Текст книги "Моё поколение"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Глава десятая. ЗАБОРЩИКОВ И ДРУГИЕ
Вернувшись от Спирина, Рыбаков долго вышагивал по своей комнате – молчаливый и насупленный. Потом подошел к столу и, раскрыв одну из книг со своими пометками на полях, стал бегло просматривать их. Знакомые строки о революции, о рабочем движении показались ему вдруг как бы наново написанными, иными, чем прежде. Они обрастали новым смыслом, они обрастали живой плотью.
Иными с этого вечера стали и отношения Рыбакова с Яшей Полозовым, а потом и с остальными учениками школы на лесопилке. Мало-помалу они переставали быть отношениями учителя и учеников, а становились отношениями людей, делающих одно общее дело и связанных общими интересами. Пришло это не вдруг, а постепенно и почти незаметно для самого Рыбакова. Он стал задерживаться в школе дольше, чем того требовал урок, приносил передаваемую ему Новиковым нелегальную литературу, стал наведываться к рабочим на квартиры.
Пришел он как-то и к Заборщикову. Часто, глядя на Заборщикова, задумавшегося над простой задачкой, он спрашивал себя – почему пришел этот бородач в рабочую школу и зачем он учится? Казалось бы, что всё в жизни этого старого человека уже определилось, и определилось раз и навсегда. Со слов Яши Полозова, работавшего в одном цеху с Заборщиковым, он знал о жизни старика достаточно много, чтобы думать именно так.
Происходя из крестьян Архангельского уезда, Аверьян Заборщиков пришел на лесопильный завод вместе с отцом, которого гнала в город злая нужда. Было тогда Аверьяну без малого двенадцать лет. Сейчас ему шел шестьдесят первый. Пятьдесят лет проработал он на заводах Маймаксы, Экономии, Цигломени и осел наконец на кыркаловской лесопилке. Сперва работал он на вывозке бревен, потом на лесобирже, потом на обрезных станках, потом поставлен был к лесопильной раме, стал вершинным, а позже комлевым пильщиком.
За полвека работы он накрепко прирос к заводу, к пильному амбару, к раме, к тяжелым сырым бревнам, к зудящему реву пил, шипенью опилок, щелканью сбрасываемых досок – ко всему тому, что составляло его каждодневный двенадцатичасовой труд. Он был неотделим от этого, неотрывен, и ничто тут, казалось, уже не могло измениться. По своему огромному опыту и знанию всего, что составляет жизнь лесопилки и труд её рабочих, Заборщиков уже давно мог стать и помощником мастера, да и мастером. Но самую искусную специальность рабочего и должность самого плохонького мастера разделяла пропасть. Чтобы перешагнуть эту пропасть, надо было обладать чертами характера, совершенно несвойственными Аверьяну Заборщикову.
Мастерами хозяева лесопилки ставили только тех, кто был им угоден, кто держал их руку, был на их стороне, был их верным пособником в обманывании, обсчитывании и обирании рабочих. На всё это прямодушный Аверьян Заборщиков решительно не годился, и ему предстояло поэтому стоять у рамы до конца дней своих, верней, до тех пор, пока не обессилеет и не будет выброшен с завода за ненадобностью. Этот жестокий звериный закон действовал неукоснительно и повсеместно, и исключений тут не было. Аверьян Заборщиков хорошо изучил его и за полвека, казалось, должен был бы смириться с ним. Но, видимо, и смирение было не в характере Заборщикова, – и эта-то непокорливость и желание дознаться, нет ли других законов у жизни, и привели старого пильщика на склоне лет на одну скамью с нетерпеливо рвущимся вперед Яшей Полозовым.
Но только ли этим объяснялось появление Аверьяна Заборщикова в вечерней рабочей школе? Или были еще и другие тому причины и основания? Дать на этот вопрос окончательный и верный ответ Рыбаков не мог, а между тем ему очень хотелось получить этот ответ, доискаться его. Он хорошо помнил настоятельный новиковский совет: «Приглядитесь, Митя, к этому Заборщикову. Приглядитесь внимательнейше». Но теперь уже не в одном этом совете было дело. К нему давно уже прибавился живой личный интерес к ученикам школы, и к Заборщикову особенно.
Рыбаков видел и не мог не видеть могучую внутреннюю силу этого русского рабочего, всю жизнь гнувшего горб на хозяина, но так и не согнутого этим неизбывным трудом на своих заклятых врагов. То, что те, на кого он работает, есть его заклятые враги, – Заборщиков, как видно, осознал давно, и это сознание выработало в нем с течением времени стойкую ненависть к хозяевам. Явное проявление её постоянно грозило тем, что Заборщикова могли выбросить за ворота, лишив работы и занеся навечно в черные списки. Нужно было поэтому скрывать ненависть. Но скрывать её до конца было просто невозможно, да и не хотел этого старый рабочий. Отказаться от проявлений ненависти к своим угнетателям – значило отказаться от своего человеческого достоинства. Вот почему каждый шаг старого пильщика на заводе был труден. Он был ещё трудней потому, что своё поведение нужно было согласовать с поведением других рабочих, которые все вместе вели каждодневное скрытое, а в иных случаях и открытое сопротивление гнету хозяев.
Насколько это было трудно, можно было судить по Яше Полозову, молодая горячность которого часто толкала его на открытые и одиночные стычки с начальством то по поводу штрафов, то по поводу обсчетов или тухлых продуктов в заводской лавочке.
Любая из этих горячих и нерасчетливых атак в одиночку могла окончиться для Яши немедленным увольнением с завода, но в критическую минуту возле Яши неизменно появлялся Аверьян Заборщиков и, тряхнув дремучей полуседой бородой, говорил своим простуженным баском:
– Ну-ко, молодец, пойдем, дело есть.
Он уводил Полозова в сторону, а то и вовсе прочь из пильного амбара, и через несколько минут Яша Полозов возвращался на место угрюмый, но утишенный и отрезвевший. Старый полуграмотный пильщик знал какие-то свои жизненные тайны, нёс в жизнь какой-то свой испытанный и мудрый опыт трудной жизни – и нёс его с достоинством, которое держало на должном расстоянии даже самых злобных и придирчивых мастеров.
Чувствовал эту скрытую силу старого пильщика и Рыбаков, и ему очень хотелось поближе познакомиться с Заборщиковым. Вот почему, когда однажды Яша, зайдя вместе с Рыбаковым, к Спирину, собрался от него идти к Заборщикову, Рыбаков тоже увязался за ним.
Жил Заборщиков недалеко от лесобиржи в низком бараке, словно приплюснутом высокой снежной шапкой, налезавшей с крыши прямо на маленькие барачные окна. Это пухлое налобье барака сияло ослепительной белизной, особенно яркой оттого, что вокруг барака высились первозданные наслоения грязно-пятнистых вонючих отбросов.
Внутри барака было не многим чище, чем снаружи. В помещении, в котором не могло размещаться более десятка человек, жило пятьдесят четыре души. Барак был разделен надвое не доходившей до потолка переборкой. В одной половине его жили холостяки, в другой – семейные. На каждой половине стояло по скверной, наскоро сляпанной каменке, а вдоль всех стен тянулись дощатые нары. Перегородок на нарах не было, и люди спали вповалку, поталкивая друг друга спинами, боками и локтями.
Когда после смены все жильцы собирались вместе, то в пространстве между нарами становилось так же тесно, как и на нарах. По крайней мере десяток пар мокрых портянок всегда сушились на каменке и вокруг неё. Тут же, на каменке, готовили пищу. Пахло гнилью, кислой капустой, духовитой пикшей, прелыми портянками, потом, махоркой. Смрад и дым волнами ходили под низким потолком. Казалось, что в этом тяжелом, смрадном воздухе давно уже нет ни атома кислорода, и непонятно было, чем дышат десятки людей, копошившихся на нарах, на земляном полу и вокруг дымящейся каменки, наполовину скрытой буро-черной завесой портянок.
У Рыбакова, вошедшего в барак с морозной улицы, в первую минуту захватило дыхание. Он сделал даже невольно шаг назад, словно собирался бежать, настолько невозможным показалось ему пробыть здесь хоть бы пять минут, хотя бы минуту. Но люди жили здесь годами, жили так, видимо, целую жизнь, – и Рыбаков остался стоять у порога.
Впрочем, долго задерживаться и раздумывать было недосуг. Яша Полозов потянул Рыбакова за рукав:
– Нам на семейную половину. Пошли.
Они вошли за перегородку и очутились в таком же тесном и грязном помещении, какое только что оставили, но отличавшееся от него тем, что нары здесь были перегорожены и некоторые кутки забраны ситцевыми занавесками.
Угол Заборщикова был отделен от других такой же занавеской. Сейчас, впрочем, занавеска отдернута была в сторону и открывала нары с тощим сенничком, подушкой в темно-розовой наволочке и фанерную полочку над ней. Заборщиков сидел на нарах перед прибитой к стене дощечкой, заменявшей стол. На столе-дощечке лежал толстый ломоть темного ржаного хлеба, стояла сделанная из консервной банки солонка и между ними – глубокая миска. От миски исходил негустой парок и очень густой неаппетитный запах соленой разварившейся пикши – самой дешевой на севере рыбы, служившей вместе с соленой сайдой и мелкой треской основной пищей для одиннадцати тысяч рабочих семей архангельских лесопилок и окраинной бедноты. Пикша, лежавшая в миске Заборщикова, была не только дешева, но, судя по бьющему в нос запаху, и не слишком свежа. Но это было привычно Заборщикову, и он усердно, хотя и неторопливо, работал большой деревянной ложкой. Напротив него с такой же деревянной ложкой в руке сидела сухонькая старушка, видимо его жена. Заборщиковы ужинали, и Яша Полозов сказал громко и весело:
– Хлеб да соль, Аверьян Андреич. Здравствуйте, Марфа Семеновна.
– Спасибо, – степенно отозвался Заборщиков. – К нашей ухе милости просим.
Заборщиков сидел на своих нарах, свеся вниз ноги в пестрых от многочисленных штопок грубошерстных носках. Портянки и сапоги сушились возле каменки. Кроме носков, на Заборщикове были заношенные до лоска штаны из чертовой кожи и линялая черная косоворотка. За спиной его на гвозде висели короткий ватник и ушанка, в которых Заборщиков работал. Чуть в стороне висел старенький пиджак и женский платок. Очевидно, это было всё имущество, каким владел старый пильщик. Об этом подумал Рыбаков в первую минуту, увидя сидящего на своих нарах Заборщикова и весь его угол.
Между тем Заборщиков вытащил из-под нар невысокий ящик, в каких бакалейщики держат мыло, и пригласил Рыбакова сесть. Рыбаков сел. Яша Полозов уселся недалеко от каменки прямо на земляной пол, прислонясь спиной к стене.
Пока Заборщиковы кончали свой несложный ужин, Яша Полозов перекликался с их соседями и вел одновременно со всеми громкий разговор о новостях дня. Рыбаков сидел на ящике из-под мыла и разглядывал окружающее, стараясь делать это неприметно для других. При этом он неотступно думал об одном и том же – неужели этот жалкий угол с нарами, этот сенник с лоскутным одеялом поверх него, этот столик-доска с миской и парой деревянных ложек, этот висящий на стене старый пиджак и женский платок – неужели этот жалкий угол с жалким скарбом и есть всё, что нажил, что заслужил, заработал старый пильщик за пятьдесят лет тяжкого труда?
Эта мысль, придя в голову Рыбакову в первую же минуту его гостьбы в бараке, не оставляла его всё время, пока он был у Заборщикова. Она преследовала его неотступно и позже, по дороге к дому, и дома, и назавтра в гимназии, и на улице.
Беря на завтрак у сторожа Хрисанфа плюшку с сахарной поливкой, он вспомнил миску с вонючей пикшей у Заборщиковых. Глядя на прилизанную, пахнущую бриолином голову Пети Любовича, он одновременно видел грязный барак, пропахший потом, портянками, махоркой, гнилой рыбой, клопами.
Он думал об этом, проходя мимо Коммерческого собрания, в окнах которого мелькали танцующие пары и гремела музыка. Он думал об этом, провожая глазами промчавшиеся мимо легкие санки с медвежьей полостью, надежно укрывавшей и защищавшей от холода ноги седока. В санки запряжен был кровный караковый жеребец. Конь летел по Троицкому проспекту, картинно вытянув длинную шею и далеко выкидывая на машистом бегу тонкие точеные ноги. Из-под копыт его летели и дробно били в выгнутый передок саней крупные комья снега. В санках сидел Мартемьян Кыркалов – один из двух братьев Кыркаловых, которым принадлежала известная Рыбакову лесопилка, которым принадлежали многие другие предприятия города.
Вид у лесозаводчика был самый добродушный, и он весело кивал головой встречным знакомым. Но Рыбаков довольно наслышался в последние дни и недели о зверином нраве Мартемьяна Кыркалова, чтобы обмануться этим добродушием и приветливыми кивками. Он знал, что, наживая сотни тысяч рублей от своих лесопилок, Мартемьян платит своим рабочим за двенадцатичасовой изнурительный труд по сорок – пятьдесят копеек в день. При этом он держит их в тесной вонючей казарме и кормит тухлой сайдой, принуждая покупать её в своей заводской лавке и насчитывая за неё в полтора раза больше обычной цены.
Это он, Мартемьян Кыркалов, когда у Заборщикова отрезало пилой два пальца правой руки, не нашел ничего лучшего, как оштрафовать его за «неаккуратную работу». Это он лишил ноги Спирина. Это он увольнял рабочих не только за «дерзость» и «вольные мысли», но и за то, что рабочий не снял перед ним шапки при встрече. Ему мало было иметь у себя на заводе рабочих. Ему нужны были рабы. Это был рабовладелец, и этот рабовладелец, сытый и довольный, мчащийся на коне, стоящем месячного заработка двухсот рабочих, живет так сытно и вольготно именно потому, что его рабочим живется нечеловечески скверно и голодно.
Эти социальные параллели, в сущности говоря до крайности простые и очевидные, эти прямые и ясные сопоставления жизни трудовых людей и жизни их хозяев, эти всем видимые вопиющие различия, в каких живут два противостоящие в мире мира, – они ведь и прежде были видны. Часть их была скрыта, замаскирована фальшью внешних фактов, но многие из них лежали на самой поверхности жизни. Они всегда были и не только очевидными, но и вопиющими. Почему же только теперь он увидел их? Почему же только теперь он понял их страшную правду?
Рыбаков не мог ответить ни на один из этих вопросов. Он не мог ответить на множество других жгучих и неразрешимых вопросов, которые возникали в устрашающем изобилии. Сперва он мучился ими один. Потом бежал с ними к Бредихину, Ситникову, Никишину или Левину. Они бурно спорили, но ни до чего доспорить не могли. Тогда Рыбаков обращался к Новикову. Новиков долго слушал его, пощипывая свою светлую бородку, потом говорил, прищуря серые внимательные глаза:
– Знаете что, Митя, давайте-ка я к вам на ночевку заберусь сегодня. А?
Новиков приходил вечером, и они, проговорив всю ночь, засыпали на час-другой только под утро. Ранним утром, ещё затемно, Новиков уходил, а вскоре убегал в гимназию и Рыбаков. На некоторое время мысли его входили в более спокойное русло, но вскоре всё начиналось сначала, и снова Новиков являлся на ночевку. Так провели Новиков с Рыбаковым не одну ночь, пока неожиданное событие не прекратило их тайных встреч.
Глава одиннадцатая. ВПЕРЕД
Архангельская губерния – дальняя, бездорожная, занесенная снегами – издавна служила местом ссылки так называемых политических преступников. Количество ссыльных в губернии доходило до трех тысяч семисот человек. Прибывающие в Архангельск партии рассылались по медвежьим углам огромной губернии. В самом городе поначалу ссыльных вовсе не оставляли «в видах ограждения от их развращающего влияния многочисленной здесь учащейся молодежи и рабочих лесопильных заводов».
Только позже, когда рассовывать по губернии прибывающих ссыльных становилось всё трудней, некоторое количество поднадзорных оставляли в городе.
Для начальства, и мелкого и крупного, ссыльные всегда были неприятным бременем – народ беспокойный, строптивый, хлопот с ним не оберешься, да ещё и среди населения порчу творят. Чиновник по крестьянским делам первого участка Печорского уезда свидетельствовал, что «ссыльные стараются подорвать доверие населения к правительству».
Старания строптивых поселенцев, видимо, не пропадали даром, и чиновники других уездов также доносили по начальству, что «распределение ссыльных по деревням не замедлило сказаться на общественной жизни уезда. Ранее совершенно индифферентное к политическим запросам, население стало говорить о желательности некоторых изменений в государственном строе России».
Из Кеми начальство жаловалось, что «с появлением ссыльных, в местах проживания их… умножилось неповиновение местным должностным лицам крестьянского управления волостями, началось под разными предлогами уклонение от платежа, казенных мирских сборов, хлебных недоимок и исполнения лежащих на населении повинностей, появились дела об оскорблении особы государя императора и прочее в этом роде».
Всё это так сильно докучало начальству, что один из наиболее ретивых администраторов выдвинул проект – ссылать крамольников, на пустынный остров Колгуев и на Новую Землю: «Там пусть пропагандируют… не опасно», – замечал при этом изобретатель проекта.
Новиков, прибыв в Архангельск зимой, из-за бездорожья не был послан в один из уездов и остался в городе. Будучи социал-демократом и при этом большевиком, он и в ссылке продолжал делать, по существу, ту же работу, что и на воле, и сильно докучал этим начальству.
Деятельность его, сначала ограниченная узким кругом лиц, постепенно расширялась и, несмотря на его осторожность, в конце концов привлекла к себе внимание полиции и жандармов. Проведав о создании Новиковым третьего нелегального марксистского кружка, на этот раз на лесопильном заводе Макарова, жандармский подполковник Кох вышел из себя… Решено было выслать Новикова в Холмогорский уезд.
В одну темную морозную ночь у Новикова сделали обыск, а через день велели собираться в дорогу. Начальство нимало не заботило то, что Новикову предстояло проделать дальний путь на лошадях в жестокий мороз, имея на плечах летнюю студенческую шинель и на ногах рваные ботинки и старые стоптанные галоши.
Товарищи Новикова из местной колонии ссыльных, узнав о его высылке, в один день провели складчину, купили ему валенки и теплое белье, табак, продукты, раздобыли бараний полушубок. Все это было передано ему в утро отправки. День был воскресный. К розвальням, стоявшим перед домом, в котором жил Новиков, собралась, несмотря на ранний час, толпа ссыльных. Рыбаков, накануне вечером узнавший от Бредихина о высылке Новикова, явился на проводы во главе всего гимназического комитета.
Тут же повстречал он и Яшу Полозова. Он тоже пришел не один, а с группой рабочих. Обычно подвижной и оживленный, Полозов был нынче хмур и зол. Рыбаков заметил, что многие ссыльные знакомы Полозову. К некоторым он подходил, с другими переглядывался или здоровался издали. С Рыбаковым Полозов обменялся быстрым рукопожатием, оглядел мельком его серую гимназическую шинель со светлыми пуговицами и, усмехнувшись, заметил:
– Ишь ты, и пуговицы серебряные. Прямо околоточный.
Рыбаков несколько смутился. А Полозов, кивнув на комитетчиков, спросил:
– Твои?
– Мои, – ответил с гордостью Рыбаков.
Полозов отошел прочь. По одному, по двое вывертывались из переулка люди и собирались вокруг саней. Жандарм, назначенный в сопровождающие, при виде толпы досадливо ежился и, начальственно суетясь, торопил с отъездом. Появился некий субъект в коротком полупальто на кенгуровом меху и в пыжиковой шапке и стал шнырять между провожающими, внимательно приглядываясь к каждому, точно фотографируя глазами.
Новиков, заметив субъекта, шепнул скороговоркой Рыбакову:
– Уходите-ка отсюда и товарищей уведите.
Он хотел было пройти мимо, но приостановился на мгновенье, и по лицу его прошла беглая мягкая усмешка. Неприметно для вертевшегося неподалеку шпика он сжал локоть Рыбакова и, заглянув в глаза, негромко, но настойчиво, выговорил:
– Держитесь крепче, голубчик, не сдавайтесь…
За спинами гимназистов мелькнула пыжиковая шапка, и Новиков, не кончив фразы, отошел. Глаза его задорно поблескивали. Он, казалось, не был удручен неожиданным поворотом, происшедшим так внезапно в его жизни. Он привык к подобного рода переменам. Усаживаясь в розвальни, он улыбнулся провожающим и, щуря близорукие глаза, поднял руку:
– До свидания, товарищи!
– До свиданья, товарищ! – звонко крикнул Яша Полозов. – Не забывай нашего брата.
Жандарм торопливо полез в розвальни. Ссыльные запели:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног.
Нам не нужно златого кумира,
Ненавистен нам царский чертог.
Рабочие подхватили песню. Жандарм закричал: «Господа, честью прошу, – и толкнул подводчика в спину: – Трогай, черт». Но подводчик, хитро ухмыляясь в бороду, полез подправлять шлею.
В эту минуту к саням подбежала Геся. Новиков живо повернулся в санях и поднял к Гесе порозовевшее на морозе лицо. Глаза его были чуть лукавы, чуть грустны.
– Ну, сегодняшнего-то адреса я вам, кажется, не давал?
– Нет. Его дал Митя Рыбаков.
Геся запнулась. Она хотела ему сказать о его, о своём, то есть опять же о его, будущем адресе. Она стояла, держась за грядку саней. Подводчик кончил возиться с упряжью и, медлительный, широкий, полез в розвальни. Тогда Геся нагнулась и быстро поцеловала Новикова в губы.
– За себя, – тихо уронила она с поцелуем. Потом оглянулась на Рыбакова, на стоявших рядом и снова поцеловала. – За всех.
Розвальни тронулись. Она перехватила блеск сузившихся глаз Новикова, потом улыбку, потом взмах руки… За спиной звенела песня:
Мы пойдем к нашим страждущим братьям,
Мы к голодному люду пойдем…
– Это так, – прошептала Геся.
Она смотрела на удаляющиеся розвальни. Ссыльные и рабочие, махая руками, продолжали петь. Вместе с ними пел Рыбаков. Он не послушался новиковского совета – не ушел, хотя товарищей и постарался прогнать. Ситников и Мишка Соболь не пожелали уйти. Появился и Илюша, встретивший за углом Гесю и вместе с ней вернувшийся к саням.
Когда Геся поцеловала Новикова, Рыбаков зачем-то оглянулся на окружающих ссыльных, но никакого движения среди них не заметил. Рядом с ним стоял носатый старик в старомодных очках. Он был серьезен и, поблескивая из-за очков добрыми глазами, басил:
Вставай, подымайся, рабочий народ,
Иди на врага, люд голодный,
Раздайся гром мести народной;
Вперед, вперед, вперед!
«Вперед, вперед, вперед!» – громко пели Ситников и Мишка Соболь, двигая в такт руками и не замечая этого.
На щеках их горел лихорадочный румянец. Это была их первая революционная песня.
– Эх, не вовремя Новикова услали, дьяволы, – досадовал Ситников, шагая после проводов бок о бок с Рыбаковым и Мишкой Соболем.
– Не вовремя, – задумчиво согласился Рыбаков, – нужен он нам до зарезу.
Впереди шли Илюша и Геся. Рыбаков смотрел на её решительную поступь, на сильные плечи. Вспомнил о поцелуе в санях. «Молодец Гесенька», – подумал он, впервые называя её этим ласковым именем.
Ему стало грустно. Остаться бы сейчас одному, лечь в постель, закинуть за голову руки и думать, думать долго и сладко об этой высокой и гордой девушке… Мимо проехали, скрипнув полозьями, широкие сани. Они напомнили о других санях… Рыбаков нахмурился и, повернувшись к Ситникову, сказал:
– Пойдем ко мне, Павел. Надо новый гектограф варить для газеты.