Текст книги "Моё поколение"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Глава вторая. ЕЛКА
Он торопился. Кажется, было очень холодно на улице. Он не заметил. Он взбежал в несколько прыжков по крутой лестнице, и, как всегда, как каждый вечер, навстречу ему поднялась тихая широколицая девушка.
Он притворил за собой дверь и прислонился спиной к косяку. Всё в нем рвалось к ней навстречу, и всё в ней сковывало его. Он боялся прикоснуться к ней, он боялся сделать хоть один шаг вперед.
Она смотрела на него, чуть склонив голову набок, и перебирала руками кончик толстой косы.
Ей вдруг привиделось, что она раздвоилась, что в комнате не одна, а две Ани – одна стоит и перебирает в смущении косу, другая бездумно кинулась к нему навстречу, вошла в теплое кольцо его рук и припала к груди… Как хорошо этой Ане, как удивительно хорошо! В ней нет ни тени робости. Она глядит, не мигая, в его глаза, гладит рукой его розовую и шершавую от холода щеку. Она говорит ему: «Вот видишь, я какая. Вот смотри на меня, огляди всю, с ног до головы. Чего только ты ни пожелаешь, того же сейчас пожелаю и я. Для этого не надо даже говорить. Надо только взглянуть. Нет, даже глядеть не надо – только пожелать. Разве я в то же мгновенье не почувствую всего, что ты чувствуешь? Ну поверни голову, ну гляди мне в глаза. Разве с тобой не так же? Разве ты не чувствуешь то же, что я, и обязательно в ту же минуту, даже когда стоишь спиной ко мне, даже когда ты на другом конце города, даже когда не думаешь обо мне? Разве обязательно думать о тебе, чтобы быть с тобой? Мысль приходит и уходит – она здесь и там. Ты никогда не уходишь. Ты всегда здесь. Где? Здесь, – она обводит глазами комнату. – Ты постоянно в этих стенах. Я просыпаюсь ночью и чувствую, что ты здесь, и засыпая, знаю, что ты стоишь подле. Мы всегда вместе, даже тогда, когда врозь. Это удивительно. Я пойду танцевать… Вот так и вот так… Я буду кружиться, как снег… Ветер пойдет, ветер… Всё кружится…»
Всё кружится. Всё в вихре, в дрожи…
А они двое стоят – тихие, молчаливые, неподвижные. Ничего кругом не происходит. Лежит распластанная на полу медвежья шкура, горит на столе лампа под зеленым колпаком. Он стоит у дверей, она медленными пальцами перебирает косу.
– Вы замерзли? – спрашивает Аня. – На улице холодно. Двадцать один градус, говорят.
– Нет, ничего, не так холодно. Я не заметил.
Он дует на озябшие руки.
– Пойдите к печке, – зовет Аня.
Они становятся у печки рядом, заложив руки назад и почти касаясь плечами.
– Мне ужасно не нравится Леонид Андреев, – говорит она в раздумье, – у него всё как-то мрачно. Как будто ему и самому жить не хочется. Как можно так?
– А «Рассказ о семи повешенных»?
– «Рассказ о семи повешенных»? Вы знаете, Илюша, я ужасно взволнована была, ужасно, даже плакала. А всё-таки в глубине души мне продолжало не нравиться. Он как-то раздваивается всё время, а я не люблю, когда раздваиваются. И потом ещё, все время не оставляет мысль, уверенность, что у него это всё какое-то выдуманное, нарочное.
– А «Суламифь» прочитали Куприна?
– Прочитала. Ужасно нравится. Ух, какая печка горячая. Прямо жарко. Знаете, я ужасно люблю печку топить.
Она поглядела на лампу, задумалась, медленно качнула плечом.
– Особенно когда угли… много… золотые… переливаются. Ужасно красиво. Что это я всё – ужасно да ужасно. Отучите меня от этого, пожалуйста. Как скажу «ужасно», так меня за косу дергайте, я ужасно этого не люблю…
Она не договорила и засмеялась.
– Вот опять. Ну, дергайте!
Он взял в руки кончик ее косы, но не дернул, а медленно перебирал пальцами. Они замолчали, не чувствуя от этого никакой неловкости. Они подолгу молчали и глядели на огонь или так просто перед собой. Потом говорили наперебой. Потом опять молчали – долго и сладко.
Она присела на медвежью шкуру. Он присел возле неё, опираясь на вытянутую руку. Она одернула платье, вытянулась на серебристом ворсе во весь рост, поставила перед собой локти, уронила голову на сложенные горсткой ладони, задумалась. Глаза смотрели невесть куда. Брошенная в сторону коса желтела на белой шкуре. Он смотрел на неё сбоку, боясь шевельнуться. Губы сами собой улыбались. Она не видела его улыбки, но на лице её, забытая, блуждала такая же улыбка. У него затекла рука, на которую он опирался. Тогда она сказала, не поворачивая головы, будто видела его за спиной:
– Вам неудобно.
Он неловко вытянул затекшую руку и лег. Они, лежали рядом и молчали. Он медленно поглаживал ладонью медвежью шкуру. Ворсинки отливали серебром. Она заснула. Внизу на приказчичьей половине кто-то кого-то окликнул, кто-то скрипуче потоптался на крыльце; хлопнула дверью вернувшаяся из церкви бабка Раиса. Потом всё стихло. Он смотрел на неё, боясь дышать. Она проснулась улыбаясь и тотчас села.
– Фу ты, дура какая! Я спала. Почему вы меня не разбудили? Уже поздно?
– Два часа пробило.
– Вам надо идти.
Она поднялась, оправила платье. Он встал и перетянул кушак. Она застегнула отошедший в сторону крючок у его воротника, мимолетно провела рукой по темным волосам.
– Знаете что, – сказала она шепотом, – пойдемте елку смотреть.
– Где? Какую елку? – удивился Илюша.
– Здесь, у нас, – заторопилась Аня, – в нижнем этаже. Я сегодня с бабкой украшала её. Хотите, покажу? В доме все спят. Мы потихоньку. Никто не узнает. Да туда и не заглядывает никто.
Она озорно оживилась и на цыпочках побежала к двери.
– Ну, пойдемте же. Только смотрите не шумите. Давайте руку, а то в темноте запнетесь. Ну!
Они пошли по темному, молчаливому дому. Дом был огромен и глух, как лес. Разузоренные морозом окна лучились и взблескивали то белым, то зеленым огоньками. Оба едва дышали и так крепко держались за руки, будто боялись, что если разомкнут руки, то заблудятся и больше никогда не найдут друг друга.
Наконец она открыла тяжелую темную дверь и они вошли в большую, почти квадратную комнату. В углу перед образами мигала лампада. В желтом колеблющемся свете меж двумя окнами стояла высокая, под потолок, елка с низкими лохматыми ветвями. Она была сумрачна и строга, эта елка, несмотря на множество навешенных на неё безделушек.
Аня обошла елку вокруг, что-то на ней поправила и сорвала маленькую темную веточку.
Он взял веточку из её рук.
– Давайте зажжем елку, – шепнула она, заглядывая в его глаза, – никто не узнает, все спят.
Она сняла с елки тонкую синюю свечечку, зажгла её о лампаду, потом зажгла от неё другие свечки. Затрепетали, замигали маленькие качающиеся огоньки. Елка засверкала, заискрилась. Уже горело три десятка свечей, уже стало в комнате светло…
Они стояли рядом, глухой-ночью, в ярко освещенной комнате перед изукрашенной елкой и молчали. На лице её не было ни тени улыбки, но никогда во всю жизнь ни на одной елке ей не было так весело. Каждая жилка, каждая кровинка в ней горела, как свеча. В глазах её, всегда ровных и покойных, широкой волной плескал свет.
Он держал в руках темную пахучую веточку. От неё пахло смолой, лесом, грустью. Он протянул веточку к её лицу. Она склонилась над ней.
– Хорошо как пахнет, – сказал он шепотом, – А елка была бы ещё лучше, если б на ней совсем не было никаких украшений.
Она тихо покачала головой. Потом обошла елку кругом и потушила свечи.
– Пойдемте, – сказала она грустно, – уже поздно. Вам надо домой.
Она взяла его за руку и снова повела по молчаливому огромному дому. В сенях она откинула засов выходной двери, но долго ещё после того стояли они в сенях.
– Вам холодно, – шепнул он и распахнул шинель.
– Нет, ничего, я пойду, – ответила она и вошла под шинель. Совсем близко от её щеки билось под черной курточкой его сердце. Она прижалась щекой к шершавому сукну. Потом подняла лицо, и он приложил к невидимым в темноте губам свои вздрагивающие губы.
Щеку её уколола смолистая хвоя – он всё ещё держал в руках веточку.
– Елка, – шепнул он едва слышно.
– Елка? – спросила она, ничего не помня, ничего не понимая. – Какая елка?
– Ты елка, – шепнул он, содрогаясь от этого внезапного «ты», – зеленая, лесная, чудесная… Прощай… Прощай, елка…
Он медленно высвободился, застегнул шинель… Скрипнула дверь. Мелькнула в дверном притворе снежная белизна и снова пропала. Аня стояла одна в холодных сенях, легко держа в руках тяжелый засов, и улыбалась в темноту.
Потом она закрыла дверь, медленно пошла через сени, чувствуя в походке, во всем теле необыкновенную легкость. Так, словно песню пела, прошла она сени и вступила в переднюю. Дверь на отцовскую половину была открыта. На пороге стоял со свечой в руках Матвей Евсеевич.
Меньше всего в эту минуту Аня думала об отце и ещё меньше всего хотела его видеть. Она вначале даже не поверила в то, что видела, до такой степени невозможной, неожиданной, нереальной показалась ей эта огромная грузная туша в широких смятых штанах, заправленных в валенки, и торчащей комом белой сорочки. Не может быть, чтобы сейчас, именно сейчас, в эту удивительную минуту вошло в её жизнь это всклокоченное привидение! И всё же, будучи выходцем из другого, нереального для неё сейчас мира, оно было несомненной реальностью.
Аня хотела пройти мимо, чтобы подняться к себе в мезонин, но ноги не слушались. Она смотрела на отца, как смотрела бы на висящую над головой скалу, вот-вот готовую сорваться и упасть прямо на голову. Только одно мгновенье отделяло от этого страшного обвала. И мгновенье это прошло. Матвей Евсеевич качнулся на своих тяжелых ногах-тумбах и глухо сказал:
– Если я ещё хоть раз этого оборванца здесь увижу, я ему все кости переломаю!
Потом он повернулся и пошел к себе, тяжело переваливаясь с боку на бок. Она, как лунатик, пошла за ним следом. Может быть, она всё ещё не верила в реальность происходящего?
Матвей Евсеевич услышал за спиной её шаги и остановился. Машинально остановилась и Аня. Матвей Евсеевич медленно повернулся и приподнял свечу, будто хотел яснее рассмотреть стоящую перед ним дочь. Свеча качалась, и горячие капли стекали, точно мутные злые слезы, падали на толстую волосатую руку, на смятые брюки, на пол. Матвей Евсеевич не замечал этого. Он стоял, выгнув, как разъяренный бык, покрасневшую шею и выставив вперед лобастую голову.
– Ну? Может, скажешь что? – выдавил он наконец хриплым голосом.
Аня не откликнулась, не шевельнулась. Она стояла напротив него неподвижная, немая, словно мертвая. И обращенные к нему глаза – холодные, пустые, невидящие – тоже были словно мертвые.
– Вот, значит, как получается. Доучилась, – снова прохрипел Матвей Евсеевич. – Вот ты какова! Выходит, верно говорят – в тихом-то омуте черти водятся.
Лицо его налилось кровью. Большое, грузное тело передернула судорога ярости. Он сделал шаг вперед и, почти надвинувшись на Аню, заговорил сдавленно и яростно:
– Ты что же? Ты думаешь, я для того всю жизнь копейку копил, скопидомничал, крохоборствовал, жилы из себя и из других тянул, обманывал, обкрадывал, не человеком стал, душу свою сгубил? Для того, значит, чтобы всё добро теперь голяку этому бесштанному на утеху и разор пошло. На, мол, получай готовенькое, для тебя старался, и дочку для тебя ростил, и тыщи для тебя копил. А? Так? Ты что думаешь, я тебя ему, этому жидёнку, этому голяку, отдам? Да я лучше в землю тебя закопаю, чем такое, да я…
Матвей Евсеевич сорвался, захлебнулся от злобы и бешенства.
– Наследница… – выговорил он трясущимися губами и замотал кудлатой головой, точно у него заныли зубы.
Аня всё ещё стояла – неподвижная, застывшая, прямая. Она слушала то, что говорил отец, но, казалось, не понимала его слов, не верила в их реальность, в то, что это говорит Матвей Евсеевич, что слова эти обращены к ней. В лице её, обычно румяном, сейчас не было ни кровинки. Между тем лицо Матвея Евсеевича всё более наливалось кровью. Оно стало иссиня-багровым, глаза выпучились. Он подался вперед, точно собираясь кинуться на дочь с кулаками, но только судорожно глотнул воздух и, задыхаясь, хрипло выдавил:
– Уйди… Уйди от греха…
Она повернулась и пошла прочь. Дом глухо молчал – огромный, темный, враждебный.
Она поднялась к себе, вошла в комнату. Перед ней ничего не было – ни света, ни вещей. Она ничего не понимала. Ноги передвигались сами собой, без её воли. Они привели её к кровати. Она легла навзничь и смотрела широко раскрытыми глазами в потолок. Глаза были сухи, веки неподвижны. Это длилось час, может быть, два… Она поднялась, прошла к дверям. Не таясь, не скрадывая шагов, прошла по мертвому дому к елке. Зажгла от лампады все свечи.
Долго смотрела на мигающие огоньки… Потом одну за другой потушила и сняла свечи, сняла украшения, обошла темную, насупившуюся елку – медленно, как идут за гробом.
Потом вернулась к себе и снова легла на кровать. Ни один мускул, ни один нерв не дрогнул в одеревеневшем теле. Казалось, что она уснула. Но она не спала. Она шевельнула рукой, потом поднесла её к глазам, безразлично на неё поглядела, уронила, как вещь, на кровать. Рука ударила в бедро. По телу прошла короткая судорога. Дернулись ноги, потом задрожало, забилось всё тело. Она рыдала. Слезы залили её лицо, руки, подушку. Она приподнималась и тихо; горестно вскрикивала и падала снова на подушку – и снова вскрикивала и ловила открытым ртом воздух и не могла продохнуть его. Он стоял комом в горле и не мог прорваться в грудь.
Слезы не иссякали. Они не могли иссякнуть. Она села на кровати и крикнула:
– Никогда! Никогда я тебе этого не прощу! Слышишь, никогда!.. Никогда!.. Никогда!..
Она сидела на кровати, раскачиваясь, охватив голову руками, и повторяла без конца: «Никогда… никогда… никогда…» И с этим горьким «никогда» на побелевших губах уснула.
Во сне она всё ещё вздрагивала и всхлипывала.
Глава третья. НЕВЕСЕЛОЕ ВЕСЕЛЬЕ
Праздники проходили как обычно. Танцевали до упаду, ели до заворота кишок, пили вмёртвую. Газета «Архангельск», бегло подводя итоги веселых святок, сообщала, что в первый же день праздников в Глинниках, недалеко от города, умерли от перепоя двое местных крестьян – Алексей Пальянов и Алексей Куроптев. Двое других – Евграф Мокеев и Ардальон Попов, направляясь в город, заснули на дороге, и наутро их нашли уже замерзшими.
На другой день в Кузнечихе на вечеринке убили топором в драке одного соломбальца. В отместку в Соломбале, на вечеринке же, изувечили троих горожан – одного свезли в лазарет с шестью ножевыми ранами, двум другим проломили черепа не то гирькой, не то бутылкой.
Всё это сообщалось в отделе происшествий без особых комментариев, так как почиталось в порядке вещей и с небольшими отклонениями повторялось ежегодно. Каждый веселился как мог. В ресторане «Бар» Петра Кузьмича Минаева-старшего гремел специально выписанный из Риги дамский оркестр Иозефины Матыс. По улицам ходили небольшими табунками ряженые в устрашающих картонных харях и черных полумасках, приплясывая на ходу не то от веселья, не то от холода. По заведенному издавна обычаю, эти веселые приятельские компании ходили по домам знакомых. Нагрянут в один дом – пошумят, попляшут, опрокинут по чарке водки, если хозяева поднесут, и умчатся дальше, в другой дом, а там – и в третий, и в четвертый.
Кроме подобного рода нежданной гостьбы ряженых, устраивались в городе и платные маскарады с духовым оркестром, танцами и призами за лучший маскарадный костюм. В Торгово-промышленном собрании первый приз получила Газетная утка, щеголявшая в костюме, сшитом из листов столичных газет и куриных (очевидно, за неимением утиных) перьев. В клубе приказчиков наибольший успех имел Современный муж, понуро расхаживающий по залу с ребенком на руках и с рожками на голове.
Гимназисты и гимназистки принимали во всех святочных увеселениях самое деятельное участие, и, несмотря на усиленную бдительность наставников, им удалось вкусить многое из того, что было школьным начальством строжайше запрещено.
Альма Штекер, никем под маской не узнанная, ухитрилась побывать на четырех маскарадах. Грибанов, проникнув в заднюю комнату известной в городе пивной № 1, обыграл на биллиарде на двадцать пять рублей непревзойденного мастера клопштосса Пашку Мельникова.
Носырин, переодевшись в штатское, совершил героический поход в «Бар» и овладел не только вниманием самой Иозефины Матыс, но и всем, что за умеренную плату прилагалось к этому вниманию.
Краснов вместе с Ширвинским и Петей Любовичем, под неусыпным оком начальниц и классных дам, блистал на балах в обеих женских гимназиях города. При этом Любович и Ширвинский в белых лайковых перчатках и тугих крахмальных воротничках отдавались многотрудному и потному делу блистания с самозабвением, у Краскова же веселье получалось совсем невеселое.
В Мариинской женской гимназии, после бурной мазурки, он подошел к Рыбакову, которого сам же затащил на бал, и совсем неожиданно, срываясь в голосе, сказал:
– Скука, Митька, сатанинская скука!
Потом умчался прочь, но так отчаянно вертел в польке свою партнершу, первую в гимназии красавицу – Лиду Яхонтову, что она потеряла ленту из косы и получила «за неприличное поведение» строгое замечание от классной дамы.
Венцом увеселений для гимназистов должен был быть студенческий вечер, устраивавшийся ежегодно архангельским землячеством.
Студенты, приехавшие на каникулы в редкой город, деятельно готовились к вечеру, летали в типографию, в полицию, к буфетчику, репетировали пьесу, разносили билеты по магазинам и в дома побогаче.
Уже за неделю до этого примечательного события по городу были расклеены афиши следующего содержания:
В СУББОТУ 4 ЯНВАРЯ
в помещении Торгово-промышленного собрания
состоится традиционный
СТУДЕНЧЕСКИЙ ВЕЧЕР
в пользу недостаточных студентов-архангелогородцев
Кружком любителей драматического искусства
будет поставлена комедия-шутка
в 3-х действиях
«ВОЛЬНАЯ ПТАШКА»
Студенческим хором будет исполнен
«ГАУДЕАМУС»
Во время вечера, по примеру последних столичных вечеров,
выйдет однодневная газета «Гаудеамус».
В заключение танцы, беспроигрышная лотерея, аукцион, бой
конфетти, серпантин, почта с призами, мигающие лампочки.
Залы будут декорированы зеленью и киосками.
Явившиеся на вечер не были обмануты в своих ожиданиях. Всё обещанное афишами оказалось налицо. На сцене шла «Вольная пташка». Ходко продавалась маленькая юмористическая газетка «Гаудеамус». Залы действительно были декорированы зеленью, по углам стояли киоски, изображавшие чайный домик, бутылку шампанского, даже ад. Лимонад в аду продавала такая хорошенькая чертовка, что от желающих попасть в ад не было отбою.
Кроме киосков, были и лотерея, и конфетти, и почта в дупле березы – словом, всё, что было обещано, и многое даже сверх обещанного. Кое-что сверх обещанного выпало и на долю гимназистов. Они явились на вечер задолго до его начала. В полном составе были восьмиклассники, почитавшие себя почти студентами, и семиклассники, почитавшие себя почти восьмиклассниками, а следовательно, тоже почти студентами. Присутствие на студенческом вечере они считали не только удовольствием, но и неотъемлемым своим правом; ведь через год-два они сами будут членами архангелогородского землячества студентов и устроителями такого же вечера. До сих пор никто этого права у них не оспаривал, и они не представляли себе, чтобы кто-нибудь стал его оспаривать. Но ещё до начала вечера разнесся слух, что новый директор собирается посягнуть на последнюю гимназическую вольность. Вскоре выяснилось, однако, что слух неверен. Разрешение было дано.
Явились на вечер не только гимназисты, но и гимназистки, и реалисты, и мореходы. Бредихин тотчас присоединился к Никишину и Ситникову и потащил их смотреть гадалку, которая нравилась ему больше всех других аттракционов и развлечений, какие предлагались посетителям на вечере.
За рубль, пожертвованный «в пользу недостаточных студентов», она гадала любым способом – на картах, на бобах, по линиям руки, а за полтинник отвечала на любые вопросы, выпаливая ответы с необыкновенной быстротой и вызывая общий смех. Гадалка сидела в углу ситцевого шатра, на ковре, освещенная таинственным светом лампочки, обернутой в куски зеленой и фиолетовой материи. Позади нее стояли прислоненные к стене метла и помело, снабженные надписью, сообщавшей, что эти транспортные средства используются колдуньей при срочных полетах на Лысую гору для участия в шабашах ведьм. Чуть повыше метлы, на жердочке сидела тряпичная сова с блестящими перламутровыми пуговицами вместо глаз. Рядом с гадалкой на низенькой скамеечке сидел черный кот, сделанный из того же, что и сова, материала и с такими же пуговицами-глазами. Кот был ученый и с помощью колдуньи, дергавшей незаметно за ниточки, мотал головой и вертел хвостом. На этой же скамеечке лежала колода карт, горстка бобов и стоял стакан воды с плававшим в ней угольком.
Гадалка, с черными как смоль косами, увитыми разноцветными лентами, в пестрой шали, поблескивала лукавыми глазами-черносливинами, звенела ожерельем из серебряных гривенников и предлагала погадать. Несмотря на грим, в ней без труда угадывали студентку-медичку Леночку Великодворскую, известную своим острым язычком.
Удачные ответы гадалки на задаваемые из публики вопросы и забавные предсказания судьбы быстро собрали вокруг нее порядочную толпу молодежи, среди которой было немало и офицеров местного гарнизона. Были, впрочем, тут и вполне солидные дельцы, решившие сегодня погулять и повеселиться вовсю.
Когда Бредихин в сопровождении Никишина и Ситникова подошел к шатру гадалки, она была занята предсказанием судьбы как раз одному из таких солидных посетителей – известному в городе тузу Якову Ефимовичу Макарову, владельцу заводов, речного пароходства, электростанции и бань. Бани эти, в которых мылся и парился весь город, часто выбывали из строя из-за неисправности старых котлов. Такие же дрянные котлы, купленные по дешевке как негодные, установлены были и на курсирующих между Архангельском и пригородами пароходиках, которые звали в городе «макарками».
Отлично зная это, как и все окружающие, гадалка, язвительно улыбаясь, начала свои, предсказания с того, что будущее Макарова скрыто от глаз густыми облаками пара.
– В бане котлы худые, – приговаривала лукавая смуглянка, подражая манерам и говорку бродячих уличных гадалок, – на макарках котлы совсем худые. Чадом-паром всё покрыто. Ничего не видать. Судьбу твою не видать. Гадать худо-трудно. Положи монетку на тарелочку, глазки твои заграничные, брюхо отечественное. Вот так. Теперь всё скажу. Ничего не утаю, не скрою. Как судьба скажет, так и скажу.
Гадалка схватила руку Макарова, перевернула ладонью кверху, наклонилась над лей, поводя подмалеванными глазами, и забормотала с нарочитой хрипотцой:
– Кругленький по ладошке скачет-катится. Много кругленьких золотых. Ой, много. Трут-трут ладошку. Всё стерли. Линию сердца ищу. Нет линии сердца. Золотые стерли. Медяки-пятаки стерли. Жестокий Яшка. Злой Яшка. Бессердечный Яшка. У-у. Никого не любишь. Деньги любишь. Сейчас с Тимофеем Ивановичем посоветуюсь, что с судьбой твоей делать.
Гадалка отбросила макаровскую руку и наклонилась над черным котом. Кот мотнул тряпичной головой. Гадалка приложила к нему ухо, прислушиваясь, что он скажет, но Макаров не стал дожидаться его ответов и предсказаний. Гаданье было дерзкое, и Макарова подмывало обругать гадалку и устроить скандал. Но это значило публично выставить себя на посмеяние, и Макаров почел за благо просто отойти прочь, сердито буркнув:
– Ну вас с гаданьем вашим.
– Что, брат, видно, не по носу табак, – бросил ему вслед Бредихин и засмеялся.
Следом за ним засмеялись и все, кто толпился вокруг шалаша гадалки.
– Бойко девица гадает, – сказал помощник присяжного поверенного Шебунин – тщедушный и малорослый, с чахоточным румянцем на впалых щеках.
– Что ж. У нас все нынче гадают, – усмехнулся его собеседник, адвокат Жемчугов, – кто на бобах, кто на кофейной гуще, кто с трибуны Государственной думы – и все о будущем России.
Шебунин пожал плечами и что-то ответил Жемчугову, но тот не расслышал что. Кругом зашумели, молодежь, толпившаяся у шатра гадалки, заволновалась. Кто-то из только что подошедших сообщил, что директор гимназии Соколовский ведет с полицмейстером какие-то переговоры, угрожающие неприятностями гимназистам. Гимназисты, да и гимназистки и реалисты, растревожились, засновали по залу, по фойе, по коридорам. Как вскоре выяснилось, они имели все основания тревожиться. Дело в том, что, разрешив, гимназистам присутствовать на студенческом вечере, Аркадий Борисович и сам явился в Торгово-промышленное собрание.
Стоя около входа в зал, он наблюдал, как пристав второй части переписывает приходящих на вечер ссыльных. Их было и без того немало в Архангельске, а в самые последние дни прибыла по этапу еще партия высланных из Петербурга и Харькова за участие в беспорядках, возникших после запрещения министром народного просвещения Кассо студенческих сходок и собраний.
Список ссыльных был передан приставом полицмейстеру. Во время спектакля полицмейстер передал список распорядителю вечера с требованием удалить из Торгово-промышленного собрания всех ссыльных студентов. Распорядитель наотрез отказался.
Тогда выступил на сцену Аркадий Борисович и потребовал от полицмейстера удаления с вечера гимназистов и вообще учащихся средних учебных заведений. Полицмейстер, памятуя о секретном предписании губернатора, в котором прямо говорилось о «развращающем влиянии ссыльных на учащуюся молодежь», решил принять строгие меры.
Неведомо какими путями, но гимназисты тотчас обо всем узнали и сильно заволновались. Никишин заявил, что он с вечера не уйдет.
– Вооруженное сопротивление окажешь? – иронически усмехнулся в ответ на это заявление Красков и обернулся к Рыбакову: – А ты как, нецаревич Димитрий? Тоже бунтовать намерен?
Рыбаков молчал. Мимо прошла Геся с каким-то бородатым студентом. Кажется, это был один из девяти недавно прибывших в ссылку, он, по всей видимости, принадлежал к разряду так называемых вечных студентов, у которых на каждый месяц, проведенный в университетских стенах, приходится примерно по шесть месяцев, проведенных на этапах. Куртка его, когда-то зеленая, от времени стала серовато-голубой, диагоналевые брюки со штрипками, натянутые на худые ноги, лоснились и блестели, как отполированные. Он был чуть сутул и, видимо, близорук, потому что, посматривая по сторонам, привычно щурился. При всём том он вовсе не производил жалкого впечатления. Старенькая одежда сидела на нем довольно ловко. Близорукие глаза студента поблескивали молодо и иронически. В походке и в манере держаться чувствовалась спокойная уверенность, а длинные светлые волосы были зачесаны назад почти щеголевато. Рядом с Гесиными иссиня-черными волосами они казались ещё светлей. Шагая бок о бок с Гесей, студент о чем-то разговаривал с ней, и очень оживленно.
Рыбаков, стоявший в стороне, следил за ними. Внимание его настолько поглощено было Гесей и её спутником, что он плохо слышал то, что говорил ему Илюша. Наконец Илюша махнул на него рукой и отошел. Очень взволнованный, он почти подбежал к сестре и сказал скороговоркой:
– Ты слыхала? Нас гонят с вечера.
– Что такое? – удивилась Геся. – Вас гонят? Первый раз слышу. Почему?
– Не знаю, – ответил Илюша. – Сперва хотели ссыльных погнать, они будто отказались, тогда нас поперли.
– Что за чушь? – обернулась Геся к своему спутнику и тут же прибавила: – Это мой брат, знакомьтесь.
– Будем знакомы, – сказал студент, сильно встряхивая Илюшину руку. – Новиков Сергей. А насчет скандальных событий мы сейчас разузнаем доподлинно. Одну минутку.
Он оставил Гесю с Илюшей посредине фойе и пошел навстречу выскочившему из зала распорядителю с пышным бантом, приколотым к лацкану студенческой тужурки. После того его видели спорившим о чем-то с приставом, а затем – с полицмейстером. Потом он исчез. Скоро выяснилось, что ссыльные, не желая быть, причиной удаления учащихся, сами ушли с вечера. С ними вместе демонстративно оставили Торгово-промышленное собрание многие из студентов-архангелогородцев. Студенческий вечер заканчивался почти без студентов.
Аркадий Борисович действовал во всей этой истории с большой настойчивостью и ловкостью. Ещё до ухода ссыльных он с помощью пристава сумел удалить с вечера гимназистов. Его примеру последовали начальницы обеих женских гимназий. В конце вечера Аркадий Борисович провел обратную операцию. Якобы узнав о том, что ссыльные ушли, он разрешил гимназистам остаться. Это, впрочем, ровно ни к кому не относилось, так как гимназисты уже были удалены. Один Никишин из упрямства остался и по совету Бредихина прятался на хорах, где расположился оркестр. Музыканты были соломбальцы из флотского полуэкипажа, и Бредихин знал их всех наперечет. Они охотно взялись укрыть его дружка и не пускать наверх никого из гимназических начальников. Бредихин ради торжественного случая снял свои стоптанные пимы и заменил их столь же стоптанными русскими сапогами, начищенными, однако, до блеска. Голенища скрывались под надетыми навыпуск брюками, и сапоги могли сойти за ботинки. Вместо всегдашней матроски Бредихин натянул оставшийся от отца синий штурманский китель. Отец был, видимо, покрупней, и китель сидел мешковато. Это, однако, ничуть не смущало Бредихина. Если что и оставалось в нём неизменным, так это хорошее настроение.
Спрятав Никишина на хорах, он, отправился на разведку и вернулся довольно скоро с благой вестью.
– Айда на нижнюю палубу, – сказал он, появляясь на хорах и поманив к себе Никишина. – Ваш Лысый обнародовал амнистию.
Спускаясь вместе с Никишиным вниз, Бредихин быстро пересказал ему всё, что знал о маневрах Аркадия Борисовича и прочих сопутствующих им событиях.
– Хитер, дьявол, – сказал он, закончив свой рассказ.
– Не столько хитер, сколько подл, – мрачно заметил Никишин.
– Всего понемногу, – согласился Бредихин.
– Помногу, – поправил Никишин.
– И то верно. А в общем, ну его в болото. Пойдем лучше, проглотим бутылочку какой-нибудь благонамеренной жидкости.
Они пошли через зал, где уже начинались танцы, и тотчас наткнулись на Аркадия Борисовича. Прямой и негнущийся, он чинно двигался на своих длинных ногах между приунывшими распорядителями и взволнованной публикой. При виде Никишина брови его дрогнули и едва заметно приподнялись вверх, что должно было обозначать крайнюю степень удивления.
Проходя мимо Аркадия Борисовича, Никишин высоко вздернул голову и заговорил с Бредихиным нарочито громко и весело. Широко шагая, они прошли мимо, направляясь к мигающему красными лампочками аду.
– Последний из гимназических могикан, – приветствовала Никишина хорошенькая чертовка. – Как это вы уцелели? Вас надо в музей редкостей сдать.
– Во-во, – поддержал Бредихин. – Только сначала надо экспонат заспиртовать.