Текст книги "Снова вернуться в 80. Часть 1 (СИ)"
Автор книги: Игорь Перах
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Игорь Перах
Снова вернуться в 80.
Глава 1 Начало. Недалекое будущее
Утро с запахом свободы, недалекое будущее
Всё началось спокойно. Без давления, без суеты – так, как я люблю. Утро было тихим, море ждало, и весь этот день лежал впереди как чистый лист, который я один имел право заполнить. Обычная размеренная жизнь пенсионера.
Я собрал сумку аккуратно, без спешки. Закинул в джип вингфойл, насос, верёвки – всякие мелочи, которые любой нормальный человек давно бы выбросил, но которые мне почему-то нужны именно тогда, когда их нет под рукой. Джип стоял во дворе – старый, надёжный, весь в шрамах от пустынных трасс, где мы с друзьями раз в неделю проверяем на прочность себя и технику. Я люблю эти царапины. В них история, поэтому и не закрашиваю. Мой «Паджеро» выглядит как Т-34 после боёв под Сталинградом.
Поцеловал жену, внучку и под укоризненным взглядом супруги – тем самым, который я знаю больше пятидесяти лет и который ни разу меня не остановил, – дал по газам. Помню, как в двадцать лет точно так же уходил из дома. Только тогда не было джипа – был новый пуховик, рваные ботинки и чемодан, а мать смотрела вслед с точно таким же выражением лица.
Господи, как давно это было. И как будто вчера.
Молодость уходит незаметно – вот в чём подлость. Она не прощается, не хлопает дверью, не даёт шанса подготовиться. В какой-то момент ты просто оглядываешься и понимаешь: она уже далеко. И не было того конкретного момента, когда её можно было удержать. Или был – но ты его просмотрел.
Я долго думал, что старость – это немощь тела. Что когда оно начнёт сдавать, тогда всё и начнется. Оказалось – нет. Тело ещё держится, тьфу-тьфу. Старость – это когда меняется отношение ко времени. Когда начинаешь считать не то, сколько прожито, а то, сколько осталось. Вот она, граница. Не морщины и не одышка, а этот тихий арифметический сдвиг в мозгах.
Куда делся тот парень? Он никуда не делся. Я чувствую его каждое утро. Но в зеркале – дед. Спортивный, живой, но дед. Семьдесят шесть лет.
Есть вещь, о которой не принято говорить вслух: внутри тебе всегда столько, сколько было в твой лучший год. У каждого он свой. У меня – лет двадцать пять. Когда уже многое было понятно, но ещё ничего не было страшно. Когда сил столько, что их некуда девать, и каждый день кажется не прожитым, а завоеванным. Этот возраст никуда не делся, ты смотришь на мир теми же глазами. Только зеркало либо врёт, либо говорит правду – это уж как смотреть.
Бесит разница между тем, кем ты себя чувствуешь, и тем, кем тебя видят другие. Молодой парень в автобусе встаёт и уступает место. Ты в первый момент думаешь: «Это не мне. Мне не нужно. Я сам кому угодно уступлю». Но мир чётко делится на детей, молодых и старых.
Поэтому я понимаю жену. Мои «хотелки» и нежелание стареть не вписываются в её стандарт пенсии: кресло, кофе, телевизор и внуки по расписанию. Она это заслужила. Всю жизнь была рядом, пока я носился, строил, мутил. Но я физически не могу сидеть спокойно. Вернее, могу – но только после того, как выброшу энергию. После того как промчусь на мотоцикле до Тель-Авива и обратно просто чтобы встретить внучку из школы и посидеть с ней в кафе. Послушать её болтовню про друзей и какого-то мальчика, о котором она говорит небрежно, но глаза выдают. Мне было столько же. Я тоже делал вид, что мне всё равно.
Или рвануть на другой край страны, на военную базу, где старшая внучка заканчивает службу. Смотреть на неё в форме и понимать, что время – самая странная вещь на свете. Маленькая девочка, которую я учил велосипеду, стоит передо мной солдатом. Гордость такая, что перехватывает горло. И вместе с ней – тоска по времени, которое не вернуть.
Дети и внуки – самые точные часы. Видишь в них не их рост, а свой возраст. Они – честное отражение.
Иногда я уезжаю в пустыню. С такими же упрямыми и неугомонными стариками. Мы доезжаем туда, где нет ничего, кроме камней и неба. Варим кофе и молча смотрим, как горизонт меняет цвет: от оранжевого к фиолетовому, а потом к чёрному. И да, мы материм молодёжь, застревающую в песках на новых тачках. Есть особое удовольствие вытаскивать двадцатилетнего умника из ямы и видеть в его глазах недоумение: откуда у деда такие навыки?
Навыки – оттуда, где не было выбора. У нас не было комфорта, был рюкзак, ноги и голова. Нужно было выживать. Тогда это казалось обыденностью, сейчас понимаю – это был подарок. Я не завидую молодым. Они умные, быстрые, у них есть ответы на все вопросы в «Гугле». Но у них будет меньше того, из чего делаются настоящие воспоминания. А они рождаются из трудностей и ошибок, когда выбираешься сам, без навигатора.
Первый раз я попал в пустыню в тридцать три. Трое суток без связи. Ощущение, как в кино про апокалипсис: ты, звёзды и адреналин. Я был абсолютно счастлив. Сейчас я приезжаю туда на «Паджеро» с кофейником в багажнике. Счастье другое. Но пустыня та же.
Только когда я оставлю лишнюю энергию в песках или на трассе, я могу спокойно сидеть с женой и её подругами, слушать разговоры про цены и здоровье. Нам грех жаловаться: инвестиции и биржа позволяют круизы, театры и рок-концерты.
Когда израильские группы играют Pink Floyd, я закрываю глаза и снова там – в середине восьмидесятых. Мне пятнадцать, в руке стакан портвейна, играет пластинка, и музыка не звучит снаружи – она вибрирует внутри. Тогда я был уверен, что жизнь бесконечна.
Конец восьмидесятых – время странной надежды. Всё рушилось и открывалось. Кооперативы, деньги, азарт. Кто-то взял всё, кто-то потерял. Я остался посередине. Потом девяностые – время без романтики. Нужно было соображать жёстко. Те, кто не смог перестроиться, ломались внутри. Я видел их – умных, хороших, но застывших. Я дал слово не останавливаться. И пока я завожу джип по утрам – я его держу.
Мне нужно выбросить энергию. Поэтому сегодня я еду к морю. Встаю на доску, ловлю ветер и лечу над водой. В эти секунды мне не семьдесят шесть. Мне – в самый раз.
Я не собираюсь стареть. Старость начинается не с цифр, а когда утро перестаёт быть обещанием, а море становится просто водой. Я боюсь этого больше смерти. Умереть можно на ходу, а стареть – значит сдавать позиции по капле каждый день.
Я выбираю жить. Пока выбираю – я в порядке.
Я включил Pink Floyd, выехал на перекрёсток и не заметил самосвал.
Дальше – темнота.
Глава 2 Советский союз
Сижу на чём-то жёстком – то ли кресло, то ли стул. Сознание возвращается медленно, муторно. Так бывает, когда позволяешь себе лишний стакан вермута с бурбоном – вещь приятная, но день потом насмарку. Чёрт, надо завязывать. Эту мысль я думаю уже лет тридцать.
Где я?
Тело не слушается, лежит с полным равнодушием к моим намерениям. Так я накидаться не мог. Это что-то другое. Постепенно начинают возвращаться ощущения: сначала звук, потом запах.
Открываю глаза. Жёлтый фонарный свет слепит, но вижу я чётко – и это странно само по себе. И почему мне так нехорошо?
Через несколько минут возвращается ощущение рук. В одной – стакан. В другой… сигарета. Я замираю. Медленно опускаю взгляд на пальцы. Сигарета настоящая – дымится, кончик светится оранжевым в полумраке. Держу её так, будто делал это всю жизнь.
Какая, к чёрту, сигарета? Я бросил, ещё когда средний родился. Решительно, навсегда, без срывов. А ведь курил как паровоз – пачка «Кэмела» в день. «Кэмел» тогда был признаком статуса. Нам так казалось.
Что же за дрянь я себе намешал, если уже и сигарету поджёг?
Почти автоматически подношу стакан ко рту – и сразу захлёбываюсь кашлем. Чёрт. Что это за пойло? Резкий, тяжёлый вкус – скулы сводит, глаза лезут на лоб. Как будто кто-то перегнал бензин через абрикосы и оставил это бродить.
Что-то знакомое.
Точно.
«777».
Вкусовая память – самая крепкая из всех. Можно забыть лицо человека, но вкус напитка, который ты пил рядом с ним, остаётся навсегда. Та самая гадость, от которой меня вывернуло наизнанку в пятнадцать лет. Помню, как трясло в подъезде – думал, что всё, конец, умру прямо там.
И вот сейчас – тот же вкус, тот же запах, та же тошнота, которая поднимается снизу.
Один глоток этой мерзости – и мне снова шестнадцать. Тревожно, муторно, и всё впереди. Делаю ещё один маленький глоток – будто проверяю себя. Снова кашель.
Тушу сигарету в пепельнице и не понимаю, зачем вообще её держал.
Голова кружится. Встаю медленно, осторожно. Комната в полумраке. Жёлтое пятно от фонаря выхватывает угол стола, вытертый ковёр, чью-то куртку на гвозде.
На диване – парочка. Целуются взасос, не обращая ни на кого внимания. Им весь мир – это они двое. Единственное, что в молодости устроено правильно.
Из колонки льётся музыка. Знакомая. Слишком знакомая. ELO. Electric Light Orchestra. Начало восьмидесятых.
Мы тогда заслушивали это до дыр. Не потому что это было лучшее – просто другого почти не было. Что доставали, то и слушали. Магнитофонные копии, копии копий, шипение, хрип – и всё равно как глоток кислорода.
Дефицит делает вкус острее. Это я понял потом, когда у нас появилось всё. И стало намного скучнее.
Снова смотрю на руки. На стакан. И вдруг становится не по себе. Провожу рукой по лицу – и останавливаюсь. Кожа гладкая. Без привычной щетины. Без складок. Провожу ещё раз – медленнее.
Нет.
Это не моё лицо.
Пальцы идут ниже – шея, плечи, руки. Тело другое. Лёгкое, сухое, упругое. Тонкие, жилистые руки – без мышц, но и не дряхлые.
Моему телу семьдесят шесть. Там другой вес, другие ощущения, по утрам всё скрипит и тянет. А здесь – ничего не болит.
И вижу я хорошо. Чётко, резко – как давно уже не видел. Даже в полумраке различаю детали: старый телевизор с крутящейся ручкой – «ПТК», кажется, узор на ковре, этикетку «777» на бутылке.
Всё это – без очков.
Без очков?
Машинально тянусь поправить оправу. Очков нет. У меня они появились в сорок два, и с тех пор без них я не читаю даже ценники.
Это место слишком знакомо.
Кресло продавленное до деревяшки – я помню его: только мой тощий подростковый зад мог на нём сидеть. Тяжёлая громоздкая мебель. «Стенка» – мечта семидесятых. Полка с книгами – Жюль Верн, Беляев, зачитанные до лохмотьев.
На двери плакат: Боярский с гитарой и цифра «1984».
Запах. Табачный дым – и ещё что-то сладковатое с кухни.
Твою мать.
Конопля.
Это квартира Феди.
Мы не виделись почти шестьдесят лет. Я даже не знаю, жив ли он сейчас. Но его квартира осталась в памяти с такой точностью, будто я вышел отсюда вчера.
Память хранит не то, что важно. Она хранит то, что было живым. То, что связано с переживаниями.
Ноги подкосились, и я снова рухнул в то же кресло. Медленно обвожу комнату взглядом – и внутри поднимается что-то до боли знакомое.
Не воспоминание.
Само ощущение.
Живое.
Мне тогда было пятнадцать.
Там, в полумраке, мой друг Олег. Я ему тогда дико завидовал. Он лежал вот так же и тискал свою подружку, не стесняясь никого. Они были в своём пузыре, и этот пузырь явно был интереснее всего, что происходило снаружи.
Я старательно делал вид, что мне всё равно. Гипнотизировал стакан. Слушал ELO. Пытался выглядеть взрослым.
Но внутри просто разрывало.
Пятнадцать лет, гормоны через край, а ты сидишь один с Абрикотином, пока рядом происходит то, что ты сам про себя называешь «настоящая жизнь».
Молодая зависть – особая штука. Не та взрослая жадность до чужих денег и карьер. Молодая зависть – она про бытие. Тебе кажется, что у всех вокруг жизнь настоящая, а у тебя – черновик.
Что все уже внутри чего-то важного, а ты всё ещё стоишь снаружи и смотришь в щёлку.
Странная психология советского подростка. «В Союзе секса нет» – это ведь про нас. Дремучие, как мамонты, и голодные до всего запретного.
Фух.
Что за аттракцион.
Где я вообще?
На кухне тогда сидели Сашка, Федя и этот придурок Шурик. Курили как паровозы, ржали над своим, до меня им дела не было. Наркоту я не трогал – боялся. Но портвейн казался билетом во взрослость.
Алкоголь, дым, ночь – казалось, вот она, жизнь.
А закончилось всё тем, что меня выворачивало наизнанку всю дорогу домой. Выскакивал на каждой остановке. Организм хотел избавиться от самой идеи этого вечера.
И сейчас – то же самое.
Тот же вкус во рту. Тот же спазм.
Я понимаю: это не глюк.
Это повторяется.
Есть теория, что время не линейно. Что прошлое не исчезает, а существует где-то рядом. И что в какой-то точке можно пересечься с самим собой. Я всегда считал это метафорой для поэтов и физиков.
Я человек практический. Верю в то, что можно потрогать руками – отчёты, двигатель, джип в яме.
Оказывается, руками можно потрогать и это.
Чёрт.
Желудок скрутило окончательно.
Философия подождёт.
Я рванул в туалет.
Выйдя на ватных ногах, я замер.
Ржущие, накуренные, беззаботные.
Федя. Сашка. Шурик.
Чёрт, какие же они малолетки.
Возраст моей младшей внучки.
Детки, вы не охренели дурь курить?
Люди с того света – а здесь живые.
Я смотрю на них и не знаю, плакать или смеяться. Наверное, и то и другое сразу. Потому что вариантов у меня два: или я сошёл с ума, или где-то умираю – и мой мозг, угасая, показывает мне это.
Меня снова мутит. Мозг отключает вопросы – телу нужен воздух, и это единственное, что сейчас имеет значение.
Я махнул рукой и начал одеваться автоматически. Руки сами знают, за что хвататься: искусственная шуба, жёлтые дутики, колючий шарф. Шапку натянул так, что она съехала на нос.
Я наблюдаю за этим одновременно снаружи и изнутри.
Какая шапка? В Израиле сейчас лето, плюс тридцать пять, я должен быть на море с вингфойлом, а не стоять в прихожей Феди в дутиках.
Но тело не спорит.
Тело знает, как жить в этом времени.
Хлопнул дверью, выскочил на улицу – и захлебнулся. Воздух резкий, жёсткий, режет лёгкие. Не израильская влажная теплота. Настоящий сибирский мороз.
Минус тридцать пять.
Вылетаю из-за угла – и останавливаюсь.
Твою мать.
Не может быть.
Хабаровск.
Улица Карла Маркса. Всё в снегу, завалено по самые окна. Напротив – электронное табло: 21:45… щелчок… минус 35. Пустая улица, редкие фигуры, пар от дыхания. Справа – горисполком. Над входом лениво полощется красный флаг.
Советский Союз.
Серп и молот.
Всё.
Я сошёл с ума.
Хотя… нет.
Я уехал отсюда в девяносто девятом – с ощущением, что закрыл дверь. Но не закрыл. Всю жизнь возвращался – во сне, в запахах, в этом морозном воздухе, которого нигде больше нет.
Города детства не отпускают.
Они остаются внутри.
Просто ждут.
Дальше – обрывки.
Шаткая походка, прохожие сторонятся. Автобус. Ледяной салон ЛиАЗа. Выскакиваю на остановках, когда подступает тошнота. Жду следующий.
Как не замёрз – не понимаю.
Добираюсь до дома.
Южный.
Рынок.
Двор с тополями – огромными, в инее.
Подъезд.
Квартира.
Бабушка.
Конечно, она не спит.
Смотрит.
Тем самым взглядом.
Она не говорит ничего.
Просто смотрит.
Бабушка.
Господи.
Ты же умерла через четыре года после того, как я уехал.
Но телу всё равно.
Я что-то бормочу, сбрасываю шубу, захожу в комнату.
Падаю на кровать.
Успеваю увидеть: на соседней койке поднимает голову брат.
Десятилетний пацан.
Смотрит с подозрением и страхом.
Взгляд, который говорит сразу две вещи:
«Ты идиот».
И
«Я никому не скажу».
Мой брат.
Маленький.
Здесь.
Это было последнее, что я запомнил.
Мир закрутился – не страшно, даже мягко – и превратился в воронку.
Я выключился.
Последняя мысль перед тем, как всё исчезло, была спокойной.
Почти деловой.
Ну ладно.
Разберёмся.
Семьдесят шесть – не тот возраст, чтобы паниковать.
Даже если за окном – весь Советский Союз
Глава 3 Тоска
Лежу и смотрю в потолок. Третий день лежу. Побелка, трещина в углу, пятно у окна – уже знаю наизусть. Потолок не отвечает.
Я читал про попаданцев. Много читал. Там всегда одно и то же: радость, второе дыхание, новое тело, впереди – шанс всё исправить. Красиво. На деле – не так.
Я лежу на продавленном матрасе в комнате на двоих с братом и пытаюсь не врать самому себе. До пенсии я работал в психиатрии. Довольно долго. Пять стадий принятия реальности я мог назвать во сне: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие.
Я всегда думал – самонадеянно, как выясняется, – что человеку, знающему эту механику, будет легче через неё пройти. Смешно. Знание карты не делает дорогу короче.
Где я сейчас? Принятие. Но с оттенком страха. Затяжное, вязкое состояние – без энергии, без движения. Как будто всё уже случилось, а ты просто лежишь и ждёшь.
В первую будучи стельку пьяный – мне приснился сон. Или не приснился. Я видел свои похороны. Вид сверху, немного сбоку. Люди, много людей. Плач, движение – и ощущение, что всё это не про меня.
Никто не смотрел на меня. Никто не реагировал. Я как будто был – и меня не было.
В конце, когда всё начало растворяться, остались трое. Жена. И две мои внучки. Они стояли у могилы и рыдали. Вот тогда меня и пробило. Не страх смерти. А понимание: меня там больше нет.
Три фигуры. И меня там нет. Это не жалость к себе. Это тоска меня с ними больше нет
Проснулся утром. За столом сидел брат – натягивал носки, не глядя на меня. Мы никогда не были близки. Он меня не любил. И, если честно, было за что. Доставал я его тогда плотно.
Он не говорил ничего. Ему не надо было. Поднялся, мельком посмотрел в мою сторону и вышел.
На кухне зазвенела посуда, послышался голос бабушки. А меня перекосило. Школа – мимо.Не пойду. Выйти и с кем-то общаться – страшно и непонятно. Как это возможно, что все живы?
Это невозможно переварить. Поэтому я сделал то, что мог. Имитировал болезнь. Ходил в туалет, изображал спазмы, махал рукой – «не трогайте» – и заваливался обратно в кровать.
Понятно, долго так не протянешь. Но мне нужно было время. Переварить. Пройти стадии.
Второй шанс. Красиво звучит. Пока не начинаешь думать, что именно с ним делать.
Ты знаешь, что будет. Ты знаешь, кто умрёт и когда. Ты знаешь, какие решения окажутся ошибками. И что?
Ты уже жил. И жил именно так, как жил – потому что был тем, кем был. Знание будущего не меняет характер. Оно только добавляет груз.
Да, здесь мои родители. Здесь бабушка. Здесь тот кусок жизни, который я потерял. Но это не подарок. Это откат.Шестьдесят лет тому назад,это же эпоха.
Жена, дети, внуки – там и остались. Их здесь нет. И это не абстракция. Это пустота. Прямая, конкретная, без возможности закрыть.
И тело.
Вот тут главное. Это не «я в молодом теле». Это моё старое сознание, засунутое в чужой механизм. Тело пятнадцатилетнего пацана – со всеми его гормонами, тупостью и кривыми настройками. И оно сильнее меня.
Мне хочется курить. Не «вспомнил» – а именно хочется. Физически. Ломка.
Мне хочется лежать и ничего не делать. Мозг тянется к книге на столе – какая-то жвачка про двух подростков в деревне, и он реально ждёт, когда они поцелуются.
Бред. Цензурная бодяга для воспитания молодёжи. И это я читал?
Следующая проблема.
Я не любил своё детство. Не потому что оно было ужасным – нет, обычное. Просто мир за дверью казался полным плохих людей. Драчливые мальчишки. Девчонки, которым я был неинтересен. Учёба, которая не давалась. Спорт, где надо вкалывать.
Проще было лежать в кровати, читать книги и думать: вот когда вырасту…
Это была не глупость. Это была привычка. Уход от жизни. Нежелание в неё лезть.
Таким было моё детство до пятнадцати лет. А потом появились друзья из центра города – и я как будто открыл глаза. Оказалось, можно не только мечтать. Можно играть во взрослую жизнь. Курить, пить, драться.
Ну как драться – если слабее, можно и в морду дать. Если сильнее тебя – стерпеть.
Тогда мне это казалось круто. Сейчас – стая дегенератов.
Но отрицать нельзя: именно эта компания подготовила меня к девяностым. В восемьдесят пятом в центре города уже было всё: наркотики, проституция, банды, фарцовщики, блатные.
Система была выстроена. Почва была готова.
Я прошёл по краю.
Хочу ли я снова туда? Нет.
Да, это дало понимание. Но это же меня и ограничило. Не хватило дисциплины. Не хватило умения учиться. Не хватило системности.
Когда я оказался в Израиле – это ударило жёстко. Старые правила не работали. А новых у меня не было.
Я встал. Упал на пол. Начал отжиматься.
Всегда так делал, когда начинал ломать себя. Не знаешь, что делать – займи тело.
Раз. Два. Три. Пять. Десять.
Руки задрожали. Дыхание сбилось.
Твою мать.
Я забыл, каким был. Сто девяносто роста. Шестьдесят восемь килограммов. Худой. Сутулый. Впалые глаза.
Даже в семьдесят шесть я чувствовал себя лучше.
Дошёл до ванной. Посмотрел в зеркало. Причёска – хрен поймёшь что. Лицо синюшное. Мешки под глазами. Щёки впали. Руки – палки. Плеч нет.
Отстой.
Я вспомнил себя в Израиле. Качался как сумасшедший. Плечи, руки, спина.
А тут…
Грустно. Но это я. И с этим надо работать.
– Ба, – крикнул я на кухню, – свари, пожалуйста, гречневую кашу и три яйца.
– Ты заболел?
– Нет. Начал.
Хватит лежать. Этого уродца надо откармливать.
Из своей жизни я хочу только одно – прожить её с той же женщиной. Но проживать её так же – не хочу. Не хочу тех же ошибок, той же пустоты, тех же «не хватило» и «не успел».
Израиль? Не факт, что всё будет так же.
Значит, будем строить другую траекторию. С нуля. Здесь. Сейчас. В этом теле.
Я вернулся в комнату, сел на кровать, открыл школьный дневник. Нашёл чистый лист – сойдёт.
На первой странице написал три слова:
Что я знаю.
Это будет длинный список.
Лежу и смотрю в потолок. Третий день лежу. Побелка, трещина в углу, пятно у окна – уже знаю наизусть. Потолок не отвечает.
Я читал про попаданцев. Много читал. Там всегда одно и то же: радость, второе дыхание, новое тело, впереди – шанс всё исправить. Красиво. На деле – не так.
Я лежу на продавленном матрасе в комнате на двоих с братом и пытаюсь не врать самому себе. До пенсии я работал в психиатрии. Довольно долго. Пять стадий принятия реальности я мог назвать во сне: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие.
Я всегда думал – самонадеянно, как выясняется, – что человеку, знающему эту механику, будет легче через неё пройти. Смешно. Знание карты не делает дорогу короче.
Где я сейчас? Принятие. Но с оттенком страха. Затяжное, вязкое состояние – без энергии, без движения. Как будто всё уже случилось, а ты просто лежишь и ждёшь.
В первую будучи стельку пьяный – мне приснился сон. Или не приснился. Я видел свои похороны. Вид сверху, немного сбоку. Люди, много людей. Плач, движение – и ощущение, что всё это не про меня.
Никто не смотрел на меня. Никто не реагировал. Я как будто был – и меня не было.
В конце, когда всё начало растворяться, остались трое. Жена. И две мои внучки. Они стояли у могилы и рыдали. Вот тогда меня и пробило. Не страх смерти. А понимание: меня там больше нет.
Три фигуры. И меня там нет. Это не жалость к себе. Это тоска меня с ними больше нет
Проснулся утром. За столом сидел брат – натягивал носки, не глядя на меня. Мы никогда не были близки. Он меня не любил. И, если честно, было за что. Доставал я его тогда плотно.
Он не говорил ничего. Ему не надо было. Поднялся, мельком посмотрел в мою сторону и вышел.
На кухне зазвенела посуда, послышался голос бабушки. А меня перекосило. Школа – мимо.Не пойду. Выйти и с кем-то общаться – страшно и непонятно. Как это возможно, что все живы?
Это невозможно переварить. Поэтому я сделал то, что мог. Имитировал болезнь. Ходил в туалет, изображал спазмы, махал рукой – «не трогайте» – и заваливался обратно в кровать.
Понятно, долго так не протянешь. Но мне нужно было время. Переварить. Пройти стадии.
Второй шанс. Красиво звучит. Пока не начинаешь думать, что именно с ним делать.
Ты знаешь, что будет. Ты знаешь, кто умрёт и когда. Ты знаешь, какие решения окажутся ошибками. И что?
Ты уже жил. И жил именно так, как жил – потому что был тем, кем был. Знание будущего не меняет характер. Оно только добавляет груз.
Да, здесь мои родители. Здесь бабушка. Здесь тот кусок жизни, который я потерял. Но это не подарок. Это откат.Шестьдесят лет тому назад,это же эпоха.
Жена, дети, внуки – там и остались. Их здесь нет. И это не абстракция. Это пустота. Прямая, конкретная, без возможности закрыть.
И тело.
Вот тут главное. Это не «я в молодом теле». Это моё старое сознание, засунутое в чужой механизм. Тело пятнадцатилетнего пацана – со всеми его гормонами, тупостью и кривыми настройками. И оно сильнее меня.
Мне хочется курить. Не «вспомнил» – а именно хочется. Физически. Ломка.
Мне хочется лежать и ничего не делать. Мозг тянется к книге на столе – какая-то жвачка про двух подростков в деревне, и он реально ждёт, когда они поцелуются.
Бред. Цензурная бодяга для воспитания молодёжи. И это я читал?
Следующая проблема.
Я не любил своё детство. Не потому что оно было ужасным – нет, обычное. Просто мир за дверью казался полным плохих людей. Драчливые мальчишки. Девчонки, которым я был неинтересен. Учёба, которая не давалась. Спорт, где надо вкалывать.
Проще было лежать в кровати, читать книги и думать: вот когда вырасту…
Это была не глупость. Это была привычка. Уход от жизни. Нежелание в неё лезть.
Таким было моё детство до пятнадцати лет. А потом появились друзья из центра города – и я как будто открыл глаза. Оказалось, можно не только мечтать. Можно играть во взрослую жизнь. Курить, пить, драться.
Ну как драться – если слабее, можно и в морду дать. Если сильнее тебя – стерпеть.
Тогда мне это казалось круто. Сейчас – стая дегенератов.
Но отрицать нельзя: именно эта компания подготовила меня к девяностым. В восемьдесят пятом в центре города уже было всё: наркотики, проституция, банды, фарцовщики, блатные.
Система была выстроена. Почва была готова.
Я прошёл по краю.
Хочу ли я снова туда? Нет.
Да, это дало понимание. Но это же меня и ограничило. Не хватило дисциплины. Не хватило умения учиться. Не хватило системности.
Когда я оказался в Израиле – это ударило жёстко. Старые правила не работали. А новых у меня не было.
Я встал. Упал на пол. Начал отжиматься.
Всегда так делал, когда начинал ломать себя. Не знаешь, что делать – займи тело.
Раз. Два. Три. Пять. Десять.
Руки задрожали. Дыхание сбилось.
Твою мать.
Я забыл, каким был. Сто девяносто роста. Шестьдесят восемь килограммов. Худой. Сутулый. Впалые глаза.
Даже в семьдесят шесть я чувствовал себя лучше.
Дошёл до ванной. Посмотрел в зеркало. Причёска – хрен поймёшь что. Лицо синюшное. Мешки под глазами. Щёки впали. Руки – палки. Плеч нет.
Отстой.
Я вспомнил себя в Израиле. Качался как сумасшедший. Плечи, руки, спина.
А тут…
Грустно. Но это я. И с этим надо работать.
– Ба, – крикнул я на кухню, – свари, пожалуйста, гречневую кашу и три яйца.
– Ты заболел?
– Нет. Начал.
Хватит лежать. Этого уродца надо откармливать.
Из своей жизни я хочу только одно – прожить её с той же женщиной. Но проживать её так же – не хочу. Не хочу тех же ошибок, той же пустоты, тех же «не хватило» и «не успел».
Израиль? Не факт, что всё будет так же.
Значит, будем строить другую траекторию. С нуля. Здесь. Сейчас. В этом теле.
Я вернулся в комнату, сел на кровать, открыл школьный дневник. Нашёл чистый лист – сойдёт.
На первой странице написал три слова:
Что я знаю.
Это будет длинный список.
Зазвонил телефон.
Не мобильный – стационарный, дисковый, с тугим диском и тяжёлой трубкой, которой при желании можно было убить человека. Звонок резкий, настойчивый. Советские телефоны не имели опции сменить рингтон. Я усмехнулся: до этих опций ещё лет двадцать, и ещё надо сказать спасибо, что телефон вообще есть.
– Игорь, тебя, – бабушка подала трубку, поджав губы.
Вид у неё был такой, будто она уже всё про меня поняла и давно вынесла приговор. Бабушки умеют это лучше следователей: знать без слов, молчать так, что тебе самому хочется признаться.
Я взял трубку.
– Здорово. Ты куда пропал?
С трудом понимаю, кто это. Потом доходит. Олег. Голос знакомый, но слышу я его как будто издалека, сквозь время, сквозь шестьдесят лет туда и обратно.
– Да так... траванулся, – говорю с задержкой.
– Знаю я твоё «траванулся». Я тебе говорил – кури траву. Нет, ты свою бормотуху пил.
– Ну да, – хмыкаю я. – Когда у вас трава есть, вы довольны, что я вам на хвост не падаю. А как нет – так сразу за здоровый образ жизни. Курите свою траву и будьте здоровы.
Олег засмеялся.
– Это да, тут ты прав.
Пауза.
– Приедешь сегодня? Тут девчонки.
Я усмехнулся. Знаю я ваших девчонок. За всё время было только пару приличных.
Но в этот момент тело отреагировало само. Как будто кто-то внутри щёлкнул переключателем. Я выпрямился. В груди коротко дёрнуло.
– Да... – голос вышел хриплый, чужой. – Сейчас подъеду.
– Ну давай. И сигарет купи.
Короткие гудки.
Я медленно опустил трубку и замер. Сердце колотится. В ушах шум.
Твою мать. Это не я. Это тело. Гормональный шторм. Меня накрывает от одного слова – «девчонки». Я и забыл, что так может быть.
* * *
«Сейчас доеду» – это легко сказать.
Хабаровск длинный, вытянутый вдоль Амура. От меня до Олега – минут сорок на автобусе. Если повезёт с экспрессом – двадцать пять. Если нет – стоишь на остановке и ждёшь, пока мороз не доберется до всего, до чего может добраться.
Я вышел на улицу.
Хабаровск в январе – это не просто холод. Это отдельная форма враждебности. Минус тридцать – и воздух уже не воздух, а стекло. Вдыхаешь – и чувствуешь, как он ломается у тебя внутри.
Деревья в инее стояли белые, неподвижные, как будто их не вырастили, а поставили. Снег под ногами не скрипел – визжал. Пятиэтажки-хрущёвки тянулись одна за другой, одинаковые, усталые, в одном и том же грязновато-жёлтом цвете, который зимой казался особенно безнадёжным. Из труб котельной валил густой белый пар. Почти красиво. Почти.
На остановке стояло человек шесть. Все в тёмных пальто – серых, синих, коричневых. Зимняя одежда как зимняя форма: шапки-ушанки – кроличьи, норковые у тех, кому повезло, из чего придётся у остальных. Лица закрыты шарфами. Из-под ткани валит пар. Никто не разговаривает. Все просто стоят и ждут.
Автобус пришёл через десять минут. ЛиАЗ.
Двери открылись с металлическим выдохом, и сразу в лицо ударил знакомый запах: резина, мороз, чужие шубы, чуть-чуть солярки. Запах советского транспорта. Его невозможно спутать ни с чем.
Внутри было не тепло – просто менее холодно. Окна снизу замёрзли наполовину, сверху стекло затянулось узорами, как будто кто-то ночью рисовал на нём тупым ножом.
Женщина в пуховом платке держала авоську с молоком. Мужик в ондатровой шапке – такие носили те, у кого было. Два студента в блестящих синих болоньевых куртках сидели у задней площадки. Тогда болонья считалась шиком. Не у всех была.
За стеклом плыл город. «Продукты». «Галантерея». «Ремонт обуви». Магазин «Океан» – рыба в витрине, которую видно всегда, а купить можно не всегда. Очередь – человек двадцать. Молча. Терпеливо. Как умели только тогда. Очередь была такой же частью жизни, как погода, как мат, как дефицит.




























