Текст книги "Шекспир"
Автор книги: Игорь Шайтанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
Глава четвертая.
С ЯРМАРКИ
К домуПредполагаемую дату шекспировского возвращения на постоянное житье в Стрэтфорд ищут в биографии юриста Томаса Грина. Несколько лет он со своей семьей арендовал помещение у Энн Шекспир в Нью-Плейс. В его дневнике от 9 сентября 1609 года есть запись, что, вероятно, он сможет прожить там еще год. В июне 1611-го Грин уже в другом месте.
Хозяин возвращается. Арендатору пора съезжать. Логично, но не означает, что Шекспир не бывал дома до этого времени и не покидал его после. Вероятно, его визиты в Стрэтфорд становились все более регулярными и продолжительными, но дела все еще требовали присутствия в столице.
И вообще, что заставляет его торопиться на покой? Конечно, лета клонят к несуетной жизни, но он еще не стар – нет пятидесяти. Угадывают болезнь, хотя чем Шекспир мог быть болен, нам неизвестно. Предполагают разное: кто – экзотическое, вплоть до рака роговицы глаза, кто – производное от двух десятилетий холостой жизни в Лондоне – сифилис. Потому, дескать, и кости его в надгробной эпитафии не велено трогать, чтобы тайное не стало явным.
А может быть, просто потянуло домой, если не к сельской, то к провинциальной тишине? Трудности этого выбора Шекспир сформулировал несколькими годами ранее устами Оселка, взвешивающего достоинства сельского житья:
По правде сказать, пастух, сама по себе она – жизнь хорошая; но, поскольку она жизнь пастушеская, она ничего не стоит. Поскольку она жизнь уединенная, она мне очень нравится; но поскольку она очень уж уединенная, она преподлая жизнь. Видишь ли, поскольку она протекает среди полей, она мне чрезвычайно по вкусу; но поскольку она проходит не при дворе, она невыносима… (III, 2; пер. Т. Щепкиной-Куперник).
Сказано так прочувствованно, что дышит обстоятельствами собственной жизни. Шекспир зарабатывает в Лондоне, тратит в Стрэтфорде, куда, видимо, все определеннее устремляет помыслы, во всяком случае – направляет средства, в распоряжении которыми он все менее стеснен. Оставить дела, обрести, наконец-то, заработанную свободу…
Но не держал ли он в уме известный второй эпод Горация – «На Альфия»? Монолог ростовщика, размечтавшегося о сельском уединении: «Блажен лишь тот, кто суеты не ведая, / Как первобытный род людской, / Наследье дедов пашет на волах своих…»
Последние четыре строки, стоящие после кавычек, обрамляющих весь предшествующий монолог как прямую речь Альфия, кладут конец его мечтам:
Когда наш Альфий-ростовщик так думает —
Вот-вот уж и помещик он.
И вот собрал он к Идам денежки,
Да вновь к Календам в рост пустил!
(Пер. А. Семенова-Тян-Шанского)
Шекспира держали в Лондоне дела другого рода. Кому-то из антистрэтфордианцев эта горацианская параллель может быть по вкусу и в своем буквальном значении: разве Шекспир не занимался ростовщичеством?
Мы знаем о том, что ему случалось давать деньги в долг, но то, что нам документально известно, относится как раз к Стрэтфорду, где он по-соседски ссужал деньгами знакомых, правда, настаивая – вплоть до суда, – чтобы деньги ему возвращали.
Сведения о первых попытках земляков одолжиться у столичного драматурга относятся к осени 1598 года – письмо Ричарда Куини Шекспиру (отправленное ли?) и его переписка со Стёрли о том, чтобы заинтересовать Шекспира вложением в городскую недвижимость или просто занять у него. Кажется, тогда это не имело продолжения, да и Шекспир, собираясь стать пайщиком «Глобуса», едва ли располагал свободными деньгами.
О более поздних ссудах мы знаем. Они достаточно бытовые, даже мелочные, но тем более поражает чувствительных критиков строгость, с которой поэт (!) добивался возвращения ему долга. Первый такого рода случай имел место в марте – мае 1604 года. Филип Роджерс, владелец аптеки на Хай-стрит в Стрэтфорде, купил 20 бушелей проросшего ячменя у семьи Шекспира, а в июне занял еще два шиллинга. До конца года он выплатил только часть долга (шесть шиллингов), что стало поводом, чтобы Шекспир дал распоряжение стряпчему Тэзер-тону взыскать долг с Роджерса через суд.
В 1608—1609 годах от имени Шекспира Томас Грин ведет дело о взыскании с Джона Эдденбрука, джентльмена, шести фунтов долга и 24 шиллингов судебных издержек в стрэтфордском суде (Court of Record).Подпись Грина стоит под документами, в том числе и под предписанием об аресте Эдденбрука, выданным 17 декабря 1608 года и повторенным 15 марта следующего года. Эдденбрук действительно был арестован, но освобожден под поручительство Томаса Хорнби, кузнеца, соседа Шекспиров по Хенли-стрит. Именно с него, когда Эдденбрук «оказался за пределами юрисдикции» стрэтфордского суда, Шекспир пытался взыскать долг.
Такого рода дел по одалживанию денег могло быть больше. Нам известно лишь о тех, что были доведены до суда, но хочется верить, что обычно шекспировские должники, если таковые были, расплачивались вовремя. Экономически Стрэтфорд переживал тяжелые времена. Наличных денег всегда не хватало, а для преуспевающего драматурга несколько фунтов не были проблемой. Они становились таковой, когда их ему не возвращали. Он не был готов превратить добрососедскую помощь в прямую благотворительность. А заем у соседа был обычной практикой, когда банковские ссуды не вошли еще в обычай.
Предосудительными они показались позднейшим биографам, тем, кто хотел видеть Шекспира соответствующим романтическому облику поэта. Такой облик чужд, но понятен обывателю, в какой-то мере даже необходим ему как легенда инобытия:
…вне легенды романтический этот план фальшив. Поэт, положенный в его основанье, немыслим без непоэтов, которые бы его оттеняли, потому что это не живое, поглощенное нравственным познаньем лицо, а зрительно-биографическая эмблема, требующая фона для наглядных очертаний. В отличие от пассионалий, нуждающихся в небе, чтобы быть услышанными, эта драма нуждается во зле посредственности, чтобы быть увиденной, как всегда нуждается в филистерстве романтизм, с утратой мещанства лишающийся половины своего содержанья {56} .
Поэт может раздражать обывателя, но по-настоящему оскорбленным обыватель чувствует себя, не узнавая в поэте поэта, каким ему должно быть: Гёте – филистер, Пушкин – мещанин (сам ведь признался!)… Бесконечен список претензий: Державин – министр, Фет – помещик, Тютчев – цензор, Пастернак – у себя на даче непозволительно благополучен, почти как Шекспир в Стрэтфорде, где он не только обыватель, а еще и ростовщик…
А им не подобает стоять на земле, тем паче – твердо… Обыватель не простит, уличит в «умеренности и аккуратности», ему, конечно, виднее, поскольку в этом он – специалист.
Шекспир-ростовщик – одна из антистрэтфордианских легенд. Получал ли он какой-то процент с долга? Этого мы не знаем, но, скорее всего, он поступал в соответствии с обычаем, каким бы этот обычай ни был. В местном стрэтфордском предании Шекспир запомнился не как ростовщик, а как обличитель ростовщичества – автор эпитафии Джону Куму (Combe).
С этим семейством у Шекспира долгие отношения – личные и деловые. С Джоном Кумом (не ранее 1561 – 1614) они были приятелями, что не мешало Шекспиру делать его объектом шуток. Последней из них едва не стала эпитафия, написанная при жизни Джона и по его просьбе, но столь сильно обидевшая его, что он якобы никогда не простил автора. В тексте обыгрывается процент, который Кум-ростовщик брал с одалживаемой суммы:
Десятая доля лежит здесь сейчас —
Сто на десять ставлю – души он не спас,
И если ты спросишь: «Кто здесь погребен?»,
То дьявол ответит: «Из Кумов – мой Джон».
(Пер. А. Величанского)
Свидетельства об этой эпитафии относятся к раннему времени собирания биографических сведений: без атрибуции Шекспиру она записана в 1618 году; лейтенант Хэммонд в 1634 году привел ее уже как шекспировскую. Роберт Добинс, посетивший Стрэтфорд в 1673 году, списал текст шекспировской эпитафии (так же, как и эпитафию самому Шекспиру), но сообщил, что со времени его визита надпись была стерта с надгробного камня наследниками Кума. На нее ссылаются ранние биографы – Обри и Роу. Тем не менее шекспировское авторство вызывает сомнение. Подобного рода тексты на смерть ростовщика то и дело появлялись в печати, и если Шекспир и причастен к одному из них, то лишь тем, что применил его к конкретному лицу.
В рукописном фонде оксфордской Бодлианской библиотеки есть и другой вариант шекспировской эпитафии Куму, гораздо более благожелательный, как человеку, который помогал бедным. Во всяком случае, слух о том, что Джон Кум не простил этой шутки, опровергается в его завещании, где он, умерший бездетным, оставил Шекспиру пять фунтов.
* * *
Достоинства эпитафии невелики, ее подлинность сомнительна, но то, что с Джоном Кумом Шекспир имел общие дела, зафиксировано документально: у Джона и его дяди Уильяма (члена парламента) Шекспир приобрел 1 мая 1602 года 107 акров (около 44 гектаров) пахотной земли к северу от города в местности, известной как Старый Стрэтфорд. Сделка в 320 фунтов заключена от имени Шекспира его братом Гилбертом. Покупка, к которой в 1598 году побуждали Куини и Стёрли, совершилась, пусть и несколькими годами позже. Растущие доходы совладельца «Глобуса» позволили на нее решиться.
В 1605 году – 24 июля – Шекспир сделал свое самое крупное приобретение – право взимать половину «десятипроцентного налога на пшеницу, зерно, солому и сено» в Старом Стрэтфорде, Уэлкуме и Бишоптоне. Заплатив 440 фунтов, он обеспечил себе ежегодный доход в 60 фунтов, который к 1625 году составлял уже 90 фунтов {57} .
Эти шекспировские вложения в городскую собственность были важными для корпорации: они позволяли приходскому фонду исполнять благотворительные функции. Что же касается личных соображений, то Шекспир помимо того, что вкладывал деньги, мог иметь в виду приданое для двух взрослых дочерей. Согласно документам (опубликованным в 1994 году) Шекспир передал земли в Старом Стрэтфорде своей старшей дочери Сьюзен, когда она вышла замуж 5 июня 1607 года за доктора Холла. Судя по тому, что земли вновь были отписаны им в завещании, при жизни Шекспир сохранял право на какую-то часть дохода.
Дочь Холлов Элизабет была крещена 2 февраля 1608 года.
В некогда большой семье Шекспиров-Арденов похороны случаются чаще, чем свадьбы и рождения. В том же 1608-м неурожайном году, когда родилась внучка, 9 сентября умерла мать Шекспира.
Смерть отца сделала Уильяма наследником родового гнезда на Хенли-стрит. К моменту его возвращения в Стрэтфорд из братьев в живых оставались двое – Гилберт и Ричард. Первый умрет в 1612-м, второй – в 1613-м. Единственной цветущей линией в семье будет потомство любимой сестры Уильяма – Джоан. Она вышла замуж за Уильяма Харта. О нем мало что известно. При крещении их первого ребенка 28 августа 1600 года Харт назван «шляпником». Поскольку профессия эта родственна делу парикмахера, то знакомство, возможно, состоялось через брата Джоан (и Уильяма) – Гилберта.
Брак можно считать удачным – у Хартов родилось четверо детей, но, кажется, материального благополучия отец семейства не обеспечил. Уильям опекал сестру и завещал ей западную часть дома на Хенли-стрит, которым ее потомки будут владеть до 1806 года.
Джудит, младшая дочь Шекспира, до тридцати лет оставалась незамужней. Ее брак, заключенный незадолго до смерти отца, принесет ему большое огорчение, очень вероятно, ускорившее кончину и повлиявшее на его завещательные распоряжения. Основными наследниками будут названы Холлы – Сьюзен и ее муж Джон.
Джон Холл (1575—1635), сын врача, происходил из пуританской семьи. Он занялся медицинской практикой после обучения в колледже Королевы в Кембридже, где получил степени бакалавра (1593) и магистра (1597). В своей профессии он совершенствовался во Франции, после чего осел в Стрэтфорде. Семья поселилась в доме из бруса классической тюдоровской архитектуры, по сей день входящем в мемориальный комплекс под названием Hall's Croft(впрочем, предание о принадлежности этого дома Холлам – достаточно позднее, а название упоминается лишь с XIX века).
Хотя Холл не получил лицензии, его медицинская практика была успешной и широкой среди лучших семей Стрэтфорда и его окрестностей. Отрывки из его книги медицинских записей, опубликованные в переводе с латыни на английский в 1657 году (Select observations on English bodies…),позволяют судить о приемах тогдашней медицины. Холл широко прибегал к растительным и минеральным смесям, выглядящим сегодня несколько фантастически. Поэта Майкла Дрейтона он успешно лечил настойкой из фиалок.
В книге записей Холла Уильям Шекспир не упоминается. Видимо, он пользовал его по-родственному и даже сопровождал в Лондон. В дневнике Томаса Грина есть сведения об одной их совместной поездке – в ноябре 1614-го, когда, видимо, Шекспир уже не мог в одиночку проделать трехдневное путешествие в одну сторону.
А бывать в Лондоне ему приходилось, хотя, вероятно, все реже.
Автопортрет на прощание?В 1611 году в Лондоне идут две новые шекспировские пьесы. «Зимнюю сказку» играют и в «Глобусе» (15 мая – запись в дневнике Формена), и при дворе (5 ноября); «Бурю» при дворе – 1 ноября. Отсутствие других свидетельств, разумеется, не означает, будто их больше не ставили.
«Бурю» отличает обилие сценических ремарок, что объясняют желанием Шекспира, более не принимавшего участие в постановке, дать свои авторские указания актерам. А быть может, это свидетельство того, сколь важна пьеса для автора, и он хотел, чтобы это обстоятельство не ускользнуло от тех, кто представит ее на сцене. Первое фолио откроют именно «Бурей».
Две последние шекспировские пьесы (во всяком случае – последние, написанные без соавторов) продолжают «романтический» жанр, начатый в «Перикле» и «Цимбелине». В то же время они стоят особняком и парны между собой. Как всегда у Шекспира, параллелизм чреват не только сходством, но и различием. Общность ситуаций демонстрирует неограниченность возможностей их развития и разность выбора.
Общее в сюжете пьес – резкая смена действия, часть которого протекает при дворе, часть – на лоне природы. Между этими двумя частями сюжета проходит значительный период времени – полтора десятка лет. Время здесь меняет свою природу в сравнении с хрониками и трагедиями. Время все меньше имеет отношение к истории и все больше – к сказке и утопии: «Игра и произвол – закон моей природы» (пер. В. Левика), – поет Хор-Время, предваряя четвертый акт «Зимней сказки».
Первые три акта этой пьесы отданы под придворную жизнь во дворце короля Сицилии – Леонта. Его неожиданная и ничем не спровоцированная ревность обрушилась на гостящего у него друга – короля Богемии Поликсена, на ни в чем не повинную жену – Гермиону, на еще не рожденную дочь. Она получит имя Утрата (Perdita),поскольку сразу же после рождения, по приказу отца (заподозрившего, что она не его ребенок, а – Поликсена), будет отвезена в дикое место, где и оставлена… Леонт обезумел от ревности настолько, что отказался внять оракулу Аполлона, объявившему ему о невиновности друга и жены. В наказание Леонту умирают его малолетний наследник Мамиллий и Гермиона. Однако в «романтических» пьесах у Шекспира не все умирают безвозвратно.
Первые три акта – пространство, отданное трагикомедии. От этого модного жанра «Зимняя сказка» отличается, пожалуй, тем, что произвольно в ней лишь исходное допущение – ревность Леонта. Она рождается вопреки многолетней – с детства – дружбе с Поликсеном, верности жены, которая умоляет Поликсена остаться, лишь исполняя волю собственного мужа. Ревность немотивированна, но все, что за ней следует, все речевое поведение персонажей, очутившихся в ситуации, когда разумный правитель вдруг впал в очевидное безумие, порождающее цепную реакцию жестокости, – их потрясенность, страх, смятение, боль, наконец, трагическое прозрение Леонта, – все это написано с психологической достоверностью в каждом диалоге и эпизоде.
Хор-Время перед четвертым актом объявляет, что прошло 16 лет. Утрата не погибла, ее подобрали пастухи, она выросла в пасторальном уголке Богемии, где ей повстречался принц Флоризель – разумеется, сын Поликсена.
Как это было и в более ранних «романтических» пьесах, сюжет требует пространства хотя бы для бегства от порочного тирана и его двора. Здесь для этой цели также служит топос моря. Закон сюжета оказывается в данном случае сильнее географии, поскольку буря разыгрывается у несуществующих берегов Богемии/Чехии. Море здесь – условность, а более важную и активную роль играет примиряющее Время. Еще в качестве спасительного средства в «Зимней сказке» возникает природа. Она принимает, как и в шекспировских комедиях, традиционно пасторальный облик, оправдывающий жанровое название всей пьесы – сказка.
И время, и море, и природа, сказочно-условные и произвольные в «Зимней сказке», присутствуют в «Буре» уже в каком-то ином значении. Можно согласиться с автором глубокой книги (не только о Шекспире-мыслителе, но о мудрости Шекспира) А. Д. Натталом, что в обеих пьесах «кажется, будто нереальное торжествует» (the unreality seems to be winning) {58} ,но лишь в том случае, если добавить, что нереальное в этих двух пьесах совершенно различно и выступает в разной роли.
В «Зимней сказке» нереальное «торжествует» в том смысле, что сказочным образом вмешивается в ход событий, которые иначе – трагически неразрешимы. Последний акт опять проходит при дворе Леонта в Сицилии, но уже по пасторальным счастливым законам. Финал-апофеоз – оживает «статуя» Гер-мионы; она, оказывается, и не умирала, а скрылась от мужа, теперь полностью раскаявшегося и всеми прощенного.
В «Буре» нереальное обретает себя как новая реальность новое время, поражающее воображение проблемами, представшими в небывалых образах. Вот почему в фантастике этой пьесы угадывают предсказания в широчайшем диапазоне идей: от политики до физики и психологии: электричество, расщепление атома, фрейдизм, колониализм…
Именно здесь следует видеть шекспировское духовное завещание, а не на тех трех листах, что он надиктует стрэтфордскому нотариусу. «Буря» – не только подведение итога, а в еще большей мере – пророчество.
Главная тема «Бури», главная и для всей завершающейся эпохи – судьба гуманистической утопии.
* * *
Экспозиции сюжета, занявшей в «Зимней сказке» три акта, в «Буре» отведен лишь один пространный монолог. Волшебник, а в прошлом – герцог Милана Просперо рассказывает своей дочери Миранде, как он был свергнут братом, как они чудом спаслись и достигли этого острова, возле которого сейчас Просперо, пользуясь своей властью над стихиями, вызвал бурю. Она пригонит к берегу корабли.
На одном из них – узурпатор-брат и его союзник, король Неаполя, со своим братом (также лелеющим мечту об узурпации) и сыном – ему предстоит стать первым человеком, кроме Просперо, увиденным Мирандой (как она могла не полюбить его!). Ведь нельзя же считать человеком Калибана, местного аборигена, то ли рыбу, то ли животное, хотя и в почти человеческом облике, исполненного грубой агрессии и в то же время слышащего чудесную музыку, под аккомпанемент которой живет остров. Так, предрекая фрейдистское понимание человека в его раздвоенности, в этом существе соединились и низкое – id,и высокое – ego,инстинкт и способность восприятия, даже более тонкие, чем разум.
Разве благородный Просперо, сам изгнанник, не выступает в отношении Калибана и своего воздушного агента Ариэля – колонизатором? В этой пьесе едва ли не каждый успевает побывать и в роли тирана, и в роли того, кто пытается восстановить свою попранную свободу.
Судя по именам и названиям, может показаться, что всё происходит в ренессансном пространстве – в Италии, а море – эллинистическое и романное, каким было в «Перикле» и «Цимбелине». Однако не только упоминание Ариэлем о Бермудах наводит на мысль об иной топографии сюжета, подложенной под традиционное Средиземноморье. Давно замечено, что среди источников, которыми пользовался Шекспир, – современные «памфлеты», как назывались небольшие тексты, повествующие о путешествиях по недавно освоенной Атлантике, о колонизации Америки, о столкновениях с дикарями-каннибалами…
При Якове Стюарте возобновляются попытки англичан закрепиться в Америке. До сих пор они были безрезультатны, но в 1607 году основана первая английская колония Джеймстаун в Виргинии, где обосновались 120 колонистов.
Кораблекрушения, вынужденные высадки, встречи с аборигенами – обо всем этом рассказывают и пишут, а Шекспир выводит на сцену, превращая фантастику во вновь открытую реальность. Ее предстоит освоить.
Просперо, встретив на острове Калибана, его наследного владельца, начал воспитывать и цивилизовать его, стараясь научить, «как называть тот больший свет и меньший, / Что днем горит и ночью…».
Калибан оценил заботу и ласку, открыв Просперо тайны острова:
Я любил Тебя, на острове всё показал,
Где истоки вод, ключи, где соль, где что родится.
(I, 2; пер. М. Кузмина)
Но потом Миранда выросла, и Калибан счел, что пришло время заселить остров маленькими калибанчиками. Это было естественно для него, но не для Миранды. Просперо пришлось применить силу и строгость. Место любви заняла ненависть.
Утопия для Калибана на этом закончилась, но вместе с ней пришлось поставить точку в одном из самых дорогих убеждений всей эпохи Возрождения, утопической по своей природе. Об этом убеждении не мог не напомнить мудрый советник неаполитанского короля – Гонзало. Ступив на остров, он заговорил с голоса первого утописта Томаса Мора, строя планы о том, каким уголком всеобщего благоденствия и как именно он сделал бы эту землю, где все были бы счастливы и невинны:
Природные продукты б добывались
Без пота и труда. Измен, коварств,
Мечей, ножей и всякого оружья
Там не было б. Природа доставляла
Естественно обильное питанье Невинному народу.
(1,1; пер. М. Кузмина)
Его мечта о жизни без измен и коварства сопровождается издевательскими репликами двух коварных узурпаторов, один из них уже сверг своего брата с миланского престола, а второй сразу вслед мечтаниям Гонзало поделится планами – овладеть неаполитанским. Но еще более явственный ответ на утопию незамедлительно получен от ее «невинного» жителя. В следующей сцене двое слуг-пьяниц буквально спотыкаются о человека-рыбу Калибана. Он полюбит бутылку и новых хозяев, спеша сдать им старого и ненавистного – Просперо.
Опровержение утопии предпринято с двух концов: гуманист (подобно Чацкому на балу) обращает слова к тем, кто к ним глух и чей единственно возможный ответ – издевка; а предполагаемый носитель утопии возбуждает в качестве «естественного человека» совсем мало надежд на всеобщее счастье.
Калибан – вполне узнаваемая трансформация слова «каннибал». Оно было вынесено Мишелем Монтенем в название одного из своих эссе – «О каннибалах». Монтень выступил одним из ранних сторонников естественности: каковы бы ни были их нравы, они даны природой, и имеем ли мы право насильно подчинять дикаря нашей морали и нашей религии? Шекспир откликнулся на мысли столь важного для него автора, демонстрируя, что проблема, которую спустя 400 лет будут решать как проблему мультикультурности,во всяком случае, много сложнее, чем она кажется современным ему и будущим утопистам.
Шекспировское предостережение адресовано не столько современникам, сколько – на века вперед. Он понимает, что обольщаться обречены лучшие – молодые и прекрасные, – подобные Миранде. Уже полюбившей принца Фердинанда, ей предстали остальные – неаполитанский король, Гонзало, братья-узурпаторы – и поразили ее:
О чудо! Сколько вижу я красивых
Созданий! Как прекрасен род людской!
О дивный новый мир, где обитают
Такие люди!
(V, 1; пер. О. Сороки)
Реальность преображается ее утопическим зрением, обещающим счастье. Исполнится ли обещание? В XX веке ее слова о прекрасном новом мире Олдлос Хаксли возьмет в качестве заглавия для одной из самых горьких антиутопий (A brave new world),подводящих итог уже не только разочарованию в идее, но разочарованию в историческом опыте воплощения гуманистической утопии в различных ее вариантах.
* * *
Просперо всё видит, над всеми имеет власть, но, подобно королю Лиру, больше не желает ею пользоваться. Он бросает в море волшебный жезл и хочет быть равным со всеми, хотя едва ли обольщается вместе со своей юной дочерью, впервые увидевшей людей как пришельцев из дивной страны.
Он как будто вторит одной из первых пьес елизаветинского театра – «Фаусту» Марло. Там герой обещал сжечь свои книги. Просперо обещает утопить книгу, источник его магической власти (I'll drown my book).Фауст был движим страхом перед вечным проклятием. А Просперо? Стоицизмом гуманиста, готовым принять жизнь, какова она есть…
В эпилоге, который он произносит, обращаясь к зрителю, Просперо намекает на то, что если не облегчит душу молитвой, то кончит отчаянием (Andmy ending is despair).Эпилог звучит так, как будто написан и произнесен от авторского лица, хотя и предполагают, что с извинительной целью – оправдать избыток магии в пьесе перед королем Яковом, известным гонителем ведьм и всякого рода волшебства.
Даже такое соображение не стирает очень личной интонации, а также мысли о том, что в Просперо, этом последнем великом герое, созданном Шекспиром, он попрощался со зрителем и даже, вопреки своему обычаю, вывел свое alter ego.В жесте Просперо, отказывающегося от магической силы, видят жест прощания драматурга, отпускающего на свободу своих персонажей и зрителей, 20 лет пребывавших в его власти.
Что же, в таком случае Шекспир поступил так, как нередко поступали художники его эпохи, где-то сбоку – в кулисе – или совсем неожиданно – оставлявшие свой автопортрет. Великий Микеланджело Буонарроти (умерший в год рождения Шекспира) сделал узнаваемыми черты своего лица в складках кожи, сдираемой со святого Варфоломея на фреске «Страшный суд» в Сикстинской капелле, а потом еще раз изобразил себя в фигуре Иосифа Аримафейского в последнем варианте группы «Пьета», той, что хранится во флорентийском соборе Санта-Мария дель Фьоре. Бенвенуто Челлини нашел место для себя в скульптуре «Персей», а Веласкес – на придворном полотне «Менины».
Если Просперо задуман как автопортрет и прощание, то Шекспир несколько опередил события: ему оставалось пять лет жизни, его земные да и театральные дела еще не были завершены.