355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Бражнин » Моё поколение » Текст книги (страница 6)
Моё поколение
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:50

Текст книги "Моё поколение"


Автор книги: Илья Бражнин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

– Вместе, кажется, читали, – отозвался Рыбаков.

– Читали, читали, – передразнил Никишин, – читали, да дурню грамота-то, верно, не в прок. Там же черным по белому сказано, что гоголевская Россия есть страна, где нет никаких гарантий для личности, что это есть лишь корпорация разных служебных воров и грабителей.

– Так эту Россию воров и грабителей и выставил Гоголь к позорному столбу в «Мертвых душах», – усмехнулся Красков.

– Выставил, выставил, – перебил Никишин, – это мало толку, что выставил. А сказал он, что нужно этой России? Нет, не сказал, а ударился в чертовщину. А вот Белинский сказал, что чертовщины этой и мистицизма в России и так хоть отбавляй и не они нужны, а пробуждение в народе, во всех этих гоголевских Ваньках и Васьках, чувства собственного достоинства. Как же пробуждает это самое чувство собственного достоинства ваш великий-то писатель? Ну, прямо сказать, очень просто. Он зовет их неумытыми рылами, проповедует крепостной кнут, проповедует, что учить мужика грамоте – это чепуха. Ну и понятно, почему Белинский называл такого дядю проповедником кнута, апостолом невежества, поборником мракобесия и татарских нравов. Вы мимо всего этого на рысях скачете и предпочитаете бобы разводить о красотах языка великого писателя да о поющих дверях в доме старосветских помещиков. Занятие, конечно, приятное. Двери-то у нас действительно поют, а вот люди стонут. Об этом и говорить надо, и рефераты писать.

Никишин яростно толкнул печную дверцу ногой, словно она была причиной всех общественных бедствий, о которых он с такой горячностью говорил. Казалось, что горячность его неиссякаема, но он смолк так же внезапно, как заговорил. В комнате наступила тишина. Сидевшие в ней примолкли, будто их вдруг потолком придавило. Но не прошло и минуты, как все зашумели и задвигались. Всем загорелось говорить, но всех опередил Красков.

– Фу ты, как нашумел, – усмехнулся он, поворачиваясь на стуле, – даже в ушах засвербило. Вот, поистине, много шуму из ничего.

– Постой, – перебил его, вскакивая со стула, Ситников, мгновенно разгорячась и перестав походить на обычного тихого и незаметного Ситникова, – постой, как это так из ничего? Вовсе не из ничего. Тут всё очень важно и принципиально. Но я сейчас вот о чём. Я прямо удивляюсь Никишину, честное слово. Да ведь это же замечательно – «Вечера на хуторе» или хоть возьми «Тараса Бульбу». Неужели ты этого не чувствуешь, Коля?

– Да, да, – снова ввязался Красков, – «Тараса Бульбу», которого, кстати, неистовый Виссарион, – это я к твоему сведению, неистовый Николай, – назвал созданием великим, понимаешь, великим?

– Не только «Тараса Бульбу», – вмешался, волнуясь и даже несколько бледнея, Илюша, – Белинский, это же каждому известно, назвал «Мертвые души» творением необъятным. Так ведь? Да ещё социальным, общественным, помнишь? И вообще, ты же знаешь его оценку Гоголя – великий поэт, поэт именно жизни и действительности? Он говорил, что верное изображение нравственного безобразия (а действительность тогдашняя ведь и была этим нравственным безобразием) могущественней всех выходок против него. А у тебя, Коля, мне кажется, что-то вроде выходки получилось.

– И довольно неуместной, – вставил Красков, закидывая ногу на ногу.

– Ну почему же неуместной? – обернулся к Краснову Илюша. – Уместной вполне, потому что вопросы, знаешь ли, такие, очень даже больные. Но сейчас Никишин, не знаю уж, намеренно или ненамеренно, но всё как-то перепутал. Он перемешал в одну кучу оценку как бы… ну, художественную, что ли, о которой говорил Митя, и оценку общественную, о которой говорил Белинский в письме к Гоголю, которое, ясно, и имел в виду Коля.

– «Художественную», «общественную…» – передразнил Никишин свирепо. – Не понимаю я этой двойной бухгалтерии. Как можно человека схватить за полы и разорвать на две части, и вообще очень уж мы все художественностью занимаемся, а дельного ни черта не делаем.

– Позволь, позволь, – прервал Никишина Красков, – что ты подразумеваешь под словом «дельное» и почему нам не заниматься художественностью? Сколько помнится, так ведь и говорилось в самом начале, что кружок наш – это кружок самообразовательный, а не политический заговор.

– А ты уже политического заговора испугался? – бросил Никишин, вымеривая комнату крупными шагами.

– Еще бы, – усмехнулся Красков, – просто мороз по коже и душа в подметки. Представляете – Никишин с дымящейся бомбой, с ножом в зубах, с красным смехом в глазах идет расшатывать устои общества. Картинка! Это, впрочем, только первая часть героической повести. Вторая часть начинается явлением нашего лысого Петрония, выступающего на арену истории закованным в синие латы министерства народного просвещения. У Никишина дрожат поджилки, и он с поклоном отдает бомбу директору. В эпилоге ему ставят тройку в поведении, но он дает начальству слово, что исправится и больше бунтовать не будет. Жуть! Как тут не испугаться, представив себе такое!

Красков сделал страшное лицо и закрылся руками. Никишин с разлета остановился у окна и с яростью обернулся к Краскову:

– На шуточках думаешь выехать, когда всерьез не по плечу.

Красков пожал плечами:

– По-моему, лучше шутить о серьезном, чем всерьез молоть чепуху.

– Бросьте вы, ну что в самом деле, – взмолился Ситников, и лицо его страдальчески сморщилось. – Спорите всё, ругаетесь, прямо не понимаю.

– А-а, примиритель, агнец, – зло прищурился Никишин. – Ты бы подождал примирять. Может, нам поссориться-то нужней!

– Прямо необходимо, – усмехнулся Краснов, начиная злиться и покусывая ногти.

– А по-моему, так отложить пока, – негромко сказал Рыбаков. – Нужно будет – так поцапаемся, успеем.

Он посмотрел на огонь в какой-то смутной задумчивости. Задумались вдруг и остальные, сбитые, видимо, с толку незаконченным спором.

«Быстро как настроение меняется», – подумал Илюша и оглядел товарищей. Ситников сидел притихший, нахохлившийся. Красков откинулся с демонстративной развальцей на спинку стула. Никишин, насупясь и сгорбив широкую бугристую спину, смотрел в мутное заоконье. Рыбаков косил серым хитроватым глазом то на одного, то на другого, будто прощупывая каждого по очереди.

«Каждый рвется куда-то, – подумал снова Илюша, – а куда? И ведь каждый по-своему. Да каждый и мучается при этом».

Ему вдруг стало жаль Никишина. Потом мысли приняли другое направление. Он отодвинулся куда-то от прошумевшего спора и, опустив голову на руки, задумался. Потом очнулся, будто снова вошел в комнату, и услышал неторопливый рыбаковский говорок.

– Реферат плох, видимо, – говорил Рыбаков. – Почему плох? Потому что нет основного и главного, нет точки зрения. А без этой могучей штуки материал держаться не хочет и, понятно, не может.

– Точек зрения в гимназических программах не значится, – проворчал, не оборачиваясь, Никишин.

– Пожалуй, – согласился Рыбаков, – во всяком случае, таких, которых мы ищем, но это не значит, что их не должно у нас быть. Мы не Молчалины, чтобы не сметь свое суждение иметь. И по-моему, то, о чем рубил Никишин, очень похоже на поиски точки зрения и не только для каждого в отдельности – для меня, для Ситникова, для другого, но и для всех вместе, и для кружка, и даже для всей учащейся молодежи. Что вы думаете? Вопрос был поставлен с заносом, да зато в лоб, так что прикидываться бедными тут нечего. Тут не о бомбах с фитилями речь идет, Красков, но о том, без чего ни ты, ни я жить не должны и не можем, если мы не подлецы. Ты же отлично это понимаешь, ты же умный, мыслящий парень.

Красков усмехнулся. Ему была приятна похвала Рыбакова. Он был очень самолюбив. Это свойство характера толкало его в кружке в неизменную оппозицию, что давало возможность быть и гордецом и насмешником уже принципиальным. Единственным человеком в кружке, перед которым насмешливость и находчивость Краснова стушевывались, был Рыбаков. По отношению к Рыбакову у Краснова было сложное чувство влечения и отталкивания, которое и наполняло его и в то же время раздражало.

Нынче после шумного спора Красков постарался уйти вместе с Рыбаковым, хотя было им и не совсем по пути. Уязвленный неоконченным спором с Никишиным, в котором не удалось ему одержать решительной победы, он хотел продолжить его с Рыбаковым в пути, но спора не вышло. Рыбаков хмуро молчал. Красков из гордости тоже не заговаривал.

Далеко впереди маячили торопившиеся по домам Ситников и Илюша. У Полицейской они свернули на Средний проспект и скрылись из виду, а у Соборной едва не наскочили на Мезенцова, вылавливающего по городу гимназистов, которые дерзнули бы показаться на улицах после восьми часов вечера.

Пришлось забежать в первые попавшиеся ворота.

Мезенцов сунул было нос в калитку, но гимназисты махнули уже через забор и выбрались проходным двором к Поморской. Здесь они распрощались. Ситников поднял воротник и быстро перебежал дорогу. Илюша проводил его глазами до угла и взялся за кольцо своей калитки.

Дома он застал нежданного гостя. У обеденного стола в полном одиночестве сидел Андрюша Соколовский и перелистывал сказки Андерсена. Книга была растерзана. Многие листки её были изъяты властной и беспощадной рукой Даньки. «История храброго оловянного солдатика» послужила материалом для бумажного петушка, а из «Нового платья короля» был выкроен летающий на веревочке монах. Впрочем, ни солдатик, ни даже сам король не интересовали Андрюшу Соколовского, и он, перелистывая страницы, почти вовсе в них не глядел. Увидев Илюшу, он поднялся из-за стола и неловко поздоровался.

– Садись, – пригласил Илюша, гадая про себя о том, что могло привести к нему этого посетителя, прежде никогда у него не бывавшего, – садись, садись, – повторил он, снимая шинель.

– Да нет, спасибо, – заторопился Андрюша, – я, в сущности, на минуту, только за тригонометрией. Не дашь ли до завтра?

Илюша молча достал учебник тригонометрии. Гость беспокойно огляделся и сел.

– Холодно на улице, – сказал он, явно торопясь заговорить.

Лицо его едва заметно подергивалось. Илюша видел, что он хочет говорить о чем-то другом и, надо думать, к тригонометрии совсем не относящемся. Ему стало жаль Андрюшу. Потом он вдруг рассердился – что это он всех по очереди сегодня жалеет. Давеча – Никишина, теперь – этого. И что общего, в конце концов, между ним и Соколовским? Он решительно протянул книгу:

– На!

Андрюша почти испуганно отстранился:

– Может быть, тебе самому нужна? Тогда я в другой раз.

– Да нет, чего же. Я знаю урок. С Жолькой Штекером вчера проходил как раз. Бери.

Андрюша взял книгу и, повертев её в руках, поднялся. По лицу его пошли красные пятна. Он почистил ладонью и без того чистую фуражку, потоптался на месте, рассеянно полистал книгу, потом выпрямился, не глядя на Илюшу, подал ему вялую холодную руку и почти выбежал из комнаты.

Спустя минуту выглянула из своей каморки Софья Моисеевна.

– Ушел? – спросила она, вытирая о передник руки. – Странный молодой человек. Сидел битых два часа и ни слова не сказал. Я уже подумала – не немой ли он. Он к тебе раньше не приходил, я что-то не видела его. Кто он такой?

– Соколовский Андрей.

– Соколовский? А-а. Присяжный поверенный. Так это его сын?

– Нет, это сын нашего директора.

– Директора? Что ты говоришь! А ты не предложил ему даже стакана чаю. Я ведь не могу знать всех, кто к тебе приходит.

– Ничего, мама. Он дома чаю попьет.

– Дома он, может быть, и какао попьет – это другое дело. А знаешь что, я поставила тесто на завтра, будет пирог с треской. Можешь пригласить его на пирог. Можно сделать и с рисом или с изюмом. У меня, кажется, остался изюм. Пойду посмотрю.

– Изюму нет, мама, – остановил Софью Моисеевну Данька, высовывая лохматую голову из-под одеяла.

Софья Моисеевна, собравшаяся было наведаться в кухню, остановилась на полпути:

– Уже нет? Уже постарался?

Андрюше Соколовскому, видимо, не суждено было отведать пирожков с изюмом. Он бежал под высокой холодной луной – длинный, нескладный, неспокойный, и следом за ним бежала его тень – длинная, нескладная, неспокойная.

На углу Соборной и Среднего он натолкнулся на трех яростных спорщиков. Это были Рыбаков, Красков и помощник классных наставников Мезенцов. Упустив Ситникова и Илюшу, Мезенцов тут же вознаградил себя тем, что накрыл двух других преступников. Пойманные были явно смущены и, пререкаясь, готовились было отдать свои гимназические билеты, когда подошел Андрюша Соколовский. Увидев его, Красков тотчас переменил фронт и, оставив билет в кармане, возобновил свои пререкания с Мезенцовым:

– Вот и Соколовский с нами был, Игнатий Михайлович. Занимались тригонометрией вчетвером все вместе. Ну засиделись – урок трудный, что же тут предосудительного?

Андрюша подошел вплотную. Он мигом уяснил себе положение вещей и тотчас обрадовался случаю, могущему помочь его сближению с одноклассниками, которого он так жаждал и которого только что напрасно искал, придя на квартиру к Илюше. Он хорошо знал трусоватую натуру Мезенцова и сразу пустил в ход свой главный козырь.

– Аркадий Борисович знает, что мы сегодня поздно занимаемся, – сказал он, глядя на Мезенцова с откровенной дерзостью. – Я сообщал ему об этом и получил разрешение.

Роли сразу переменились. Теперь уже не гимназистам, а Мезенцову приходилось выпутываться из затруднительного положения. Опытным надзирательским глазом он видел, что директорский, сын лихо врет. Но даже и в этом случае он всё же оставался директорским сыном. Едва ли Аркадий. Борисович, несмотря на свою педантичность, будет доволен излишним рвением Мезенцова, если завтра утром он представит билеты трех провинившихся гимназистов, среди которых окажется и Андрей Соколовский. В то же время Мезенцову не хотелось показать перед двумя ранее пойманными, что он отступает из чинопочитания и угодливости перед директором. Озадаченный, он долго мялся, выискивая форму перехода из одного положения в другое, и наконец выискал.

– Вот что, господа, – сказал он морщась, – не будем пререкаться попусту. Коль скоро выясняется, что, занимаясь, вы известили о том Аркадия Борисовича, то я не стану вас более задерживать. Однако я должен предварить вас, что завтра удостоверюсь у Аркадия Борисовича в действительности вашей ссылки на его разрешение. А сейчас прошу вас по домам.

Мезенцов был доволен найденным им выходом. Он бил тем же оружием, что и гимназисты, укрываясь за одну с ними спину. Пусть они думают, что завтра он действительно пойдет к директору. А когда, естественно, никакого наказания не последует, пусть думают, что это слабость и попустительство не его – Мезенцова, а самого директора, отпустившего вину другим, чтобы вместе с ними не наказывать и своего сынка. Таким образом, по расчету Мезенцова выходило, что он и неприятности избег и престиж свой перед гимназистами сохранил.

Одного не учел в своих расчетах гимназический дипломат – изощренной опытности учеников в каждодневных увертках и лжи, безошибочного чутья их на подобного рода дела. Если Мезенцов тотчас увидел, что Андрюша Соколовский врёт, ссылаясь на директорское разрешение, то и гимназисты немедля расшифровали ссылку Мезенцова на директора. Это придало им ещё больше уверенности. Прощаясь, Красков с подчеркнутой вежливостью приподнял фуражку и сказал с двусмысленной улыбочкой:

– Когда пойдете, Игнатий Михайлович, к директору; нас с собой обязательно возьмите. Мы объяснимся.

Мезенцов покраснел и замахал руками:

– Идите, идите, господа.

Они ушли посмеиваясь; Андрюша, обрадованный этим маленьким происшествием, чрезвычайно оживился. Однако оживление его исчезло так же быстро, как и появилось. Красков и Рыбаков адресовались больше друг к другу, чем к нему, а пройдя один квартал, и вовсе распрощались. Андрюше нужно было идти к Троицкому проспекту, а им в противоположную сторону – к Петербургскому. Андрюша сделал слабую попытку удержать их.

– Пойдемте ко мне, чаю попьем, погреетесь, – сказал он почти заискивающе.

– Спасибо, – ответил Красков суховато, – надо идти, а то опять на кого-нибудь нарвемся.

Они ушли, Андрюша снова остался один. Как всегда один…


Глава шестая. ЛУННЫЙ ПЕЙЗАЖ

Рыбаков молчал. Красков шагал с ним рядом, поглядывая изредка на серебряный круг луны и насвистывая только что вошедшую в моду хиавату. Насвистывал он довольно усердно, но от этого ему не становилось веселей. Спор у Никишина уязвил Краскова. Он был внутренне напряжен и неспокоен. Каждую минуту это напряжение могло прорваться. Ему казалось, что именно этого и ждет Рыбаков, и он с особым старанием высвистывал свою хиавату. Но Рыбаков всё молчал, а луна всё торчала в морозном небе – высокая, тоскливая… И Красков не выдержал.

– Подлец, – выговорил он сквозь зубы и, сразу распалясь, потеряв обычное хладнокровие и насмешливость, почти выкрикнул: – Подлец… Ты это утверждаешь. Если мы не равнодушные подлецы, ты так давеча говорил, мы не можем жить вне этих общественных вопросов, не разрешая их, по крайней мере не пытаясь участвовать в их разрешении. Так? Ну, так я тебе скажу, что всё это ерунда на постном масле. Слова, слова, слова… К тридцати годам или несколько позже твой доблестный Никишин, растеряв туманные идеалы, будет брать взятки, за приличное вознаграждение защищать в суде жуликов, а дома как мой папахен – тоже с идеалами был в своё время, – потихоньку блудить с прислугой. К чему напускать столько туману? Лучше уж скажи прямо – я подлец или собираюсь стать подлецом. По крайней мере честней, чем эта болтовня об идеалах. Тошнит меня от них и от кружка твоего, да и вообще от всего…

Красков прикусил губу, замолк, но через минуту его снова прорвало. А Рыбаков всё молчал, хотя и слушал Краскова очень внимательно, вышагивая по залитым лунной белизной улицам, мимо нахохлившихся, молчаливых домов.

– У Белинского где-то есть, – сказал Рыбаков возле красковского дома, – что жизнь человека, находящегося в младенчестве, всегда враждует с действительностью. Я думаю, и с тобой то же самое. Рвешься в подлецы, а оказываешься в пеленках.

Рыбаков глянул на высокую луну и задумался.

– Отдельные мы все, а ты в особенности. Отдельные… А большое дело, если бы соединить всех, все усилия да общей тягой потянуть. Сколько можно бы вытянуть!

Глаза Рыбакова сверкнули. Он протянул перед собой руку и сжал кулак, будто показывая, как крепко нужно всех соединить.

– Мечты, мечты, где ваша сладость, – невесело усмехнулся Красков, берясь рукой за кольцо калитки.

– Мечты… – Рыбаков снова поглядел не луну. – Мечты. Да. А если как следует взяться, то, может, и не мечты.

Рыбаков отвел глаза от луны и посмотрел в лицо Краскову:

– Прощай!

Они крепко пожали друг другу руки. Рыбаков ушел. Красков долго стоял у калитки, провожая его глазами. Он уже жалел, что так вот ни с того ни с сего разоткровенничался, раскрылся перед Рыбаковым.

Рыбаков завернул за угол и остановился. Перед ним лежала пустынная, побеленная луной улица. Маслянисто поблескивали тугие, накатанные колеи. До дому надо было пройти всего квартал, но домой идти не хотелось. Рыбаков повернул и пошел к Левиным.

Софья Моисеевна встретила его, как всегда, приветливой улыбкой. Она стояла возле кухонного стола и перекладывала из чугуна в тарелку дымящуюся картошку. Дверь в столовую была открыта. За столом сидел Илюша, склонившийся над латинской грамматикой. На краю стола устроился Данька, рисуя чертиков, и тихонько пришептывал:

– Точка, точка, запятая, минус, рожица кривая…

Чертики получались действительно кривенькие, кособокие, но Даньку они, видимо, вполне удовлетворяли, и он с удовольствием продолжал свои занятия. Рыбаков подсел к Илюше, отложившему латинскую грамматику в сторону.

– Тетрадь так и пропала? – спросил он нахмурясь.

– Пропала, – пожал плечами Илюша.

– Ты бы поискал как следует, ирод.

– Весь дом вверх дном перевернул. Как в воду канула. У нас ведь в доме, знаешь, верблюда можно потерять.

Вошла Софья Моисеевна и поставила на стол тарелку вареной картошки.

– Ешьте, пожалуйста, – сказала она, перебивая их тихий разговор и поглядывая на Рыбакова.

Они поели картошки. Данька измазался и чертиков измазал и клеенку.

– Наказанье с этим ребенком, – сказала Софья Моисеевна и увела Даньку на кухню мыться.

Рыбаков поднялся и зашагал вокруг стола.

– Ты сиди, занимайся. Я тебе не помешаю.

В кухне громко булькала вода. Рыбакор тихо похаживал по комнате, время от времени подходя к порогу кухни, чтобы заглянуть на висевшие в ней ходики. Ждал ли он кого-нибудь? И кого он мог ждать?… Хлопнула входная дверь. Рыбаков круто остановился на полушаге. Вошла Геся, держа в руках муфточку и две толстые книги. Она была чем-то сильно озабочена и, едва поздоровавшись с Рыбаковым, тотчас прошла в темную каморку, служившую ей и Софье Моисеевне спальней. Книги и муфточку она оставила на этажерке, стоявшей в углу возле окна.

Рыбаков посмотрел вслед Гесе, потер лоб, словно решая трудную задачу, потом неприметно вздохнул и стал прощаться.

– Ты меня не провожай, – сказал он, пожав Илюше руку, и быстро пошел из комнаты.

Данька с мокрой головой юркнул мимо него из кухни в общую комнату.

Софья Моисеевна, увидев проходившего через кухню Рыбакова, взяла со стола пятилинейную керосиновую лампочку и накинула на плечи старый клетчатый платок.

– Я провожу вас, Митя. У нас в сенях такая темнота, можно голову сломать.

– Пустяки, – мягко остановил её Рыбаков. – Не надо. Вы ещё простудитесь.

– Ничего не случится. А случится – тоже не такая уж беда, – отмахнулась Софья Моисеевна и двинулась к дверям.

Рыбаков пошел за ней следом, и оба вышли в обширные темные сени. На стенах блестел иней. Через полуоткрытые двери с улицы потянуло холодным ветерком. Желтая пирамидка пламени задрожала и заметалась под стеклом лампочки. По стене полыхнули черные беспокойные тени.

– Митя, – сказала Софья Моисеевна, прикручивая лампу, – одну минутку, Митя. Я хотела сказать вам, чтобы вы не беспокоились из-за этой пропажи. Я сама сожгла эту тетрадь. Вы спросите, почему я сожгла? Я отвечу вам – потому что я мать. Ваша мать сделала бы то же самое.

С минуту в холодных сенях было слышно лишь тоненькое посвистывание пробившегося снаружи ветра. Потом Рыбаков сказал тихо:

– Моя мать этого не сделала бы.

Софья Моисеевна вздохнула медленно и глубоко.

– Может быть, и так. Зачем спорить. Но между вами и Илюшей всё-таки большая разница, Митя. Вас, видите, приняли в гимназию сразу, а Илюша держал экзамены два раза, и хоть оба раза выдерживал на одни пятерки – его приняли только на третий год, когда освободилось место. Процентная норма, ничего не поделаешь. Кто он такой? По императорским законам – никто, Митя, совсем никто. Жалкий, бесправный еврей – он даже не имеет права жить в Архангельске, если хотите знать. Право это я достаю незаконно, сунув каждый месяц приставу в полиции десять рублей. А вы думаете так легко их достать? Я слепну от шитья и отрываю их от себя с кровью. Да что говорить. Вы бываете у нас каждый день, вы видите, как мы живем. И это сейчас. А что дальше? Какая жизнь ждет мальчика дальше, о себе я уже не говорю. На меня, старуху, надеяться уже не приходится. Что я могу ему дать? Сегодня ещё тащу возок, а завтра упаду, и всё кончено. Что же остается? Гимназия. Вот единственная надежда. Он кончит гимназию, потом медицинский, выбьется в люди, заработает наконец-таки свои права у жизни. Ну, а что, если нет? Что, если у него найдут такую вот тетрадочку с запрещенными песнями и разными революционными воззваниями? Где тогда гимназия? Его исключат на другой же день. И куда он пойдет тогда? Где будет его будущее? Его не будет, Митя. Теперь рассудите всё и скажите мне по совести – разве я поступила неправильно, что сожгла эту тетрадку?

Софья Моисеевна смолкла. Рука её, державшая лампочку, заметно дрожала. Рыбаков посмотрел на эту дрожащую руку, и у него защемило сердце от жалости. И всё-таки он без колебаний ответил:

– Вы поступили неправильно. Человек, которого так угнетают, должен бороться с этим гнетом. Он должен бороться.

Рыбаков помолчал и добавил с уверенностью:

– И должен иначе думать.

Слова Рыбакова были прямы и суровы. Софья Моисеевна знала в нем эту чистую суровость юности и принимала её.

– Думать, – сказала она, натягивая на плечи сползший платок. – Я ведь сожгла только тетрадку. Я не сожгла его мысли. Думайте. Это пока ещё не запрещено законом. Вы очень славный, Митя, и я люблю вас, как родного сына. Дай бог, чтобы вам жилось лучше, чем жилось мне. Дай бог, чтобы вам никогда не приходилось неправильно поступать. Но вы будете жить, и вы увидите – возможно это или нет в нашей жизни.

Ветер снова рванул под стеклом желтое плоское пламя. Софья Моисеевна загородила рукой лампу. Рыбаков вышел на просторный двор. Луна стояла над вспухшей от снега крышей сарая. Рыбаков пожал плечами, как бы говоря ей: ну, что тут сделаешь? – потом поднял воротник шинели, вышел за калитку, но и тут не пошел домой, а повернул к Никишину.

– Что это вас носит сегодня? – удивился Никишин.

– Что значит вас? Кто это мы?

– Да только что Мизинец ушел.

– Мезенцов? Постой. Он же на этой неделе был у тебя, доглядывал.

Никишин усмехнулся:

– Должно быть, насчет меня инструкции особые даны Петронием. Чует собака. Ловит. Мизинец всё возле этажерки с книгами крутился. Потом привязался – отчего дым в комнате? Я говорю: от печки. Он говорит: «Первый раз слышу, чтобы печку табаком топили». Я было сослался на сына квартирной хозяйки, мол, заходил в комнату, курил, может быть. У него рот на сторону полез: «Поскольку, говорит, жительствуете в этой комнате вы, то я не могу принять за источник дыма, – так и сказал, за источник дыма, – мифическое лицо». Тут я рассерчал и говорю: «Ну и не принимайте, если совести хватает». Он покачал головой: «Ах, Никишин, в вашем положении благоразумней было бы держать себя скромнее».

Рыбаков прошел к столу:

– А это верно, между прочим.

– Что верно? – нахмурился Никишин.

– А вот насчет положения и насчет скромности. Гремишь очень.

– А что, я должен им пятки лизать?

– Брось. Ты же не маленький. Ты же видишь, что тебя подсиживают, ловят. Петроний ждет не дождется, чтобы ты выкинул какую-нибудь штуку. Тогда раз – и выпрут из гимназии, да ещё с волчьим паспортом, без права поступления куда бы то ни было. Сейчас этого мелкотравчатого Мизинца напустил, потом Прокопуса напустит, а там ещё кого-нибудь.

– Ну и пусть напускает, – вскипел Никишин, – а подличать и пресмыкаться я всё равно не стану.

– Подличать можно и не подличать, а в глотку им живьем лезть тоже не резон. Вообще ты и с ребятами неверно строишь отношения, Ершишься черт знает из каких соображений. С подношением Степану Степановичу мелкую оппозицию разыграл, от кружка нашего самообразовательного отпугиваешь людей, рычишь на всех, всё вокруг себя рассыпал. Теперь ещё большего дурака валяешь. Им тебя выпереть хочется из гимназии, а ты им сам же помогаешь, на рожон прешь, болтаешь при учителях лишнее, вчера на законе божием с отцом Зосимой сцепился о боге спорить.

– Я в нотациях не нуждаюсь! – рванулся Никишин. – Можешь убираться ко всем чертям, если я тебе не нравлюсь. А в кружке дряни держать тоже нечего. Любович с компанией ушли – экая потеря. Или Красков уйдет – тоже плакать не стану.

– Красков, положим, не уйдет, а тебе сократиться придется. Гамлет тоже мне, трагик. Как Скальский в нашем театре. Так рычит на сцене, что даже актеры шарахаются. Вроде тебя.

Рыбаков сел на кровати. Никишин расхаживал мимо него из угла в угол.

– Кружок у тебя больше устраивать нельзя, раз повадился Мизинец. Ещё накроет всех. А по реферату моему ты, Николай, очень хорошо выступал, интересно выступал, ей-богу, интересно, хоть и нарычал, конечно, как полагается. Я бы предложил тебе о Белинском реферат прочесть. У тебя бы здорово получилось. Взять, например, темой общественные взгляды Белинского, а? Нам всем очень важно сейчас к такого рода темам повернуться.

– Нарычу, – усмехнулся Никишин, – под стулья полезете.

– Ничего, стерпим. – Рыбаков поднялся. – Ну, ладно, я пойду. Ты бы латынь подзубрил. Завтра, гляди, как бы Прокопус на тебя не навалился, одно к одному.

– А ну его в болото, Прокопуса, Надоел он хуже горькой редьки вместе со своим Ганнибалом и отложительными глаголами.

– Опять забушевал.

– Да, опять, опять, и буду бушевать, потому что эта муштра меня бесит, потому что я за семь лет, что провел в гимназии, живого слова не слыхал. Меня обкормили латинскими пословицами. Меня блевать с них тянет. Понял?

– Понял, понял. И всё-таки подзубри. Тебя теперь ловить будут.

Никишин яростно выругался, потом прошелся по комнате и, шумно вздохнув, остановился у стола.

– Ладно, – сказал он с мрачной и неожиданной покорностью, – подзубрю.

Рыбаков попрощался и снова вышел на улицу. Всё так же стояла в морозном небе далекая луна и глядела вниз холодно и неотступно.

– Точно классный наставник за мной ходит, – усмехнулся Рыбаков и повернул к дому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю