Текст книги "Вначале их было двое..."
Автор книги: Илья Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Но, как это нередко бывает, пути их понемногу разошлись: Нохим начал встречаться с Хавой, а за Шейндл стал неотступно ходить их общий приятель Зелик. Но, хотя они все больше отдалялись друг от друга, первый юношески влюбленный взгляд, который Шалит бросил на девушку в начале их дружбы, вошел в сердце Шейндл и надолго согрел его. И сейчас, глядя на его осунувшееся, заросшее темной щетиной лицо, Шейндл вспомнила шустрого, черноглазого паренька, который так нежно смотрел на нее в дни отрочества.
С полчаса сидели они в чисто прибранной комнате, взглядывая друг на друга и перебрасываясь отрывистыми словами.
Вдруг Шейндл, словно что-то вспомнив, встала. Вслед за ней поднялся и Шалит и сделал невольное движение к двери, будто желая преградить ей дорогу.
– Разве ты уже собираешься уходить? – спросил он.
– Да, нужно домой идти, я ведь забежала только на минутку, – еще больше заторопилась Шейндл.
– Куда тебе спешить? Посиди еще немного, – стал упрашивать ее Шалит.
– Нет, не могу, в другой раз, – решительно отказалась Шейндл и стремительно вышла.
Прошло больше года. Жизнь в поселке все еще была нелегкой, Шейндл с первого же дня приезда сюда работала на винограднике. Ей удалось добиться кое-каких успехов, но все же восстановлено было не так уж много. Пришлось снова поднять перевал[20]20
Перевал – глубокая вспашка, при которой нижний слой земли выходит на поверхность, а верхний уходит вглубь.
[Закрыть] и посадить новые лозы, а это требовало немало труда и средств.
Шалит время от времени появлялся на винограднике, наспех расспрашивал о работе и тут же исчезал. Как Шейндл ни хотелось узнать, не получил ли он вестей о жене и детях, ей это не удавалось: расспрашивать его на работе было неудобно, а еще раз зайти к нему домой она, боясь пересудов, не решалась.
Уже явно запахло осенью. Высоко в бледно-голубом небе с прощальным криком пролетали журавли, дикие гуси и утки и другие перелетные птицы. Днем и ночью, навевая тоску на сиротливую душу Шейндл, заунывно выли ветры. Сколько бы она днем ни трудилась, наступал долгий вечер, и она не знала, как убить время, куда себя девать.
И вот однажды, истомленная нелегким трудом и до мозга костей прохваченная осенней стужей, в старом вытертом ватнике возвращалась она домой. Когда Шейндл проходила мимо дома Шалита, тот как раз возился у себя во дворе, сгребая в кучу собранный на топливо сухой хворост.
Издали завидев на улице Шейндл, он вышел ей навстречу.
– Куда спешишь? – остановил он ее у своего дома.
– А куда мне спешить – домой, конечно, – ответила Шейндл, отводя глаза, и Шалиту показалось, что она чем-то обижена, сердится на него.
– Как твои дела? – дружелюбно продолжал он расспрашивать, стараясь рассеять ее невеселое настроение.
– Какие у меня дела? Ты их знаешь, пожалуй, не хуже меня, – все так же хмуро отозвалась Шейндл.
– А я к тебе на днях заходил, только не застал дома, – как бы боясь, что Шейндл станет упрекать его за невнимательное к ней отношение, сказал Шалит.
– Когда же это было? Не вспомнишь ли? – насмешливо прищурясь и давая понять, что не очень-то верит ему, спросила Шейндл. – Если бы ты действительно хотел меня видеть, зашел бы, когда я дома бываю.
– А почему ты думаешь, что я не хочу тебя видеть?
– Не знаю – почему, – пожала плечами Шейндл, – но думаю.
– Напрасно, совсем напрасно, – ласково сказал Шалит, легонько взяв Шейндл за руку. – Зайди ко мне, посидим, побеседуем – все теплее на душе будет.
– Не могу, домой спешу.
– Ну, заходи же, не заставляй себя упрашивать, – умасливал ее Шалит.
– Да я ведь прямо с работы, не умылась даже, – продолжала упорствовать Шейндл.
– Так ведь я тебя не на свадьбу зову, – не отставал Шалит. – И у меня дома найдется вода, найдется и чистое полотенце – сумеешь и здесь за милую душу умыться. Зайдем.
Нохим взял ее за руку и повел в дом. Шейндл опытным взглядом хозяйственной женщины сразу заметила, что стены, которые в ее прошлое посещение были скособочены, кое-как укреплены подпорками и, казалось, вот-вот обвалятся, – сейчас переложены наново и даже оштукатурены. Окна, в которых были выбиты стекла, аккуратно заделаны фанерой. Когда Нохим открыл наружную дверь, ей бросились в глаза сверкающие в вечернем полумраке свежевыбеленные стены. Последние лучи заходящего солнца холодно сияли отраженным розоватым светом на двух уцелевших, чисто вымытых стеклах окна. Неплотно пригнанные, стекла звенели под ударами ветра, и солнечные зайчики плясали по стенам, останавливаясь в минуты затишья на вставленной в рамку фотокарточке, с которой улыбалась, как живая, Хава.
«Сейчас он опять заговорит о ней, – с бессознательной ревностью подумала Шейндл. – Ему просто-напросто не с кем отвести душу – вот он и затащил меня сюда».
Между тем Нохим быстро затопил печь, поставил парить картошку и кипятить воду для чая. Потом подал Шейндл большой ковш воды и с грубоватой лаской в голосе велел ей снять ватник и умыться. От студеной, только что вытащенной из колодца воды обветренное лицо Шейндл покраснело, стало походить на вымытое р предрассветной росе яблоко. Она распустила и причесала растрепавшиеся на ветру черные волосы, связав их в невысокий узел на затылке, и присела на старенькую кушетку, которая приютила ее и в прошлый раз. Плечом она прислонилась к ватнику, сброшенному перед умыванием на спинку кушетки.
От тепла, которое излучала печка, Шейндл разморило. Только тут она по-настоящему почувствовала, как прозябла за долгие часы работы на холодном осеннем ветру. Сейчас она согрелась, приятное тепло разлилось по всему телу, но полностью отдаться во власть этого невыразимо сладкого ощущения Шейндл не могла: ей не давала покоя мысль, что вот Нохим возится по хозяйству, а она, женщина, так устала, что не в силах ему помочь. Отдохнув немного, она попыталась стряхнуть с себя одолевавшую ее истому, но почувствовала вдруг, что Шалит – рядом с ней на кушетке, что он положил ей руку на голову и гладит ее волосы и что в следующее мгновение его рука соскользнула с ее головы на обнаженную шею. При свете пламени Шалиту видно было, что ее покрасневшее от умыванья лицо еще больше раскраснелось и в черных глазах заиграли огоньки. Она, застеснявшись, повела головой, как бы желая сбросить его руку и высвободиться, но Шалит еще ближе придвинулся к ней и, крепко обняв второй рукой за плечи, притянул к себе.
– Перестань, не надо! – попыталась вырваться из его объятий Шейндл. – Перестань же, говорят, а не то уйду, сейчас же уйду.
– Не уйдешь! – тяжело дыша, сказал Нохим.
Через открытую дверцу печка излучала трепетный, пляшущий свет. Вот он переметнулся с разрумянившегося лица Шейндл на стену. Из полутьмы выступила фотография Хавы. Шалиту показалось, что жена одобрительно смотрит на него…
Уже все оставшиеся в живых жители поселка вернулись домой, а от семьи Шалита все не было и не было вестей.
Шейндл время от времени встречалась с Нохимом, изредка даже заходила к нему, помогала ему немного по хозяйству, изливала иной раз перед ним тоскующую душу – и опять они расходились. Как и прежде, Шейндл жила в полуразвалившемся доме со своими двоюродными сестрами, тоже потерявшими своих близких и чудом уцелевшими от гибели.
Шалит все чаще стал задумываться над своей судьбой. До каких же это пор можно ходить к самому себе в гости, до каких пор можно убегать от своих же стен, где все мерещатся ему призраки близких? И вот он решил, как это ему ни было тяжело, вернуться в свой дом. Трудно, очень трудно было привыкать к обступившей его в пустых стенах тишине, которая давила, угнетала, душила, ни днем, ни ночью не знал он ни минуты покоя. Возвращаясь поздно вечером домой после долгого и нелегкого трудового дня, Шалит знал, что никто не ждет его, никто не приготовил ему поесть, знал, что ему не с кем перемолвиться хотя бы словом в опустевшем доме. Пока он поджидал семью, жил надеждами, надежды эти подбадривали его, придавали ему сил, чтобы жить и трудиться изо дня в день, внушали ему мысли о лучшем будущем. Но теперь, когда эти надежды рухнули и стало ясно, что ему ждать некого, Шалит, поразмыслив, попросил Шейндл перебраться к нему. В глубине души, сама себе в этом не признаваясь, Шейндл давно уже ждала этого предложения, но сомневалась – сумеет ли она заменить Шалиту погибшую жену: ведь он все время готовился к встрече с женой, ему всегда было приятно говорить о Хаве – какая она была умница, какая расторопная и умелая хозяйка, как чисто прибирала комнаты, как вкусно готовила. И если, думала Шейндл, она выйдет за Шалита, не станет ли он сравнивать ее с покойной женой? Ведь недаром он так часто говорит о ней – знать, не забыл семью, знать, кровоточит его сердце. Да, это так, но раны заживают, а иной раз люди даже забывают, что их когда-то терзала невыносимая боль.
Сейчас они словно два обломка, их надо точно пригнать друг к другу, и они срастутся, обязательно срастутся. В этом Шейндл была уверена. Да и то сказать: с ранней юности их тянуло друг к другу. И вот искра, еще в то далекое время запавшая в ее сердце, вновь начала тлеть, чтобы разгореться вскоре ровным надежным огнем.
Заходя время от времени к Нохиму, Шейндл все чаще и чаще и все с большей теплотой и заботой спрашивала его, что он ел, не голоден ли, не нужно ли ему выстирать рубаху или заплату положить. Она убирала дом, снова и снова протирала до блеска уцелевшие в окнах стекла и однажды даже вымыла Шалиту голову, налив в таз нагретой на печке воды.
В отвыкшем от женской заботы доме повеяло теплотой и уютом. В полумраке запущенных сеней Шейндл наладила ночник, который, правда, вначале немного коптел и дымил.
– Зачем тебе огонь? – спросил как-то Нохим возившуюся в сенях с. коптилкой Шейндл и увлек ее в комнату.
– Да темно же, хоть глаз выколи, – ответила Шейндл. – Давай я тебе пуговицу к рубашке пришью, видишь – оторвалась.
– Да пусть ее, в другой раз. – Нохим притянул ее к себе поближе, и не успела Шейндл опомниться, как очутилась в его объятиях.
Так они и сидели, прижавшись друг к другу. Под окном выл и свистел бесприютный осенний ветер, то стихая на несколько минут, то снова начиная выть с удесятеренной силой.
– Теперь, видно, снега ждать надо, – сказала Шейндл.
– Да, зима не за горами, – рассеянно ответил Нохим.
И от сознания, что скоро наступит зима с ее трескучими морозами, вдвойне уютно стало Шейндл сидеть у жарко натопленной печи, рядом с Нохимом. В печке, излучая жар, багровели разгоревшиеся дрова; блики света плясали на выбеленной стене; Нохим наклонился к Шейндл, будто хотел поведать одной ей какую-то сокровенную тайну. Но вместо этого, как жаждущий путник к живительному роднику, припал к пунцовым губам Шейндл, и ей стало жарко от вдруг нахлынувшего на сердце чувства…
Так, под тоскливое завывание осеннего ветра, и заснули они рядом. Сквозь сон Шейндл чувствовала, как все тесней прижимается к ней Нохим, как он все жарче целует ее в губы. Но вот он задремал и начал что-то бормотать спросонья – видно, вспомнил Хаву – и вдруг умолк, захваченный врасплох благодетельным глубоким сном.
Но ненадолго пришло забвение к Шалиту: не прошло и двух-трех часов, как неистовый, нагоняющий страх вопль разбудил насмерть перепуганную Шейндл:
– Ой, дети мои, дети! Пустите меня к ним, пустите!
– Что с тобой, Нохим? Что тебе приснилось? – обняла его Шейндл. – Успокойся.
Но с его губ все громче, все исступленней срывались крики ужаса:
– О, мои дети, мои дети! Что вы, изверги, делаете, зачем бьете в барабаны? Зачем веселитесь, когда в этой яме живыми засыпаны мои дети?
Шейндл поняла, что Шалиту снится смерть детей, которых фашисты закапывали живыми в то время, как оркестры громко играли, стараясь заглушить их вопли.
– Нохим, это только снится тебе, – ласково успокаивала его Шейндл.
Шейндл всеми силами старалась наладить совместную жизнь с Нохимом. Она была ему предана всей душой. И Нохим крепко привязался к ней. Но забыть Хаву с детьми он не мог.
– Да ты пойми, – внушала ему Шейндл, – я ведь тоже потеряла мужа и ребенка, а вот стараюсь же не говорить о своем несчастье, чтобы не бередить раны, да и тебе не отравлять жизнь своим горем.
– Ты права, Шейндл, – отвечал ей Нохим, – но что делать, если мне почти каждую ночь снятся мои дети?
В душе Шейндл жила надежда родить Нохиму ребенка. Он полюбит ребенка, и тогда ему легче будет забыть о своем горе. Но прошел год, а Шейндл не беременела.
«Неужели не суждено мне больше испытать это счастье? Неужели я не могу больше стать матерью? Неужели я не могу принести Нохиму радость отцовства?» – с горечью говорила себе женщина.
Надежды Шейндл сменились мучительными разочарованиями. Нохим никак не мог забыть погибших, ласки и заботы Шейндл не приносили ему забвенья, и это порождало тоску, неудовлетворенность, дурное настроение, обиды. Шейндл стало невмоготу жить с Нохимом, и она вернулась в свою ветхую хибару, к двоюродным сестрам.
И только теперь, после ее ухода, Нохим понял, как ему необходима Шейндл, как на каждом шагу чувствуется ее отсутствие. Он привык к ней, привязался, привык изливать свое горе перед ней, выслушивать ее утешения в часы угнетавшей его тоски по ушедшим. Опять стало пусто в доме, ушли из него тепло и уют, которые принесли умелые и проворные руки хозяйки. Не хватало Нохиму женской заботы и нежности, к которым он привык за последние годы. С неделю только прожил он в своем доме, все еще не теряя надежды на возвращение Шейндл, а потом не выдержал одиночества и вернулся к Журбенко. В повседневной работе, в напряжении всех сил в дни страды старался Шалит забыть и свое горе, и тоску по Шейндл. Колхозное хозяйство требовало всего внимания, всего времени.
Нужно было как можно скорее починить уцелевший инвентарь, докупить кое-что, вовремя вспахать и посеять. А сколько, помимо этого, неотложных нужд, забот и трудов? Не зря Шалит и Журбенко ломали голову, думая, как бы получше повести им сложное колхозное хозяйство.
Как-то ночью Журбенко не спалось, и его осенила идея: а что, если очистить пруд, заполнить его водой и развести хорошую рыбу?
Эта мысль показалась Журбенко такой заманчивой, что он, не в силах вытерпеть до утра, начал будить Шалита:
– Нохим, Нохим, ты спишь?
– А что?
– Знаешь, что мне пришло в голову?
Шалит повернулся на другой бок и снова заснул как убитый, но Журбенко никак не мог успокоиться и через несколько минут опять начал расталкивать его:
– Нохим, как ты думаешь, сколько нам примерно понадобится денег, чтобы очистить пруд?
– Пруд? Какой пруд? – сонно пробормотал Шалит.
– Да наш же, наш пруд. Знаешь, что я задумал? Очистить его и развести в нем рыбу.
– Какую рыбу? Ты, видно, спросонья бормочешь? Приснилась тебе рыба – вот и болтаешь невесть что.
– Нет, нет, ты только послушай, браток, что я надумал! – Журбенко не поленился вскочить с кровати, схватил счеты, которые Шалит, как рачительный хозяин, всегда держал под рукой, и, щелкая косточками, снова пристал к Шалиту с расспросами: – Ну как ты думаешь, во что нам встанет очистить пруд, заполнить его водой и напустить мальков? А сколько доходу принесет нам рыба, когда она расплодится как следует?
Но и на этот раз Журбенко ничего не добился.
– Далась тебе эта рыба! – буркнул Шалит сердито и опять безмятежно захрапел.
Между тем за окнами забрезжил ранний свет. Сквозь уцелевшие стекла окон Журбенко видел, как в сером, предрассветном небе начали гаснуть фиолетово-зеленые звезды. Но петух еще не пропел, не заскрипел колодезный журавель, ни один звук не возвещал наступление нового дня.
– Делать нечего, – решил Журбенко, – раньше чем часа через два от Шалита толку не добьешься. Лягу и я, посплю немного.
Но долго не смыкал он бессонных, усталых глаз, ворочался с боку на бок, пока наконец не заснул, да так крепко, что не слышал, как Шалит поднялся, растопил печь и начал готовить завтрак. Так уже было у них заведено: кто встал первым, должен развести огонь, вскипятить воду и приготовить что-нибудь на скорую руку: суп или просто отварной картофель.
В обжитую Шалитом и Журбенко комнатенку каждое утро набивалось немало народу. Один приходил с просьбой отпустить его на зиму в город – поработать там до весны, чтобы продержаться с семьей; другому нужна помощь; а чаще всего люди приходили потолковать о тех или иных неполадках в работе.
Вот и сейчас, не успел еще Шалит приготовить завтрак, а Журбенко проснуться, как в комнату ввалился запыхавшийся и возбужденный Мотл Коткис. Темные глаза Мотла лихорадочно сверкали, как будто он успел хватить с утра пораньше рюмку-другую доброго вина.
Обросшее густой черной щетиной, огрубевшее на ветру лицо его расплылось в радостной улыбке, лучиками собравшей вокруг глаз множество мелких морщин.
– Ну, Нохим, дорогой мой, – забросал он Шалита бисером ласковых слов, – чай кипятишь? Кипяти, кипяти, мы его теперь с медом будем пить, слышишь ли, Нохим, с медом!
– Как, неужто пчелы уже взяли взяток! – воскликнул Шалит, да так громко, что чуть было не разбудил Журбенко, но тот, поворочавшись немного и не разобрав, в чем дело, тут же опять заснул, наверстывая, как видно, ночное недосыпание.
– Взяли, браток, взяли, изрядный взяток взяли! – Коткис схватил Шалита за руку, будто норовя его обнять на радостях. – Немало месяцев было нам горько на душе. Хватит! Пригубим хоть малость сладенького!
– Нет, мы не можем себе позволить даже попробовать этого меду. Пока хлебом вдосталь не наедаемся, – резко возразил Шалит.
Но Коткис пропустил его слова мимо ушей и, поставив на стол горшочек меду, бросился будить Журбенко:
– Да вставай же, давай попробуем меду, хоть немного, да попробуем.
– Нет, – вмешался Шалит, по-хозяйски прикинув на глаз, сколько меду в горшке. – Тут не меньше килограмма будет, а если продать этот мед, можно купить гвоздей, они нам до зарезу нужны.
– Эх, Нохим, меда ты не хочешь отведать, водки в рот не берешь – для чего же, спрашивается, ты живешь на белом свете? – стал подшучивать над Шали-том Коткис.
– Ложкой меда я сыт не буду, – сурово оборвал его Шалит. – Если дать меду мне и Журбенко, – значит, надо дать всем, а для всех не хватит. Так что об этом и говорить не будем. Пока весь доход от продажи меда вложим в хозяйство, а когда его будет много – тогда и поговорим о раздаче.
– Правильно говорит Шалит, – поддержал парторга проснувшийся наконец Журбенко. – Сколько ты собрал меду?
– Да точно не знаю. Думаю, что с бочонок будет – килограммов двадцать. А уж от одного-то килограмма колхоз авось не обеднеет.
– Нет, обеднеет, – отозвался Шалит. – У нас каждая копейка на счету: гвозди не на что купить!
Журбенко быстро оделся и вышел на улицу. Коткис хотел прошмыгнуть за ним, оставив мед на столе, но не тут-то было.
– Забери его, слышишь, Мотл, сейчас же забери – и никаких разговоров! Пригодится зимою пчелам… – услышал он за спиной повелительный окрик Шалита.
Как-то раз Аншл Коцин, проезжая мимо колхоза «Надежда», остановил машину около виноградника. Молодые лозы, посаженные года два назад на трех гектарах перевала, уже расцвели и обещали дать первый урожай.
– А ведь постепенно здесь разрастется изрядный виноградник. Годика через два-три начнет плодоносить и молодой сад. Глядишь, «Надежда» и в самом деле вырвется вперед, чего доброго и нас заткнет за пояс.
Но Коцин старался не думать об этом: одна только мысль, что какой-нибудь колхоз, помимо «Маяка», может отличиться и занять видное место в районе, была для него словно нож острый.
Вот и теперь, глядя на сад колхоза «Надежда», он подумал: а как бы и в «Маяке» завести сад и виноградник, да такие, чтобы там росли редкостные сорта плодов и винограда и чтобы собирать ему, Коцину, небывалые урожаи, какие и не снились до него нигде и никому.
И, как всегда, мечтая о винограднике в своем колхозе, Аншл вспомнил о Шейндл.
– Неплохо бы переманить ее к нам, – рассуждал он. – Ведь еще до войны, помнится, она прошла курсы виноградарей, уже тогда считалась мастером своего дела и была участницей Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. А после войны разве не она восстановила в «Надежде» старый виноградник? Разве не она помогла поднять три гектара земли и посадить там молодые лозы?
Аншл жалел, что раньше не подумал об этом и не предложил Шейндл перейти в «Маяк» до того, как она связала свою судьбу с Шалитом; но в ту пору он еще насмехался над надеждинцами.
– У этих голодранцев, – говаривал он, – неплохой аппетит: еле-еле справляются с планом зерновых, а лезут туда, где им совсем уж не место; далеко летать хотят соколы, а крылья еще не выросли…
На Шейндл он уже давно зарился, но пока она жила с Шалитом, не решался к ней подступиться. Когда же узнал, что Шейндл опять живет одна, ему никак не удавалось выпытать у Шалита, что, собственно говоря, у них произошло.
«Сколько бедняжке еще здесь мучиться? – размышлял он далее. – Пропадет она в этом захудалом колхозе; не сладко ей приходится! Так в чем же дело? Что ее здесь удерживает, особенно теперь, когда она разошлась с Шалитом?»
С этими мыслями вошел Коцин в виноградник, бесшумно, как кот, подкрался к Шейндл и, широко раскинув руки, стремительно обнял ее.
– Ой! – всполошилась испуганная Шейндл, с трудом вырвавшись из объятий Аншла. Смущенная, но решительная, выпрямилась она перед ним: – Это что еще за шутки? Не поищешь ли другого места, куда девать свои длинные руки?
– А разве ты из стекла или глины? Боишься, что поломаю?
– Я не стеклянная и не глиняная и вообще не вещь, которую каждый встречный может хватать лапами, – резко ответила Шейндл дрогнувшим от обиды голосом.
Коцин, как видно, не ожидал такого отпора.
– Что зря кричишь? Могут подумать, что я тебя режу, – начал он успокаивать расходившуюся женщину.
– Ты, видать, не забыл своих старых повадок, – не унималась Шейндл. – И как тебе только не стыдно? Ты ведь председатель колхоза, отец, можно сказать, глава такой большой семьи, а ведешь себя, как последний босяк. Позор, да и только!
Коцину очень польстило, что Шейндл назвала его «отцом».
«Пускай она меня выругала, но зато имя-то какое дала – почетное, высокое. Шутка сказать – «отец»!» – подумал он.
– Да чем же я согрешил перед тобой? – сказал он самым добродушным тоном. – Ну, обнял тебя – так я же и в мыслях не имел чего-нибудь дурного. Мы же вместе выросли, ты мне как сестра.
С этими словами Коцин, уверенный, что тронул Шейндл вкрадчивой речью, подсел к опустившейся на скамью Шейндл. Но только собрался в том же тоне продолжить с ней разговор, как женщина, все еще раздосадованная, снова уколола его упреком:
– Говорить-то ты мастер, да вот делаешь – надо бы хуже, да некуда.
– А что я плохого сделал? Обидел кого-нибудь, обманул? Спроси у моих колхозников – что они тебе обо мне скажут?
– А зачем мне спрашивать? Слыхала, хвалят тебя – значит, заслужил, – уже спокойно ответила Шейндл. – Что ж, у себя в колхозе да на работе ты, быть может, и впрямь неплох, да вот руки свои держать на цепи не умеешь, а надо бы – уж очень они у тебя совкие!
– Ну, хватит, хватит ругаться. Ведь я же к тебе в гости пришел. Поди знай, что ты такая злюка, – видя, что Шейндл настроена миролюбиво, начал подшучивать Аншл.
На обожженном солнцем лице Шейндл расцвела смущенная улыбка.
– И совсем я не злюка, – сказала она, оправляя па себе синее в клеточку платье, которое плотно обтягивало ее невысокую стройную фигуру. Коцин еле удержался, чтобы не обнять ее снова, но, трусливо оглядевшись вокруг, сдержался.
– Все здесь создано твоими руками, – сказал он уважительно. – Была бы у нас такая расторопная и умелая виноградарка, да мы бы ее на руках носили. А тут? Кто тут замечает твою работу, твое уменье, твои успехи?
– А кто должен замечать? – покраснев и став от этого еще миловидней, ответила Шейндл. – Я работаю, и всё тут. Да и не одна я на винограднике: трудятся и другие.
– Что же ты себя не ценишь? – начал поучать ее Аншл. – Не будь ребенком. Мне тебя жаль…
– А чего меня жалеть? – перебила его Шейндл.
– Конечно, будь ты мне чужая, мне было бы все равно, губишь ты себя, надрываясь тут на работе, или нет. Но ведь я тебя знаю с давних пор. Да ты пойми – ты ведь человек, больше того – ты женщина, надо же в конце концов тебе устроить свою жизнь по-настоящему.
Шейндл никак не могла понять, зачем понадобилось Аншлу Коцину заводить с ней такой разговор, и смотрела на него, не скрывая своего недоумения.
– Ты, как видно, свыклась со своей долей, – помолчав немного, вновь начал свои подходы Коцин. – Но, прости за сравнение, и червяк, забравшись в корешок хрена, воображает, что нет ничего на свете слаще. Говорят, что ты опять одна осталась?
– Что такое? – вспыхнула Шейндл. – Откуда ты это взял?
– Слухом земля полнится. Поговаривают, что ты разошлась с Шалитом, – ответил Коцин и замолчал, как бы выжидая, как Шейндл отнесется к его словам.
– Кому какое до этого дело? – неохотно и уклончиво процедила Шейндл.
– Дела-то, конечно, никому до этого нет, – подхватил Коцин и в упор уставился на Шейндл. – Но правду тебе сказать я обязан. А правда в том, что Шалит не перестает думать о своей семье, а ты у него, что называется, седьмая спица в колеснице… На всем белом свете есть только один человек, который по-настоящему думает о тебе, – это я.
– Ты? – расхохоталась Шейндл. – Уж будто тебе не о ком думать, кроме меня?
– Ты что же – о моей жене говоришь, что ли? – досадливо махнув рукой, сказал Коцин. – Я до сих пор молчал о моих чувствах к тебе, не хотел расстраивать твою семейную жизнь с Шалитом, но сейчас, мне кажется, мы можем говорить начистоту.
– О чем? – с притворным недоумением отозвалась Шейндл.
– Ну, прежде всего о твоем переезде в наш колхоз, – несколько неуверенно начал Коцин. – Ты сама понимаешь, что, хоть вы и разошлись, из-за Шалита мне неудобно ездить к тебе. Переезжай, будешь у нас работать, на моих глазах. Посадим виноградник, сначала небольшой, но не такой, как здесь, а образцовый. Самые лучшие, самые редкостные сорта винограда будут у нас, и ты, мастер этого дела, будешь снимать такие урожаи, что люди станут отовсюду съезжаться, чтобы учиться у тебя. Ты станешь знаменитостью – по всему Союзу узнают про нашу Шейндл…
– Прямо как в сказке, – сказала Шейндл, чтобы скрыть свое смущение, и отвернулась. Потом, после недолгого раздумья, она отрицательно качнула головой: – Нет, никуда я отсюда не уеду – не могу: здесь каждый кустик, каждое деревцо, каждая лоза мною посажены, и когда я вижу, как они наливаются соками и растут, мне кажется, что и я с каждым часом набираюсь сил вместе с моими питомцами. А когда виноград созреет, когда люди наготовят вина и будут пить его в дни праздников или на свадьбах, я буду знать, что и я вложила свою долю труда, чтобы люди узнали радость. Л приносить людям радость – да разве есть на свете что-либо более дорогое?
Коцин ни разу до сих пор не видел Шейндл в таком приподнятом настроении, и ему захотелось сказать ей что-либо возвышенное, чтобы не ударить лицом в грязь, да, как назло, ничего такого не приходило на ум. А между тем начали подходить женщины, прикрывавшие на зиму виноградные лозы на соседних участках, и Коцин заторопился, чтобы до их прихода добиться от Шейндл согласия.
– Ну, так что ты мне скажешь? – нетерпеливо спросил он.
– О чем? Я ведь тебе дала понять, что не могу.
– А ты подумай. Может быть, мы с тобой проедемся куда-нибудь, – предложил Коцин, не теряя надежды уломать несговорчивую женщину.
– Куда ехать-то? Да и нельзя – сейчас лозы прикрыть надо, дело не терпит.
– Без тебя прикроют. А куда поехать? Мало ли куда, найдем место, – настаивал Коцин.
– Разве что в район – у меня там дело есть, и я бы поехала, пожалуй, да раньше надо взять разрешение.
– Ну, хорошо, хорошо, – отозвался Коцин.
Они перебросились еще несколькими словами и разошлись.
– Хорошо… хорошо… – повторила несколько раз озадаченная Шейндл, глядя вслед Коцину.
Слух о том, что Шейндл ездила с Коциным в район, дошел и до Шалита. Возможно, что он не придал бы этому значения: мало ли что – Шейндл как будто собиралась к врачу, и Коцин мог случайно прихватить ее по дороге. Но то, что Коцин дважды приезжал к ней на виноградник, внушало Шалиту серьезные опасения.
«А что, если он и впрямь переманит Шейндл к себе? – беспокоился он. – Да нет, не может быть – никуда она отсюда не уедет».
И все же ревнивое чувство не давало ему покоя: как-никак она стала ему, Шалиту, женой, он связал с ней свою жизнь. Они же не поссорились, он ее ничем не обидел – больше того, Шалит был уверен, что не сегодня-завтра Шейндл к нему вернется. И вдруг… Кто бы мог ожидать? Надо поговорить с Шейндл напрямик и не откладывая в долгий ящик.
Шалит пошел на виноградник с твердым намерением все выяснить, но. как назло, ему все не удавалось остаться с Шейндл наедине: женщины будто сговорились не оставлять их одних пи на минуту.
Шалит уже совсем было собрался уходить, но тут увидел, что к винограднику подъезжает «газик» Коцина. Аншл вышел из машины и зашагал ему навстречу. Издали он не узнал Шалита и, очутившись с ним лицом к лицу, немного растерялся.
– Ты что-то стал у нас частым гостем, – со скрытой злобой глядя в упор на Коцина, не без ехидства сказал Шалит.
– Да видишь ли, в чем дело: задумали и мы у себя в колхозе насадить виноградник – вот и езжу к вам, хочу присмотреться, перенять, как говорится, ваш опыт, – стал оправдываться Коцин.
– Ой, Аншл, мне что-то кажется, что ты не о винограднике думаешь, а о виноградарке, – не вытерпев, оборвал его Шалит.
– Виноградарка ваша – молодец: гляди, как делами заворачивает! – начал Коцин расхваливать Шейндл, подливая масла в огонь назревавшей ссоры. – Какой виноградник отгрохала – не виноградник, а целое состояние!
– А тебе завидно? Глаза тебе, что ли, мозолит наш виноградник? – повысил голос Шалит.
– Не понимаю, Нохим, почему ты злишься? Не иначе, как встал сегодня с левой ноги, – опасливо посмотрел на Шалита Коцин.
– А, зубы мне заговорить хочешь! – еще больше распалился тот. – Знакомые штучки!
Ни разу Коцин не видел Шалита таким злым и возбужденным. Учтивость и немного приторную улыбку будто ветром сдуло с лица Аншла, оно стало холодным и жестким, взгляд – настороженным.
– Нохим, что ты, Нохим? – заговорил он как только мог спокойно, но на всякий случай отодвинулся от Шалита, словно опасаясь, что тот на него набросится. «Да разве было в наших разговорах с Шейндл что-либо такое, что она не могла бы сказать Шалиту? – мысленно успокаивал он себя. – Ведь между нами ничего, собственно, не произошло».
И действительно, сколько ни пытался Коцин войти в доверие к Шейндл, она и слушать его не хотела. Напрасно он старался внуйшть ей, что с женой сошелся в свое время совершенно случайно, что она ему давно опротивела, что Шейндл станет ему настоящей женой, что он будет ее лелеять и холить, каждую пылинку с нее сдувать. Шейндл слушала его вполуха, все время думая о своем, и этим сильно-таки выводила Аншла из себя. Да и в район она ездила только по своим делам, и Коцину, хоть он и не терял надежды сломить ее упорство, стало ясно, что с Шалитом она связана прочными узами.