Текст книги "Моё поколение"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Глава восьмая. ДЕВИЧНИК
Она не появлялась больше.
Илюша прибегал с урока и ещё на кухне спрашивал:
– Аня не приходила?
– Нет, – грустно отвечала Софья Моисеевна, – не приходила.
Илюша стоял в шинели, не опуская поднятого воротника, не снимая фуражки.
– Разденься же. Что ты стоишь как гость.
Он нехотя раздевался и подсаживался к столу. Софья Моисеевна принесла ужин. Во время ужина и после ужина он всё время посматривал на дверь. Он прислушивался к каждому шороху в сенях. Она должна прийти…
В томительном ожидании он просиживал до глубокой ночи и, засыпая, все продолжал прислушиваться.
Так прошло уже три дня. На четвертый он вернулся домой раньше обычного. Он пропустил урок у Жоли Штекера, чего раньше никогда не делал. Ему казалось, что Аня может прийти как раз тогда, когда он будет у Штекеров, и, не застав его дома, уйдет. Но и сегодня её не было.
Он постоял на пороге комнаты, потом повернулся и молча вышел.
– Куда ты? – обеспокоилась Софья Моисеевна, выбегая следом за ним в сени.
Он не отвечал, кажется, даже не слышал вопроса…
Бабка Раиса, увидя его, переполошилась.
– Нету её, – зашамкала она, махая на непрошеного гостя руками. – Нету.
Илюша остановился, держась за скобу открытых дверей. Он не мог уйти.
– Нету? – повторил он недоуменно: – Как нету?
Он вздрогнул всем телом и, вскинув голову вверх, прислушался. Наверху, где-то над головой, прострочили быстрые, торопливые шаги. В следующую минуту дверь, ведущая из комнат в кухню, распахнулась. В сенцы ворвался с улицы шустрый ветер. Навстречу ему кинулась Аня, оттолкнула бабку и припала к Илюше.
– Ты… ты… это ты… – бормотала она, заглядывая ему в глаза, – ну, какой хороший, какой хороший…
Она гладила руками его щеки, рукава шинели.
– Я знала, что ты придешь, знала.
Она отстранилась от него, оглядывала его с ног до головы сияющими глазами и снова припадала к его груди.
Ветер хлопал настежь раскрытыми дверьми. По кухне ходил колкий сквознячок. Бабка Раиса темной карлицей плясала вокруг них.
– Застудишься, – лепетала она торопливо и горестно, – застудишься, говорю. Идите в комнаты. К себе подымись. Уж я укрою. Ахти мнесеньки! Да что это такое за напасть такая! Вить в одном платьишке выскочила, коза.
– Да, да, – спохватился наконец и Илюша, – холодно. Иди, пожалуйста.
Она оторвалась от Илюши, но всё стояла подле и всё глядела на него. Бабка подталкивала её к дверям, ведущим в комнаты. Аня бросила: «Я сейчас, только оденусь», – и стремительно умчалась наверх.
Минуту спустя она выскочила, застегивая на ходу шубку.
– Пойдем на улицу. Ну рассказывай. Ну же! Как ты жил без меня? Что делал? Куда ходил? Расскажи всё, всё, всё, каждую мелочь.
Она схватила его за руку, тормошила, дергала, вытащила на улицу. Он не узнавал её. Она была как в лихорадке. Тихая её сосредоточенность будто никогда не жила в ней. Она захлебывалась, она говорила без умолку, спрашивала и сама же отвечала и снова засыпала его вопросами. Он тоже хотел знать многое и прежде всего – почему она не приходила три дня, почему исчезла?
Она отмахивалась:
– Не надо об этом. Это неважно. Важно, что ты здесь, что мы опять вместе. Да? Никто не смеет развести нас в стороны. Этого никогда не будет, никогда. Верно? Ну, скажи, верно? Ну! Как ты изменился. Как я долго не видела тебя. Ты новый какой-то. Но всё тот же. Да? Погляди на меня. Господи, какая я глупая!
Она прижимала руки к щекам. Щеки горели. Она потащила его на набережную, на реку. Они расхаживали по пустынной дороге…
Расставаясь, она впервые сама его поцеловала.
– Ну, вот и увиделись, – вышептывала она, плача и покрывая его лицо торопливыми, короткими поцелуями, – вот и увиделись, – и, внезапно оторвавшись от него, убежала.
Он догнал её:
– Постой, Елка, ну постой. Завтра придешь? Да? Обязательно.
Она примолкла. Лихорадка улеглась. Вернулась прежняя тихость. Значит, всё-таки есть завтра… есть…
– Хорошо, – сказала она, опуская глаза и вздрагивая всем телом. – Хорошо. Я приду… в Ограду…
– Почему в Ограду? – удивился Илюша. – Почему не к нам?
Она ничего не ответила. Она бежала по улице к дому. Снег громко поскрипывал, точно вскрикивал, под её ногами.
Назавтра в Ограде она была грустна.
– Нам нельзя быть вместе, – говорила она тоскливо.
Нет, нет, он не мог принять этого, хотя и понимал сегодня то, чего не понимал день-другой назад. Вчера, возвращаясь домой, он всю дорогу думал о том, что заставило Аню не приходить три дня, что заставляет её бежать от него. Чем ближе подходил он к дому, тем больше замедлял шаг, тем сильней одолевали тягостные думы. Он решил было поговорить с матерью, но Софья Моисеевна так вздыхала, так прятала глаза, что всё было ясно без слов…
Теперь у них не было дома. Они бродили вечерами по улицам и расходились окоченевшие и грустные.
Она говорила:
– Нам нельзя быть вместе.
Он безнадежно упорствовал:
– Нет, нет, мы будем вместе.
Она кивнула понурой головой:
– Да, да, конечно.
Она торопливо соглашалась, чтобы не причинять ему ещё большей боли. Он видел это, и оттого было ещё тяжелей. Меж ними легла непоправимая беда. Тягостным усилием они отбрасывали её, забывались на час, на два, редко на целый вечер и сидели, как прежде, примолкшие и успокоенные. Потом снова подступала горечь. Он противился. Он взбадривал себя:
– Мы кончим гимназию. Уедем в Петербург. Будем учиться, работать. Вот увидишь.
Она повторяла вслед за ним его слова.
– Да, да, уедем.
Она улыбалась ему, но это была не прежняя её тихая улыбка.
Он приходил в ярость:
– Я пошлю всё к черту. Мы будем свободны. Мы не дадим себя на съедение. Мы должны, понимаешь, должны перешагнуть через эти проклятые перегородки… проклятые, искусственно созданные между людьми.
Она торопливо соглашалась:
– Да, да, конечно.
И думала совсем о другом.
Он втягивал голову в плечи и умолкал. Что он мог сделать один против всех? С кем и как бороться? Он едва не плакал от стыда и бессилия. Тогда она протягивала свою руку к его руке и тихо поглаживала его холодные пальцы. Снова они уходили от всего мира друг к другу, чтобы, проделав заколдованный круг, вернуться к изначальной его точке. Она бледнела, становилась день ото дня всё тише и задумчивей. Она жила как во сне. Вещи и явления теряли четкие очертания. Она смотрела на них как бы сквозь туманное далеко. Гимназия стала мутным, полустершимся пятном. Сидя в классе и оглядывая сидящих за партами подруг, она спрашивала себя: «Зачем они здесь? Что им нужно? Чего они хотят? Они дружно ненавидят математику. Они, конечно, никогда не будут её знать. Она не нужна им. Они выйдут замуж, и все иксы и игреки разом выскочат из головы, как впрочем, и всё остальное, что они сейчас так усердно зазубривают. Зачем же тогда они зубрят? Зачем проводят они здесь почти треть своей жизни? А две другие трети? Разве и они лучше, осмысленней?…»
Альма тормошила подругу:
– Улитка, улитка, опять ушла в свою раковину. А ну, покажи рожки, вылезай, вылезай. Слышишь?
Она кидалась к подруге, дергала за косу, хватала в охапку и кружила по комнате. Аня отбивалась как могла, но Альма была сильней, и силы её удваивала отчаянная беспечность, владевшая ею в эти дни. За этой беспечностью скрывалось беспокойство, которое Альма глушила бурным движением и неумолчной болтовней. Она носилась от портнихи к портнихе, из магазина в магазин. В гимназии небрежничала, опаздывала на уроки, вовсе пропускала их.
Все подруги уже знали о предполагавшемся её замужестве, но не верили в него по-настоящему до тех пор, пока морозным февральским утром не подкатили к гимназии легкие санки, запряженные гнедым породистым жеребцом. Из саней, откинув меховую полость, грузно вылез Адольф Юльевич Штекер и, войдя в подъезд, стал подниматься во второй этаж. Важно и неторопливо поднимался он по лестнице, торжественно неся перед собой округло выпяченный живот, словно в этом необъятном животе нёс оба свои лесопильных завода, дома и прочее недвижимое и движимое имущество, каким владел в изобилии. Пройдя в кабинет начальницы гимназии, он подал ей заявление о выходе дочери из гимназии и пригласил на свадьбу.
На следующий день Альма пришла в гимназию с огромной корзиной конфет и обкормила ими одноклассниц до тошноты. Назавтра место её за партой осталось незанятым.
В конце недели, вернувшись поздно вечером домой, Аня застала у себя Альму. Она сидела свернувшись калачиком в углу дивана.
– Ала? Ты здесь? – удивилась Аня. – Давно?
– Давно, давно, – передразнила Альма, подбирая под юбку ноги. – Я уж чуть не заснула. И где ты только шатаешься?
– Я не знала, что ты у меня. Я бы пришла раньше.
– Знаю, как ты раньше пришла бы. Всё знаю. Ух, так вот взяла бы и разорвала тебя на кусочки.
Она поднялась на диване на колени, схватила за шею подошедшую к ней Аню, усадила рядом с собой и прижалась щекой к Аниной щеке.
– Ну, разговаривай, рассказывай. Поверяй свои тайны. Через три дня я буду замужней женщиной, понимаешь, замужней, и якшаться с девчонками мне будет не к лицу. Да и что у вас, у девчонок, может быть такого, что могло бы интересовать почтенную даму. Какая-нибудь любовишка к гимназисту с красными руками и набитой латинскими пословицами головой. Может быть, вы тоже влюблены. А? Расскажите нам. Удостойте. Он, конечно, прекрасен, он лучше всех в мире?
– Да, – ответила Аня серьезно.
– Ну, ясно как шоколад. И конечно, мы его страстно любим, обожаем, боготворим?
– Да.
– И конечно, пользуемся взаимностью?
– Да.
– И думаем, что весь мир должен смотреть на нас и дивиться нашему счастью и благословлять его?
– Да.
– И, конечно, так будет всегда, вечно, до гробовой доски?
– Нет.
Аня отвела обнимавшие её руки подруги и поднялась с дивана.
– Так не будет, – сказала она, смотря на стену пустыми глазами. – Ничего не будет.
– Ах, вот что?… Но все пути её полны цветов и крови, цветов и крови… Ну, а всё-таки? Что же случилось? Злые люди разлучают?
– И злые и добрые.
– А ты наплюй с высокой сосны и на тех и на других и поступай как хочется.
Аня покачала головой:
– Не получается.
– Не получается? Почему?
Аня слабо пожала плечами:
– Не знаю. Наверно, потому, что нас не учили поступать, разрешать жизненные вопросы.
– Да, да. Этого ещё не проходят у нас в гимназии.
– Ни в гимназии, ни вообще нигде, – сказала Аня негромко и вяло. – Кто-то сказал такие слова, что нужно носить в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. А пока у нас так выходит, что хаос-то есть, а танцующей звезды не видно.
Альма с удивлением вскинула глаза на подругу.
– Да ты, оказывается, философ. Вот не знала.
– Ну что ж, – равнодушно отозвалась Аня, – в конце концов, мы все очень мало знаем друг друга… Чужие все, холодные… ничего не понимают, да и не хотят понимать… глухие какие-то…
Аня говорила медленно и глухо, будто про себя, будто никого, кроме неё, не было в комнате. Глаза её неподвижно уставились на огонек лампы. Альма, всё более удивляясь, внимательно и встревоженно оглядела подругу. В голосе, в манере Ани было что-то новое, чего раньше не было, что заставило Альму насторожиться. Это была не прежняя покойная задумчивость. Что-то болезненное и напряженное было в теперешней её сосредоточенности, какой-то холодок, какая-то медлительность, почти остановка внутреннего движения. Так застывают часы, у которых пружина развилась до конца. Маятник делает последние вялые движения, он ещё колеблется по инерции, но в пружине уже нет упругости, нет тяги – она кончена. Всё это скорей почувствовала, чем поняла Альма, и сердце её на мгновенье встревоженно дрогнуло. Но в следующее мгновение она уже как-то потеряла ощущение реальности Аниного состояния. Она не умела и не любила бродить на ощупь. Надо было что-то напрячь в себе, чтобы дойти до понимания происходящего, но привычная легкость сбивала на быстрые движения, на размашистые поступки. Она никогда не обдумывала своих поступков заранее. Она не любила трудного – непонятных книг, сложных задач, неподатливых людей. Трудные книги она оставляла в самом начале, задачу, если она не давалась сразу, отбрасывала в сторону. Так же отстранялась Альма от людей, которые несли непонятное, сложное, трудное, чего нельзя было сразу же увидеть и понять. Они раздражали её.
Невольно поддавшись в первую минуту ощущению мучительной тоски, прозвучавшей в Аниных словах, она не уловила, однако, в чем тут дело, не поняла, нахмурилась, пришла в раздражение.
– Чепуха какая, – сказала она резко. – Вообще – что за мерехлюндия? И что из всего этого выйдет дальше?
– Дальше? – переспросила Аня тускло. – Дальше… ничего… Приказчик или офицер в мужья или… прорубь…
Альма, злясь всё больше и больше, тряхнула головой и кинула косы за спину.
– Что касается меня, то я предпочитаю офицера. В проруби вода холодная. А ты? Что ты предпочитаешь?
Аня молча прошла по комнате и остановилась у окна.
– Я, – сказала она, глядя в заиндевевшее окно, – я предпочитаю… – Ей вдруг привиделся за окном черный мутный провал. Он плавно качнулся и надвинулся на неё. Она вздрогнула и отстранилась от окна. – Я ничего не предпочитаю.
Она снова подошла к дивану и опустилась на него. Напряжение спало. Она устало взглянула на Альму, и та вдруг испугалась её глаз.
– Слушай, Анька, девочка, – зашептала она, порывисто придвигаясь, – ты это всерьёз? Да?
Аня помолчала. Альма придвинулась ещё ближе.
– Дай мне слово, слышишь, дай честное слово, что ты выкинешь это из головы, что ни сейчас и никогда этого не сделаешь, думать об этом не будешь, слышишь?
Аня повернула голову и охватила руками плечи Альмы.
– Тяжело… Душно, – сказала она едва слышно. – Душно, Аленька. Задохнусь я в моем доме…
Она осеклась, замолчала. Альма притянула её к себе. Она притихла. Ни прежней злости, ни прежнего раздражения уже не было. Долго сидели они, тесно припав друг к другу, пока Альма не выговорила:
– Слушай, Анька, я у тебя ночевать останусь. Последняя ведь, последняя ночка…
Аня кивнула головой.
Они разделись, потушили огонь и легли в одну постель. Всю ночь они пролежали рядом, соединив тепло своё и мысли. Но сколько ни старалась Альма пригреть подругу, ей всё казалось, что она холодна, что ледок, невидимо настывший на ней и сделавший её иной, чем прежде, не тает, не расходится.
Так прошла ночь. Когда за окном встал серый, мутный рассвет, Альма подняла от подушки голову и сказала:
– Вот и кончился мой девичник.
– И мой, – эхом отозвалась Аня.
– Не болтай, пожалуйста, глупости.
Альма притянула к себе голову подруги:
– Ну, поцелуемся, девочка. Попрощаемся.
Они поцеловались – беззвучно, торжественно и тотчас упали в сон.
Когда Аня проснулась, Альмы уже не было. На стуле возле кровати лежала записка:
«В день свадьбы увидимся. Не мути себя, пожалуйста, не дергай. Чепуха всё это. Альма».
Аня долго держала перед собой записку. Потом опустила её, выронила из руки. Поглядела, как она упала на пол, и равнодушно отвернулась. Никто не мог ей ничем помочь, ни Альма, и никто другой…
Глава девятая. ОБЩИЙ ВРАГ
Во время занятий, улучив минуту, Рыбаков наклонился над тетрадкой Яши Полозова и тихо сказал:
– После урока задержитесь.
Яша Полозов, не оборачиваясь, молча кивнул головой, словно давно ждал этих тихих слов. Сразу после занятий Полозов очутился возле Рыбакова и попросил его проверить примеры, которые по собственному почину делал дома. Бегло взглянув на примеры, Рыбаков узнал в них те самые, что уже проверял в прошлый раз. Он даже сделал внизу обычную свою пометку синим карандашом. Эта пометка сразу бросилась ему в глаза, и он искоса поглядел на Полозова. Тот усмехнулся и прикрыл пометку большим пальцем.
– Хорошо, – сказал Рыбаков, усмехнувшись в ответ, – подождите минутку.
Полозов отошел к окну и присел с раскрытой тетрадкой на узкий подоконник. Рабочие стали расходиться. Вошла сухая ширококостая старуха в высоко подоткнутой юбке, неся деревянную бадейку с дымящейся водой, голик и тряпку. Это была прислуга содержателя трактира, у которого рабочие в складчину снимали для своей вечерней школы на два вечера в неделю заднюю комнату его заведения. Сегодня была суббота, а значит, предстояло мытье полов.
Яша Полозов с досадой покосился на поломойку, захлопнул тетрадку и, переглянувшись с Рыбаковым, пошел к выходу. Следом за ним двинулся и Рыбаков. На крыльце их сразу прихватило ветром. Он налетел с реки – резкий и порывистый, передувая снег с одной стороны улицы на другую и покалывая лица сухой снежной крупой.
Яша Полозов зябко передергивал плечами, короткая кацавейка с вылезающей из швов свалявшейся ватой плохо грела. Но он не прибавлял шагу и ничем не выказывал своего нетерпеливого желания узнать причину неожиданной прогулки. Рыбаков тоже не заговаривал, волнуясь и не зная, как и с чего начать, трогая сквозь пальто рассованные по внутренним карманам брошюры. Так прошли они по обледенелой дощатой мостовой мимо завода, лесобиржи и миновали почти весь поселок, когда полоска света из окна одноэтажного домишка, мимо которого они проходили, легла желтой дорожкой на лицо Яши Полозова. Рыбаков глянул на Полозова и встретился с ним глазами. Должно быть, и желание Рыбакова сказать о своём деле, и желание Полозова узнать, о чём хочет говорить с ним Рыбаков, довольно ясно написаны были на лицах обоих, так что оба тотчас прочли это неискусно скрываемое желание, оба как по команде остановились и дружно рассмеялись. Так неожиданно кончилась конспирация, и Рыбаков, не задумываясь, сказал:
– Книжки я принес кой-какие.
– Ага, – тотчас и обрадованно откликнулся Полозов. – Это ладно. Давай сюда.
Он впервые назвал Рыбакова на «ты», и это прозвучало так естественно, что Рыбаков, не задумываясь, ответил тем же.
– Получай, – сказал он и полез за пазуху, чтобы достать брошюры.
– Постой-ко, – сказал Полозов, удерживай его руку. – Здесь и прохожие могут случиться, и вообще ни к чему так, наспех. Зайдем лучше в верный дом. Там всё сделаем и потолкуем заодно. Идет?
– Идет, – кивнул Рыбаков, и они быстро зашагали вперед, отворачивая головы от ветра. Через несколько минут они вошли в пролом ветхого забора и пересекли по тропке большой пустырь. В углу пустыря стояла кособокая хибарка, по виду не то сарай какой-то, не то дровяник. Однако в заляпанной деревянными заплатами стене тускло желтело с краю маленькое оконце, а это значило, что здесь живут люди. Обойдя хибарку вокруг, Яша Полозов нырнул в узкую дыру, служившую входом, кивнул своему спутнику:
– Осторожней тут, голову не зашиби.
Рыбаков нагнул голову, вытянув вперед руки, вошел в темные, холодные сенцы, с наметенным к порогу снегом и остановился, боясь оступиться в темноте. В ту же минуту перед ним раскрылась невидимая до того дверь, и в светлом дверном проеме вырисовалась коренастая фигура Яши Полозова.
– Валяй сюда, друг, да ходом, чтобы хозяев не заморозить, а то и без того тут не жарко.
Рыбаков шагнул вперед, дверь за его спиной захлопнулась, и он очутился в крохотной комнатушке с низким косым потолком, потемневшим от времени и дыма. Дощатые стены также были закоптелы. Кое-где между досок торчал в пазах сухой мох. Только одна стена, вдоль которой стояли низкие нары, была оклеена старыми, пожелтевшими газетами.
Неподалеку от нар стояла сложенная из пары десятков кирпичей низенькая печурка. От неё в окошко тянулась железная коленчатая труба. Возле печурки стоял низкий сапожный табурет-лукошко, а на подоконнике, заменявшем стол, лежали нож, молоток, шило, дратва, кусок вару, жестянка с деревянными шпильками и обрезок рыжего голенища. Тут же стояла самодельная мигалка, сделанная из банки величиной со стакан. Свет её был так слаб, что Рыбаков не сразу рассмотрел всю убогость этого жилья. Зато сразу бросилось в глаза освещенное мигалкой лицо его хозяина: иссиня-бледное, худое, с костистым лбом и горячими темными глазами. Он сидел между окном и печкой на своем низеньком табурете и обстругивал стамеской длинную округлую деревяшку.
– Здорово, Ваня, – заговорил с порога Яша Полозов. – Вот гостя привел. Не прогонишь?
– Зачем гнать, – отозвался хозяин, уставив на Рыбакова темные беспокойные глаза. – В нашем дворце места хватит. Проходите.
– Ульяны нет? – осведомился Яша Полозов, снимая шапку и кидая её на нары.
– Ушла в город, – сказал хозяин и, обращаясь к Рыбакову, добавил: – Сажайтесь.
Он указал стамеской на стоявший напротив него еловый чурбак и снова принялся за работу. Рыбаков сделал два шага к чурбаку и остановился. Яша Полозов подтолкнул его под локоть:
– Садись давай. В ногах правды нету.
– А где она есть, интересно? – спросил хозяин с недоброй усмешкой.
– Где? – с живостью отозвался Яша Полозов. – Да вот у него есть.
Он повернулся к Рыбакову и сказал скороговоркой:
– Здесь все надежно. Иван Спирин – верный человек. Давай что принес, товарищ Ветров, не опасайся.
Полозов сделал ударение на слове «товарищ» и выразительно поглядел на Спирина. Тот медленно повернул голову в сторону Рыбакова. Рыбаков уселся на чурбак, расстегнул пальто и принялся вытаскивать брошюры из внутренних карманов. Яша Полозов с жадностью хватал их, приговаривая:
– Так, так, распрекрасно.
Потом, держа, брошюры в руках, он подошел к окошку и наклонился к коптилке, рассматривая их обложки и читая шепотом заглавия. Спирин перевел на него свои темные глаза и перестал работать. Рыбаков поглядел на упертую в его колено деревяшку и спросил с любопытством:
– Что это вы делаете?
– Ногу, – односложно ответил Спирин.
– Ногу? – не понял Рыбаков. – Какую ногу?
– Обыкновенную. Березовую.
Рыбаков покраснел. Теперь он разглядел, что обрубок, обтесываемый Спириным, в самом деле напоминает деревяшку, на каких ковыляют одноногие инвалиды. Ему стало неловко за свой вопрос. Но Спирин, казалось, никакой неловкости не испытывал и продолжал спорыми движениями обтесывать деревяшку.
– Но как же это так? – невольно вырвалось у Рыбакова. – Как же это у вас получилось?
– Как? – Спирин на минуту приостановил работу и усмехнулся своей недоброй усмешкой. – А это очень даже просто как. Стоит человек у машины с шести утра до шести вечера. К концу работы, понятно, его уже и качает. Чуть не остерегся – машина и хвать его за руку, а то и за ногу. Конешное дело, кабы зарешечены пилы были как положено, тех увечий, может, и не получалось бы. Но хозяину это без интересу. Решетка денег стоит, а рабочая кровь – она даровая. Так вот и получается, как в песне той сложили:
Распроклятый наш завод
Перепортил весь народ:
Кому палец, кому два,
Кому по локоть рука.
– Позвольте, – вскричал Рыбаков. – Но ведь это же прямое преступление. Ведь это же… И потом раз уж случилось, вам ведь пособие какое-нибудь полагается.
– Пособие? Верно, – кивнул Спирин. – Пособие полагается. Закон такой есть. Статьи шестьсот восемьдесят третья да шестьсот восемьдесят четвертая, к тому ещё и сенатские решения. Это всё я назубок выучил, среди ночи подними, все статьи наизусть скажу, все законы. Адвокат тут один мне всё как божий день разъяснил. Его мне ребята с нашего завода, вот Полозов и другие, сразу представили, как я из больницы вышел. Он из ссыльных адвокат-то, хороший человек и денег нипочем не берет за хлопоты. Но вот беда, что с тех хлопот толку мало выходит.
Спирин пошарил рукой справа от себя и вытащил старую, потемневшую, разбитую на конце деревяшку.
– Вот. Хлопотавши пособие, деревянную ногу сносил. Не выдержала, сердешная, обкололась.
Спирин насмешливо покачал головой и кинул ногу в угол.
– Нo ведь на это же суд есть! – вскричал Рыбаков, вздрогнув от удара деревяшки о пол. – Что же суд-то?
– А что суд? Кыркаловы-то – и Мартемьян и Северьян – братцы любезные с председателем суда господином Любовичем, почитай, каждый день в карты играют. Небойсь, ворон ворону глаз не выклюет.
– Но всё-таки закон-то ясно говорит о предоставлении пособия в таких случаях.
– Закон? Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло. Не нами он и не про нас писан. Управляющий кыркаловский показал, что аккурат в тот день я с утра пьяный был, и вся недолга. По собственной, значит, вине увечье получил. Никакого пособия в таком разе не полагается. Только и всего. И отойди в сторону, не отсвечивай. Так вот и пошла моя нога Кыркаловым на закуску. Сжевали её людоеды нещадные.
Спирин угрожающе поднял стамеску, и кулак, сжимавший её рукоять, напружился до того, что вены обозначились на нем синими жгутами. Горячо забились синие жилки и у висков. Кожа на бледном лбу задвигалась так, что ежик рыжеватых волос чуть приподнялся над лбом, прорезавшимся тремя прямыми морщинами. Темные, глубоко запавшие глаза стали ещё темней. Черты лица заострились. Словно чья-то невидимая рука коснулась каждой черты этого худого, костистого лица, чтобы мгновенно вылепить на нём маску гнева.
С минуту в комнате стояла напряженная тишина. Потом Спирин опустил стамеску и принялся с ожесточением скрести ею упертую в колено деревяшку.
– Не в одних Кыркаловых дело, Ваня, – сказал от окна Яша Полозов. Потом ударил ладонью по раскрытой брошюре. – Вот послушай-ко – славная песня:
Всероссийский император,
Царь жандармов и шпиков,
Царь – изменник, провокатор,
Содержатель кабаков,
Побежденный на Востоке,
Победитель на Руси,
Будь же проклят, царь жестокий,
Царь, запятнанный в крови.
Яша Полозов тряхнул головой и, перевернув страничку, продолжал высоким голосом:
– А вот ещё послушай, тоже здорово:
Полиция к порядку штыком призывает,
Поп чушь нам городит с амвона,
Царь-батюшка только головкой кивает,
Буржуй, знать, хозяин у трона.
Яша Полозов поднял над головой брошюру, и алая её обложка забагровела в полыхнувшем от Яшиного движения огоньке мигалки, как сгусток темной крови.
– Во. В самую жилу. Буржуй – хозяин. Всему хозяин он в России, понимаешь, – заговорил Яша Полозов, понизив голос и взмахивая рукой, в которой пестрели обложки брошюр. – И заводам хозяин, и законам хозяин, тем самым, Ваня, которые у тебя и ногу и пособие отняли, и землям хозяин, и шахтам, и царю, и всему порядку хозяин. А надо, чтобы рабочий всему хозяин был. Понятно? И за то нужно смертно бороться. И будем. Вот тут, – Полозов снова потряс брошюрами, – в одном месте сказано, что революция, она как ясный день, как восход солнца. Она придет, и остановить её ничем нельзя. Но только надо всё-таки и понимать, что солнышко, оно само взойдет, когда положено, и от тебя это самое не зависит. А революция сама не придет. Она как раз от тебя самого и зависит. Она сейчас вот тут, в углу твоем ютится. Здесь она, – Яша Полозов обвел горячими глазами спиринскую каморку, – здесь. А надо её на свет вывести, на большую дорогу. И это и есть наше дело. Голова революционная – это ещё не всё. Надо, чтобы дела революционные были. Надо её, революцию-то, вот этими руками делать.
Яша Полозов посмотрел на свои руки, и Спирин и Рыбаков – тоже. Потом Полозов оглядел каморку, точно ища своим рукам в ней работы. Огляделся и Рыбаков, и ему вдруг удивительной показалась мысль, что революция гнездится в этой вот убогой каморке и что её отсюда, именно отсюда, надо вывести на улицы, вывести на свет…
Об этом думал Рыбаков и возвращаясь поздно вечером домой. Революция… Это слово пришло к нему из книг, которые приносил ему Новиков. Оно часто произносилось Новиковым в нескончаемых ночных беседах, когда Новиков оставался ночевать у Рыбакова. Но никогда это слово, это понятие не было таким ясным, таким определенным, как нынче.
Революция виделась чем-то суровым и торжественным. Иногда она возникала как величавая статуя, иногда являлась в фригийском колпаке французской революции, с решительным лицом – бурно стремительная и прекрасная, иногда вставала в жарко полыхающем пламени, с мужицким топором за поясом или с красным знаменем в руках.
И вдруг она явилась ему в убогой каморке одноногого Спирина, едва освещенной хилым огоньком мигалки. Она была груба и вещна. Она была неотложной нуждой и потребностью Спирина, Полозова, Заборщикова… И она становилась отныне нуждой и потребностью Рыбакова и его товарищей. Разве не общий враг у Спирина и Рыбакова? Председатель суда господин Любович лишал пособия одноногого Спирина, выбрасывая его из жизни. А его сынок Петя Любович яростно старался вредить гимназическому комитету и не прочь был выбросить из гимназии Никишина, и Рыбакова, и других… Революция – это неотложная нужда и потребность, и ещё и цель, и надежда, и радость… Он глядел на руки Яши Полозова. Он должен смотреть на свои руки. Да, да, на свои собственные руки.