Текст книги "Моё поколение"
Автор книги: Илья Бражнин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Глава третья. КТО КОГО ОБСКАЧЕТ
Усилиями классных организаторов и комитетчиков удалось увести старшеклассников с последнего урока. Правда, ушли не все. Демонстративно осталась группа Любовича; кой-где в других классах остались трусливые одиночки. Самое начало забастовки отсрочено было на один урок против намеченного. И всё же комитет считал её своей несомненной победой. Пятый урок во всех старших классах был сорван. Были вручены педагогическому совету через его секретаря требования гимназистов и угроза объявить общегимназическую забастовку в случае неудовлетворения требований.
Получение этих требований и неожиданная забастовка поставили Алексея Модестовича в трудное положение. Он не имел полномочий разрешать подобные вопросы единолично, он не мог также руководить педагогическим советом в отсутствие директора и Инспектора. Между тем до начала заседания оставалось всего несколько часов. Он стукнулся было в кабинет директора, но дверь оказалась замкнутой изнутри, и на стук никто не отвечал. Алексей Модестович на цыпочках отошел по коридору к учительской и заглянул в неё. Педагоги разошлись по домам. Только Иван Карлович Гергенс сидел в углу учительской и, грустно вздыхая, поправлял сегодняшние работы третьеклассников. Он был искренне огорчен и напуган бурным течением событий. Душа его тяготела к мирным трудам. Напуганный дневными перипетиями, он щедро расставлял тройки за работы, которые больше двойки не заслуживали, особо же плохие работы дипломатически оставлял без оценки. Он боялся этих маленьких безжалостных бесенят и предпочитал не ссориться с ними. Охотно променял бы он тягостное бремя педагога на иную, более соответствующую его характеру профессию. Но ничего, кроме скромных познаний по немецкому языку и кроткого нрава, у него за душой не было, и он покорно тянул свою лямку.
– Шли бы вы домой, Иван Карлович, – сердито буркнул Алексей Модестович, входя в учительскую.
Иван Карлович пугливо огляделся и тотчас начал собирать тетради. В коридоре он шарахнулся от неожиданно распахнувшейся двери директорского кабинета и торопливо затрусил к выходу.
Аркадий Борисович постоял на пороге кабинета, поглядел ему вслед и, чуть сгорбившись, направился к учительской. Алексей Модестович, увидев Аркадия Борисовича, смущенно откашлялся. Он не знал, как держать себя с человеком, получившим в его присутствии публичную пощечину. В конце концов он пробормотал что-то несвязное и подал начальнику переданные гимназистами требования.
– Хорошо, – сказал Аркадий Борисович, принимая бумагу, и, не читая её, торопливо прошел к окну.
Алексей Модестович, любопытствуя, покосился в его сторону, отметив про себя отрывистость брошенной реплики и несвойственную Аркадию Борисовичу торопливость и сбивчивость в движениях.
«Так, – сказал себе Алексей Модестович, – мы сбивчивы в походке, мы сбивчивы в поступках, мы биты…». Он поспешил откланяться и дальнейшие свои размышления продолжал уже на улице. Битый начальник – уже только наполовину начальник. У него нет авторитета, нет устойчивости, нет будущего (по крайней мере в том учебном заведении, в котором его били). Следовательно, ориентация меняется. Адам Адамович – теперь возможный кандидат в директора или прежде во временноисправляющие должность директора, тогда старшинство на инспекторскую должность за ослаблением позиций Степана Степановича должно быть несомненно…
Алексей Модестович приятно осклабился и, почувствовав внезапный прилив благодушия, решил, поворачивая к дому: «Выпью перед обедом рюмку водки».
Волнения и трепетания его честолюбивой души не мешали сохранять внешнее равновесие. Он мирно отобедал у благополучного семейного очага с тихой женой из бывших воспитанниц Смольного института и двумя дочерьми. После этого он вздремнул часок и отправился на заседание педагогического совета. Здесь убедился он в том, что отношения с битым начальником неловки не только для него одного. Некоторые вовсе не явились на заседание, остальные либо настороженно молчали, либо, напротив, с усердием болтали о сугубо посторонних вещах, будто зубную боль заговаривали. При появлении Аркадия Борисовича они умолкли.
Заседание, которое, казалось бы, должно было протекать в накаленной атмосфере жарких событий дня, шло как бы в безвоздушном пространстве – глухо и безжизненно. Каждый прятал глаза от другого. Аркадий Борисович поглощен был положенным перед ним листом бумаги, на котором, впрочем, ему нечего было писать, так как журнал заседаний вел секретарь совета. Он же прочитал готовое предложение о немедленном исключении без права поступления в какое-либо другое учебное заведение учеников седьмого класса Никишина Николая и Соколовского Андрея. Текст предложения составлен и написан был самим Аркадием Борисовичем, и Алексей Модестович не то по неразборчивости почерка, не то по другой причине сильно запнулся на фамилии Соколовский. Неловкость за столом заседания увеличилась, когда Аркадий Борисович откашлялся и сухим, бесстрастным голосом, очевидно противоречившим вспыхнувшему на щеках румянцу, справился о мнении совета.
Все замялись. Мезенцов, сбиваясь и краснея, сделал попытку угоднически выгородить директорского сына, упомянув о «безупречном в прошлом поведении» и напирая на попытку остановить Никишина и на последующий «мгновенный психический аффект». Однако не успел Игнатий Михайлович представить и половины своих аргументов, как понял по смущенному молчанию окружающих, по внезапной бледности щек Аркадия Борисовича, что, распространяясь об утреннем происшествии, совершает непростительную бестактность. Совершенно сбившись от этой ужасной мысли, он смолк, не закончив даже начатой фразы.
Аркадий Борисович тотчас торопливо заметил, что ввиду совершенной ясности вопроса полагает его решенным. Он оглядел педагогов, спешивших согласно кивнуть головами. Но тут поднялся с места словесник Малецкий.
– Нет, вопрос нельзя считать решенным, – сказал он громко и раздельно, – я не согласен с самой постановкой вопроса. Вопрос разбирается не в должной плоскости. Исключить – это ещё не значит разрешить создавшееся положение. Обстоятельства требуют рассмотрения вопроса во всей его совокупности, во всей его сложности. Беспокойство, царящее сейчас среди гимназистов и приведшее к сегодняшнему инциденту, имеет глубокие причины, и формальные, административные меры едва ли пригодны в данном случае и едва ли исчерпывают вопрос. Роль воспитателей-педагогов обязывает к совершенно иному подходу к подобного рода явлениям.
Словесник сделал паузу и оглядел присутствующих. Они подняли головы – удивленные и потревоженные внезапной вылазкой молодого учителя. Она вызвала общее движение, которое усилилось, когда Степан Степанович, кашлянув, грузно поднялся с места и сказал:
– Со своей стороны я осмелюсь заметить, что всемерно поддерживаю точку зрения, высказанную Афанасием Николаевичем. Неуклонная справедливость, которая одна должна руководить нами в данном деле, диктует нам именно тот путь, на который нам только что указали. В течение прений полагаю высказаться подробней, пока же считаю для себя долгом заявить о своем настойчивом желании рассматривать, как выразился Афанасий Николаевич, вопрос по совокупности, особливо в приложении к делу об учащемся Никитине, на мой взгляд увольняемом из гимназии совершенно несправедливо.
Степан Степанович тяжело опустился на место. «Рассмотрение по совокупности» всех вопросов, связанных с поведением учеников, дисциплиной и последними гимназическими событиями, было формулой, разбивающей систему умолчаний, обиняков и обхода щекотливых мест, как бы молчаливо принятую собранием с самого начала. Совету предстояло выбрать один из двух намеченных путей. На мгновение казалось, что собрание вспыхнет, подобно костру из сухого валежника, но тотчас стало ясно, что ввиду двусмысленного положения начальника каждый считает и для себя двусмысленность и обходы наилучшим образом действия. К тому же Аркадий Борисович поспешил вернуть собрание на первоначальный путь, объявив вопрос решенным. Большинство присутствовавших поспешило согласиться с этим.
– Тогда прошу записать мое особое мнение по этому вопросу, – резко бросил Малецкий. – Разрешение вопроса совершенно не соответствует создавшейся в гимназии нездоровой обстановке.
– Прошу также внести в журнал и моё особое мнение, – сказал Степан Степанович, – и полагаю, что во втором пункте заседания мы все же принуждены будем обсуждать вопросы, от которых в настоящую минуту как бы отходим.
Степан Степанович ошибался. И во втором пункте повестки «вопрос по совокупности» не был разрешен, не был даже затронут по той простой причине, что до второго пункта повестки заседание не дошло. Едва покончив с первым вопросом, Аркадий Борисович поднялся и, торопливо заявив о невозможности обсуждать остальные вопросы ввиду неполноты материала, закрыл собрание, обещая назавтра созвать его снова.
Тотчас же вслед за этим он поднялся и молча пошел к двери.
Малецкий вскочил с места и, оттолкнув ногой стул, кинул вслед уходящему:
– Заявляю свой настоятельный протест против подобного отношения к вопросам, требующим неотложного разрешения.
Аркадий Борисович на пороге обернулся и, брезгливо бросив секретарю: «Прошу покорно занести заявление господина Малецкого в журнал», быстро вышел из комнаты.
Алексей Модестович посмотрел вслед ушедшему, потом повернулся к Малецкому и сказал вкрадчиво:
– Ваше заявление будет занесено в журнал, Афанасий Николаевич, а завтра по продолжении заседания вы сможете, если того желаете, выступить с вашими соображениями по данному вопросу детальнейшим образом. Но сейчас…
Алексей Модестович развел руками, и участники заседания, конфузливо переглядываясь, стали подниматься. Вслед за тем потихоньку, как с похорон, они разошлись по домам.
Возвращаясь домой, Алексей Модестович долго и старательно доискивался скрытой в действиях Аркадия Борисовича подноготной и в конце концов решил, что две причины побудили развенчанного начальника поступать так, как он поступал: первая – желание оттянуть время для того, чтобы обрести утраченное равновесие и собраться с мыслями; вторая – Аркадий Борисович решил не передоверять педагогическому совету дела укрощения строптивых и провести его единственно своей властью и своей крутой волей.
«Отлично, – сказал Алексей Модестович, дойдя в своих размышлениях до этого пункта. – Чем круче будут меры укрощения, тем скорей Аркадий Борисович сорвется. А тогда – Адам Адамович становится кандидатом в директоры или пока временно будет исправлять должность директора. В таком случае старшинство на инспекторскую должность за ослаблением позиций Степана Степановича должно быть несомненно…»
Алексей Модестович снова прочертил по известному уже кругу мыслей, потому что любил приятное и был честолюбцем.
«Как и всё, впрочем, – тут же сказал себе Алексей Модестович. – Как и всё, впрочем. Всё стремится к более высокой точке, и всякий желает достигнуть её первым. Весь вопрос в том, кто кого обскачет…»
Последнее речение было его любимым. В обиходе Алексея Модестовича оно представляло собой некую жизненную формулу, и, сидя вечером за преферансом, он приговаривал, хитроумно разыгрывая шесть без козырей:
– А нуте-ка, посмотрим, кто кого обскачет.
Глава четвертая. БЕЗ ТОРМОЗОВ
У Аркадия Борисовича были свои основания скинуть со счетов строптивого ученика, у Никишина свои причины, толкавшие его взяться за ружье, но и те и другие ровно ничего не значили для старика хирурга. Он сделал всё, что мог, для того чтобы опровергнуть расчеты и намерения обеих сторон, но и он не мог точно определить сейчас, чем закончится этот трехсторонний поединок. Хлороформ, нож, кислород – в конце концов, этого могло оказаться недостаточно для победы над двойным врагом.
В глухой тревоге ждал Рыбаков поздно вечером исхода этой неравной борьбы. Геся вышла к нему строгая и нахмуренная.
– Плохо, – сказала она, подбирая тесемки халата.
– Плохо? – испугался Рыбаков. – Неужели нет надежды?
– Надежда всегда есть, – невесело усмехнулась Геся, – но жизни уже почти нет. Он потерял слишком много крови.
Рыбаков болезненно сморщился и закусил губу.
– Но неужели нельзя что-нибудь, сделать, чтобы спасти его?
Геся покачала головой.
– Я говорила с дежурным врачом. Я видела Никишина. И мне кажется, Митя, – она запнулась, – мне кажется, что, пожалуй, уже не о спасении, а о мести говорить надо, о борьбе.
Геся выпрямилась, глаза её потемнели, в них блеснул жестокий огонек. Она откинула со щеки волосы и быстрым шепотом выговорила:
– Мы должны бороться, Митя, бороться изо всех сил. Мы должны отплатить за всех, кто страдает и гибнет, за всё, что они с нами делают, за всё; и сделать так, чтобы подобные факты были невозможны. Понимаете?
Рыбаков кивнул головой. Лицо его потемнело. Да. Он понимал, начинал понимать. Он получил вчера из Петербурга от введенцев письмо и материалы. Там был устав совета ученических старост, сведения о работе межученической социал-демократической организации, были газеты. Он прочел каждую строчку этих газет. Обыски, аресты, охранка, избиения… Ученик восьмого класса Введенской гимназии Н. Смирнов покончил с собой выстрелом из револьвера. Гимназист Олаф ушел поздно вечером один на реку, сел на край проруби и дважды выстрелил в себя… Это в Петербурге. А здесь? Разве здесь не то же самое? Вот это всё с Никишиным хотя бы. А если посчитать и другое: если вспомнить о пальцах Заборщикова, или о ноге Спирина, или о тех, что лежат вповалку в зловонных рабочих бараках, выселенные на какие-то смрадные жизненные задворки. Он уже не мог не думать и о них, думая о товарищах, думая о себе. Разве не сближались поневоле их судьбы? Разве и Никишина, и Ситникова, и его самого не пытаются оттеснить от больших жизненных путей, затолкав на те же задворки, отняв право мыслить и поступать честно и согласно с человеческим достоинством?
– Понимаю, – сказал Рыбаков глухо. – Бороться. Да. – И тихо добавил: – Я не знал, что вы такая.
– Да? – брови Геси дрогнули. – Ну теперь знайте.
Они замолчали. Рыбаков застегнул шинель.
– Вы уходите? Вы не придете больше?
– Не знаю. Может быть, под утро. У меня работа ночью. Но это всё равно. Кто-нибудь из товарищей будет приходить. Вы всю ночь дежурите?
– Да. Всю ночь. До утра.
Геся искоса взглянула на Рыбакова, потом спросила быстро:
– А что у вас за работа ночью, Митя? Это имеет отношение к тормозам? Я угадала?
– Угадали, – кивнул Рыбаков. – Сегодня ночью тормоза будут сняты.
– Расскажите, – попросила Геся.
Он поглядел на её строгое лицо и принялся торопливо рассказывать о гимназических делах, о кружках, о листовках, о комитете, о забастовке, о предполагавшемся вечером собрании, о выпускаемой ночью газете.
– Дайте газету и к нам в школу.
– Хорошо. Если успеем к утру выпустить – принесу.
Он торопился. Через час собрались комитетчики и просидели до глубокой ночи. Ко всем событиям бурного дня прибавилось ещё одно. Стало известно, что гимназические сторожа обходят квартиры старшеклассников и берут с родителей подписку о том, что их сыновья завтра аккуратно явятся в гимназию. Очевидно, Аркадий Борисович брал снова бразды правления в свои окрепшие руки и начинал действовать со свойственной ему решительностью.
В половине одиннадцатого ввалился Мишка Соболь, сбегавший к Малецкому и узнавший от него подробности о заседании педагогического совета.
В конце собрания Фетисов сообщил о том, что он по поручению комитета связался с реалистами и с Мариинской женской гимназией. Они просили ознакомить их с работой комитета, обещали прийти на следующее собрание и поддержать гимназистов в случае крупных выступлений. Ситников тут же прибавил, что сегодня был у Бредихина, который обещал полную поддержку мореходного училища.
В час ночи редакционная коллегия, оставшаяся у Рыбакова в полном составе на ночевку, приступила к выпуску экстренного номера газеты.
В четыре часа вернулся посланный в больницу Моршнев и принес от Геси записку. В ней было мало обнадеживающего: Никишину давали кислород, наступила минута, когда врачам оставалась роль наблюдателей, и последняя надежда, если только она и была, возлагалась единственно на могучий организм Никишина.
Члены редакции молча выслушали невеселые новости и с яростным ожесточением принялись за газету. К семи часам утра она была готова. В передовой редакция сообщала читателям:
«Вчера выстрелом из охотничьего ружья пытался покончить с собой ученик седьмого класса Коля Никишин. Сейчас Никишин находится в больнице. Он умирает. Причина, заставившая Колю искать смерти, – анормальная постановка средней школы, и в частности жандармские замашки директора гимназии А.Б. Соколовского, преследовавшего Колю на каждом шагу. По его указке педагоги подвергали Никишина постоянной травле, срезали на ответах, шпионили за его личной жизнью. Эти господа, призванные прививать юношеству прекрасные идеалы, не постеснялись цинически и прямо зверски выбросить из гимназии умирающего, ибо как раз в тот час, когда Коля лежал на операционном столе, под ножом хирурга, в стенах гимназии заседал педагогический совет, исключивший Колю.
За что они так варварски распорядились существованием нашего товарища? Они выставляют поводом тот факт, что Коля хотел публично оскорбить директора. Но кто виноват в этом инциденте? Кто довел издевательством, травлей, подлым шпионством Колю до такого состояния? И потом, разве не ясно всякому, что не будь этого инцидента, его все равно исключили бы на этом заседании педагогического совета? Уже заготовлена была другая вина – участие в драке, в которой, как известно это всей гимназии, Коля не принимал никакого участия. А если бы не было этой пресловутой драки? Разве они не выдумали бы другого повода для того, чтобы отделаться от неугодного ученика?
Нет, причина исключения иная. Коля был независим, горд, чист, и честная натура его возмущалась жандармским режимом, тупой моральной муштрой, царящей в гимназии. Коля ненавидел её всеми фибрами души, восставал против неё, не раз громко высказывал о ней свое, мнение. Он хотел мыслить и свободно развиваться – вот чем он был неугоден педантам в синих мундирах, вот где лежит причина исключения Никишина из гимназии. И такова будет расправа этих господ со всяким из нас, кто захочет мыслить и свободно развивать свои способности.
Лучшие, способнейшие из нас сотнями, тысячами исключаются из средних учебных заведений. Лучших из нас травят как зверей, затравливают до смерти. Количество самоубийств среди учащейся молодежи всё увеличивается.
Сейчас палачи замучили очередную свою жертву. Что же, кроме проклятия, мы можем послать средней школе, что же, кроме жажды мести, мы можем чувствовать?
И мы будем мстить. Мы будем всеми силами бороться. Наша допотопная школа убивает в нас всё хорошее, а о новой, свободной школе нам и думать даже не велено.
Но мы не будем мириться с серой действительностью и подавлять в себе свободную мысль. Мы всегда будем напоминать обществу о том, что современная школа ниже всякой критики, что это не школа, а моральный застенок.
Предавайте гласности общественности такие факты, как факт самоубийства нашего товарища Коли Никишина, замученного администрацией школы.
Боритесь! Сплачивайте свои разрозненные ряды. Протестуйте, Примыкайте к организованному протесту и к выступлению ваших школьных организаций.
Может быть, врачам удастся вырвать Колю из страшных когтей смерти, может быть, его ещё удастся спасти, но мы сами должны спасти те бесчисленные жертвы школьного произвола, гнетущей и отупляющей муштры, царящей в нашей школе, жертвы, которые обречены, в будущем.
Помните о Коле Никишине! Будем так же горды и честны, как он! Будем так же смело поднимать свой голос против школьной рутины!
Будем бороться и победим!»
Весь номер газеты был написан уверенней и резче предыдущих номеров. Примечателен он был и тем обстоятельством, что в нем помещен был первый политический документ. Рыбаков, толкаемый событиями, решил, что настал наконец благоприятный момент снять тормоза, и предложил товарищам поместить в газете политическое воззвание ко всей учащейся молодежи.
Мишка Соболь тотчас горячо ухватился за это предложение. Немного поспорили о том, кому писать текст воззвания. Но и тут стремительный и напористый Соболь оказался первым и настоял на том, чтобы эта почетная работа была поручена ему.
Ситников сделал робкую попытку оспаривать его право, но Мишка Соболь горячо восстал против этого. Уже сдаваясь, Ситников вдруг переменил фронт и сказал, кивая на Рыбакова:
– Тогда пусть Митюша напишет.
Соболь несколько стушевался. И он и остальные комитетчики, сами того не замечая, привыкли обращаться по всем гимназическим делам к Рыбакову, безмолвно признавая за ним право идти передовым. Рыбаков, как и все они, не заметил, как принял на себя роль этого передового. Сейчас, после спора и заминки, наступившей после предложения Ситникова, Рыбаков вдруг почувствовал эту свою роль. Он подумал, что вот Мишка Соболь так горячо ухватился за дело, так воодушевился, и что это хорошо, и, значит, у него должно получиться воззвание. И он сказал:
– Валяй, валяй, Михаил, строчи!
Мишка Соболь тотчас взялся за перо, взъерошил волосы и со свойственной ему стремительностью одним духом написал:
«Товарищи! Наше общество в настоящее время переживает острый момент. Что мы видим вокруг себя? Мы видим бесправие, и личность угнетена, личность изнывает и стонет под страшным игом…»
Он остановился, перечел написанное и, оставшись доволен началом, тотчас прочел его вслух.
– Ну как? – спросил он, обводя торжествующим взглядом товарищей.
– А что, ничего, кажется, получается, – сказал обрадованный Ситников.
– Туманновато, – с сомнением выговорил Фетисов.
Рыбаков ничего не сказал, но наклонился над Мишкиным плечом и, водя карандашом по строчкам, зашептал, хмуря светлые брови:
– Стой, стой! Ну-ка… «Наше общество…» Наше общество… Чье же это наше? Русское… Давай так лучше: «Русское общество в настоящее время переживает острый момент». Несклёписто как будто. Момент, момент… Тут, пожалуй, не момент, а кризис. Вот! Кризис, и болезненный. Давай так: «Русское общество переживает болезненный кризис». Короче и ясней как будто. Дальше: «Что мы видим? Мы видим бесправие…» Да… «и произвол», произвол даже наперед поставим. Получится так: «Всюду мы видим произвол и бесправие…» Теперь – «личность угнетена». Это-то верно, да как бы это сказать…
Рыбаков задумался. Он вспомнил «Развитие капитализма в России» и приписал: «Миллионы крестьян нищают» – и тут же вспомнил о кыркаловской лесопилке, о бараке возле лесобиржи и быстро приписал: «Рабочие живут в невыносимых условиях и при малейшем протесте против произвола хозяев выбрасываются с фабрик и заводов». Дальше, быстро вышептывая слово за словом, он зачеркнул «личность» и вписал «народ» и после «под игом» приписал: «кровавого самодержавия».
Мишка Соболь, следя за ним, сам заметил излишнее теперь словцо «страшный» перед «игом», зачеркнул его, потом вместе с Рыбаковым стал вышептывать следующую фразу, и она вдруг плотно примкнула к новому началу и пошла сильней, решительней.
«Правительство во главе с царем поразительно равнодушно к бедствиям (Рыбаков приписал: «народа») и вместе со сворой богачей и капиталистов отбирает у него последние крохи (Рыбаков поправил: «трудовые крохи»). Богачи набивают собственные карманы, богатея и жирея, в то время как народ мрет с голодухи».
Рыбаков отошел. Он видел, что у Соболя воззвание пошло. Ему было приятно это. Даже потом, когда он, наблюдая cо стороны за Соболем, увидел, что дальше не заладилось, что Соболь мучительно потирает переносицу, в пятый раз сморкается и немилосердно черкает карандашом, чувство этой радости не покидало его. Вначале он не мог уяснить себе источника этого ощущения, потом вдруг вспомнил, как он, вот так же как Мишка Соболь, сидел и мучился над первой гимназической листовкой, а возле стола стоял, Новиков.
Он прошелся по комнате и, задумавшись, невесть чему улыбнулся. Соболю он больше помогать не подходил и только подправил самый конец воззвания. После всяческих поправок окончание документа имело следующий вид:
«Имеем ли мы нравственное право равнодушно смотреть, как мучают наших братьев, гноят в тюрьмах, ведут на эшафоты, можем ли мы стоять в стороне от насущнейших вопросов жизни всего народа?
Нет и тысячу раз нет! Передовая учащаяся молодежь давно осознала, что не в сухой зубрежке наша жизнь, но в том могучем движении, которое бьется прибоем за стенами гимназии. В петербургских средних учебных заведениях давно существуют ученические политические организации, существует центр, их объединяющий.
Мы должны примкнуть к этому движению. Мы должны встать в ряды передовой сознательной молодежи. Мы должны дать аннибалову клятву биться с произволом и угнетением. Долой равнодушное созерцание! Бросимся в бушующее море жизни и внесем свою лепту в святое дело освобождения народа от проклятого ига!
Долой кровопийц! Долой угнетателей! Долой насильников народа и деспотов! Долой самодержавие!»
Переписанное набело воззвание было одобрено всеми, и все были твёрдо убеждены в могучей его действенности. К утру, когда газета была уже совсем готова, Мишка Соболь, встрепанный, с красными глазами, пренебрегая логическими ударениями, но с большим чувством, прочел воззвание вслух.
– Здорово, – сказал Ситников, потирая в возбуждении руки. – Это тебе не в бирюльки играть. Это, брат, по-настоящему. А?
Он приподнялся – худенький, бледный и напряженный. Глаза его сухо и жарко тлели на обескровленном постоянным недоеданием лице.
– А что, ребята, – сказал он с волнением, – давайте в социал-демократы вступать. А?
Он огляделся вокруг. Фетисов спал, уронив голову на стол. Мишка Соболь устало потягивался. Рыбаков стоял в углу с пачкой газет, готовясь их пересчитывать. Он не слыхал последних слов Ситникова. Глядя на отпечатанное воззвание, он подумал вдруг, что хорошо бы показать его Яше Полозову. Сказал бы Полозов своё обычное: «Во, в самую жилу»? Рыбаков торопливо пробежал глазами воззвание, и оно показалось далеко не таким хорошим, каким казалось прежде. «Мутновато, общо, – с досадой подумал Рыбаков, и ему захотелось переделать всё от начала до конца. Но переделывать было уже нельзя – во-первых, газета отпечатана, во-вторых… во-вторых, он вдруг увидел, что не сможет его переделать, что он не вполне владеет материалом, что он не может наполнить воззвание большим содержанием.
Это сильно укололо его. Но он взглянул искоса на оживление Ситникова, на невыспавшегося, но возбужденного Мишку Соболя, и боль утихла, прошла;
– Ничего, – сказал он почти вслух. – Ничего. Дойдем.
Он наклонился над газетами и стал их пересчитывать. Мишка Соболь закурил измятую папиросу и сказал громко:
– Ну влетит же мне от папаши за ночевку.
Он толкнул Фетисова в бок:
– Эй, будущий социал-демократ, вставай!
Фетисов поднял голову и зевнул.
– Ого! Десять минут восьмого, – сказал он, взглянув на часы.
Рыбаков сложил стопку листков на стул и прикрыл их полотенцем.
– Десять минут восьмого, – повторил он выпрямляясь. – А что, ведь успеем, пожалуй, до гимназии в больницу слетать?
– Ясно успеем, – поддержал Ситников и взялся за шинель.
На улице он спросил Рыбакова:
– Почему Илюхи Левина не было? Не знаешь? Да и вчера его не видно было.
Рыбаков нахмурился:
– Был я у него вчера. Инфлюэнца. В постели лежит.
– Вот уж не вовремя, – проворчал Ситников.
– Едва ли когда-нибудь инфлюэнца бывает вовремя, – заметил Фетисов, – но в общем это заболевание не столь серьезное.
Мишка Соболь засмеялся:
– Ну, понес будущий земский лекарь. Сел на своего конька, теперь не остановишь.
– Зачем же останавливать? – пожал плечами рассудительный Фетисов. – Очень хорошо, когда человек на своем коньке сидит, а не на чужом.
Мишка Соболь отмахнулся и ничего не ответил. Веселость его разом пропала. Они подходили к больнице.