Текст книги "Свергнуть всякое иго. Повесть о Джоне Лилберне"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
11 ноября, 1640
Лондон, Вестминстер
Уже на ступенях лестницы, выходя из предутренней мглы в неровный свет лестничных фонарей, поднимаясь в Большой зал, а оттуда в зал заседаний, Кромвель почти физически ощутил ту сгущенную атмосферу напряженности и тревожного ожидания, которыми была охвачена палата общин в этот день.
Слухи ползли по рядам, круглые шляпы членов парламента то там, то здесь на минуту сдвигались гроздью вокруг говорившего и тут же рассыпались, чтобы образовать вверху, внизу, сбоку новые грозди. Гул поднимался к резным балкам потолка, давил на узорные переплеты высоких окон.
Достоверно было известно лишь то, что первый министр, главнокомандующий армией, лорд-лейтенант Ирландии граф Страффорд за день до этого вернулся в Лондон. Что вчера он имел длительное совещание с королем. Что сегодня он должен появиться и занять свое место в палате лордов. И что король назначил смотр гарнизону Тауэра.
Все остальное были домыслы.
Как всегда, говорили о папистских заговорах. О том, что армия, набранная Страффордом в Ирландии, готова сесть на корабли и плыть в Англию, где король примет над ней командование. О том, что королева уговаривает своего супруга искать помощи на континенте – у ее брата, короля французского, у испанского короля, даже у папы. Что смотр войскам Тауэра лишь предлог – просто королю необходимо иметь под рукой вооруженную силу к тому моменту, когда Страффорд сегодня выдвинет против самых активных парламентариев обвинение в государственной измене и потребует их ареста. Последнее было весьма похоже на правду.
В восемь часов спикер[13]13
Спикер – председатель законодательного органа или собрания, в данном случае – палаты общин.
[Закрыть] Лентал объявил заседание открытым.
Первым встал член парламента от лондонского Сити и описал военные приготовления, виденные им в Тауэре. Он также добавил, что верные люди слышали вчера, как Страффорд хвастливо обещал в ближайшее время привести Сити к полной покорности королевской воле. После него депутат от Вигана, пуританин, огласил содержание перехваченного письма, в котором католиков королевства призывали быть твердыми в поддержке истинной веры ее величества. Кто был автором письма, установить не удалось, но ясно было, что здесь действует рука Рима, – королева-католичка находилась в постоянной переписке с папой. Возбуждение палаты возросло еще больше. Прошел слух, что Страффорд, явившийся с утра в палату лордов, вскоре покинул ее. Одни верили, что причиной тому – болезнь, мучившая графа вот уже несколько месяцев, другие считали, что это неспроста и, конечно, включено в тайный сговор между королем и его министром.
В это время поднялся Джон Пим и в наступившей тишине объявил высокому собранию, что он имеет сообщить ему нечто очень важное и просит запереть двери палаты, чтобы никто не мог покинуть ее до принятия решения.
Спокойная уверенность, с которой этот человек говорил, готовность, с которой ему подчинялись (сарджент[14]14
Сарджент – офицер, исполнявший приказы и поручения палаты общин.
[Закрыть] пошел закрывать дверь сразу, не дожидаясь распоряжения спикера), вызывали всегда в Кромвеле смесь восхищения и зависти, желание возразить, поступить наперекор и в то же время порыв поддаться, исполнить самому, заслужить одобрение. Сам он все еще так же мало умел владеть собой, как и двадцать лет назад, во времена своего короткого студенчества. Вчера, выступая перед парламентским комитетом в защиту этого несчастного юноши (Лилберн – кажется, так значилось в поданной ему петиции), он опять сорвался на крик. Плохо было то, что говорить перед большой аудиторией всерьез он мог, лишь чувствуя подлинную страсть в душе, но именно кипение страсти делало его косноязычным.
– Мистер спикер, – начал Пим. – За истекшие дни мы выслушали много речей, в которых бедственное состояние нашего несчастного королевства было представлено во всей ужасающей полноте. Мы слышали о произволе судей, о жестокости тюремщиков, о разоренных семьях, об опустевших деревнях. Мы слышали о том, как незаконные монополии разрушают торговлю, как незаконные налоги служит обогащению бесчестных казнокрадов, как достойные люди вынуждены искать за морем спасения от произвола. Перед нами раскрылась та бездна, на грань которой была приведена наша церковь в угоду тщеславию и корыстолюбию высокопоставленных прелатов. Они хотели бы вытравить из душ людей подлинный и искренний религиозный пыл и свести веру к исполнению торжественных и пышных церемоний, к красочному идолопоклонству, возвращающему нас шаг за шагом назад к папизму. Всякий, кто отказывался плясать по воскресеньям, кто подчинял свою жизнь каким бы то ни было правилам – божеским или человеческим, клеймился именем «пуританина» и подвергался преследованиям.
Он, действительно, повторял то, что всем уже было известно, то, что говорили до него и другие, но в его устах интонация жалобы совершенно исчезала из перечисления бедствий. Неуловимым образом всякое сетование преображалось в пункт обвинения, и так же неуловимо тревога и озабоченность на лицах слушателей перерастали в гнев.
– …Мы слышали о том, как в течение одиннадцати лет беспарламентского правления Тайный совет нарушал все древние законы страны и попирал народные вольности. Эти люди без конца говорили о служении королю, но на самом деле служили только себе; они превозносили до небес величие королевской власти, а сами довели страну до полной беспомощности; они делали вид, будто хлопочут об увеличении доходов казны, но растрачивали все собранные с подданных деньги на бесплодные и опасные авантюры. Каким же образом могло случиться, что все эти ужасные несчастья обрушились на нас в годы правления монарха столь набожного и добродетельного, столь чтущего законы и справедливость?
Голос оратора заполнил все пространство высокой залы. Два клерка, сидевшие посредине за широким столом, писали не останавливаясь.
– Где же источник этих нескончаемых горестей, тягот, потрясений? Король, в великой мудрости и благости своей, не может ни в малейшей степени быть ответственным за все вышесказанное. Отсюда со всей очевидностью вытекает: вина лежит на дурных, злонамеренных советниках его величества!
Палата ответила неясным шумом и снова стихла.
– После того как перед нами была развернута картина болезни, пора приступить к изысканию лекарств. Мы должны тщательно расследовать деятельность тех людей, которые, втершись в доверие к лучшему из королей, извращали самые благие его намерения и начинания; которые доводили состояние дел до крайности, а затем, ссылаясь на эту крайность, предлагали меры исправления в десять раз худшие. С горечью надо признать, что этих злокозненных советников, употребивших во зло королевское доверие и королевский авторитет, было немало. Но среди них есть один – один, превзошедший всех своим влиянием, властью, гордыней, своекорыстием! Многие из присутствующих помнят, как двенадцать лет назад этот человек заседал среди нас в этой зале и был самым горячим сторонником законности, самым преданным охранителем английских вольностей. Но, изменив этим благим целям и перейдя в лагерь противников правого дела, он, по обыкновению всех перебежчиков, превратился в наиболее рьяного поборника тирании. Всюду, куда простиралась его власть и влияние, приносил он горе, страх и невыносимые страдания подданным его величества, вынашивал и осуществлял планы, долженствующие опрокинуть веками освященный уклад государственной жизни Английского королевства. Я говорю о лорде-лейтенанте Ирландии, о члене Тайного совета, Томасе Уэнтворте, графе Страффорде!
Кромвель почувствовал, как у него пересыхает гортань. Он знал, что вожди оппозиции что-то готовят, что на общих обедах каждый день вокруг Пима собирается группа преданных друзей. Но он не думал, что удар будет направлен так высоко. Весь мирный облик говорившего: его брюшко, аккуратная седенькая бородка, мягкий взгляд – совершенно не вязался со столь ошеломительной смелостью. Ибо было ясно: если удар не достигнет цели, если Страффорд устоит, Пиму не сносить головы. И на что, на кого он надеялся? На кого мог положиться в этой палате?
Кромвель скользил взглядом по рядам, по напряженным лицам. Вот знаменитый Гемпден, герой борьбы против «корабельных денег». Да, в нем можно быть уверенным – он пойдет хоть на эшафот. Дензил Холлес. Тот самый Холлес, который одиннадцать лет назад силой удерживал в кресле перепуганного спикера, пока палата не проголосовала за Протестацию. Эдвард Хайд. Пим почему-то искал его поддержки и часто доверительно беседовал, отведя в сторону; наверно, не зря. Неразлучный с ним Фокленд, человек, о котором ни друзья, ни враги не говорили дурно; молчаливый знак приязни к этим двоим был виден в том, что опоздавшему всегда оставляли место рядом с другом. Кто еще? Сент-Джон, Мартен, Селдон, Генри Вен-младший, Уайтлок, Редьярд, Строд… Может быть, еще десять-двадцать человек. Но остальные четыреста? Все эти деревенские сквайры, провинциальные юристы, мировые судьи из гнилых местечек? Понимали они смысл происходившего? Могли оценить критичность минуты, опасность ситуации?
– …И на основании всего вышесказанного я предлагаю немедленно представить палате лордов обвинение графа Страффорда в государственной измене, заключавшейся в попытке нарушить государственный строй, ввести на территорию Англии иностранные войска и в других преступлениях. Предлагаю также выразить горячее пожелание нижней палаты о немедленном заключении графа под стражу на все время, необходимое для ведения следствия.
Палата ответила одобрительным гулом. Белый дневной свет лился во все окна и, казалось, придавал всем уверенности, разгонял утренние страхи.
– Найти козла отпущения – прекрасная мысль, – произнес насмешливый голос за спиной Кромвеля. Он хотел обернуться, но в это время поднялся Фокленд.
– Мистер спикер, джентльмены! Надеюсь, вы знаете, что у меня нет никаких оснований любить графа Страффорда или защищать его. Но простая справедливость требует, чтобы столь тяжкое обвинение было подкреплено вескими доказательствами. Не лучше ли нам, в согласии с парламентской традицией, создать специальный комитет, который мог бы тщательно рассмотреть каждое деяние, вменяемое графу в вину, опросить свидетелей и лишь после этого…
– Ни в коем случае! – Пим не дал Фокленду договорить. – Джентльмены, не будем обманывать себя. Влияние Страффорда на короля так велико, что любая отсрочка может погубить все дело. Стоит ему узнать о том, что кто-то взялся расследовать цепь его злодеяний, и нечистая совесть подскажет ему единственный возможный исход подобного расследования. Он станет спасать себя любой ценой, даже ценой окончательной гибели государства. Он убедит короля в необходимости распустить парламент и потом разделается с нами поодиночке. Мы не можем этого допустить, мы должны опередить его. Что же касается юридической стороны дела, наши действия остаются строго в рамках закона. Только лорды могут судить Страффорда – им и будет принадлежать решающая роль в этом деле. Мы не судьи, мы только обвинители. Наша задача – представить обвинительный материал, для беспрепятственного собирания которого мы и просим заключить обвиняемого под стражу.
Казалось, ссылка на закон была именно тем, чего ждала палата, чтобы дать себя убедить окончательно. Крики: «Вотировать! вотировать!» – понеслись в сторону спикера со всех сторон.
Предложение Пима прошло почти единогласно.
Тут же была выбрана комиссия для составления текста обращения к лордам, но по тому, с какой быстротой она справилась со своей задачей, стало ясно: текст был написан заранее.
Двери палаты распахнулись, и Пим, в сопровождении целой толпы своих приверженцев, держа на вытянутой руке лист обращения, двинулся из зала. Кромвель вскочил с места и, спотыкаясь о чьи-то ноги, о шпаги и трости, ринулся за ним.
Казалось, что и сарджент палаты лордов был уже кем-то предупрежден. Не успела толпа парламентариев пересечь Большой зал, как он выбежал ей навстречу, почтительно проводил Пима вверх по лестнице и объявил лордам о его прибытии.
Остальные сгрудились перед дверью.
Здесь были только единомышленники, понимавшие друг друга с полуслова. Негромко переговаривались, называли имена лордов, в чьей поддержке были уверены. Сэй, Бедфорд, Эссекс, Брук, младший Манчестер, Уорвик, Говард – эти были открытыми противниками двора. Может быть, без их нажима король не согласился бы созвать нынешний парламент. Среди остальных многие имели личные причины ненавидеть и бояться Страффорда. Граф обладал поразительным искусством наживать себе врагов. Кроме того, лорды тоже люди, а среди людей всегда найдутся такие, что будут действовать по принципу «падающего – подтолкни».
Пим вышел на площадку лестницы, поднял руку:
– Джентльмены! Лорды немедленно приступают к обсуждению нашего обращения. Мы сделали все, что могли. Теперь время разойтись на заседания комитетов.
Своим самообладанием и сдержанностью он словно пригасил крики радостного возбуждения, вот-вот готовые сорваться с уст. Толпа пошла вниз за своим вождем.
Кромвель замешкался наверху, отстал.
Он не мог понять, что им двигало, – желание хотя бы в пустяке не подчиниться так сразу этой властной воле или просто у него не было сил уйти оттуда, где, как ему казалось, решалась судьба всего их дела, страны, его собственная судьба.
Прошло десять минут, пятнадцать.
Он начал медленно спускаться, и в это время с улицы донесся цокот подков. Дворцовая карета остановилась у главного входа, и человек в роскошном камзоле вступил в зал и двинулся вверх по лестнице.
Лицо его было в желтых складках, рот жадно ловил ускользающий воздух. Каждая ступенька давалась с трудом. Проходя мимо Кромвеля, он пронзил его ненавидящим взглядом и пошел дальше, громко повторяя:
– Где же они? Где мои обвинители? Я хочу видеть их лица. Пусть они посмеют при мне повторить свою клевету. Куда же они попрятались?
Двери палаты лордов были закрыты, и он гневно застучал в них эфесом шпаги. Влажные от пота волосы выбивались из-под шляпы и облепляли шею. Видимо, болезнь брала свое, и только тревожная весть заставила его подняться с постели. Два стражника, замерев спиной к стене, глядели мимо него в пространство глазами, полными ужаса.
Наконец его впустили.
Кромвель поднялся на несколько ступенек вверх и замер, прислушиваясь. Стражники стояли не шевелясь, но по их лицам было видно, что они тоже – затылком, кожей – ловят каждый звук.
Некоторое время за дверьми было тихо. Потом донесся гул голосов, он стремительно нарастал, крики: «Долой!», «Пусть убирается!», «Вон!» – отчетливо прорывались из общего хора.
– Постановление!
– Читайте ему постановление!
– Государственная измена!
– На колени!
– Пусть слушает на коленях!
Когда несколько минут спустя Страффорд вышел обратно, Кромвель инстинктивно сделал шаг вперед – ему показалось, что этот человек вот-вот упадет. Желтизна переползла с лица на белки глаз, губы дрожали, испарина блестела на лбу и щеках. Два темных пятна отчетливо были видны под коленями на светлых чулках. Осторожно нащупывая ступени, он начал спускаться, но сарджент, сделав знак стражникам, быстро догнал его и стал ступенькой ниже со шляпой в руке:
– Граф! По приказу их светлостей я должен арестовать вас.
Страффорд отвел глаза и левой рукой протянул ему шпагу вместе с ножнами. Голубая атласная перевязь зацепилась, сарджент, не заметив этого, потянул на себя, и Страффорду пришлось поспешно нагнуться. Перевязь, соскользнув с плеча и головы, сбила с него шляпу. С непокрытой головой он сошел вниз к карете, кучер уже распахнул дверцу, но сарджент снова забежал вперед:
– Вы мой арестант, граф, и должны ехать в моей карете.
Толпа зевак молча расступилась, дала им дорогу.
– Да что, собственно, происходит? – донесся из задних рядов недоумевающий голос.
Страффорд на минуту остановился и попробовал усмехнуться:
– О, ничего особенного. Сущие пустяки, уверяю вас.
– Вот уж верно, – откликнулся кто-то. – Государственная измена для него сущий пустяк.
– А и больно, должно быть, падать с такой высоты, – сказал другой.
Сарджент, все еще держа шпагу арестованного, влез за ним в карету. Кучер Страффорда в растерянности смотрел вслед отъезжающему экипажу. Кусок голубой перевязи, прищемленный дверцей, полоскался на ветру.
Толпа начала расходиться.
Кромвель двинулся через площадь в сторону Кинг-стрит, потом передумал и свернул к реке. Ему хотелось как-то остудить голову. Если бы ребенок на его глазах детской лопаткой опрокинул собор святого Павла, это было бы менее неправдоподобно, чем то, что он увидел сегодня, сейчас. И раз уж в какие-нибудь полдня могущественного министра можно было сбросить с высот власти, не значит ли это, что и в остальном…
– Мистер Кромвель! Мистер Кромвель!
Он оглянулся.
Человек, догонявший его, видимо, тратил немалую часть дня на то, чтобы иметь вид типичного торговца из Сити. Возможно, он и был таковым. За ним, подобрав подол, шлепала по лужам миловидная девушка в меховом жакете и с муфтой в руке.
– Мистер Кромвель, мое имя Дьюэл, ювелир Дьюэл. Мы не хотим показаться назойливыми… Всякое дело требует времени, я понимаю… Но не можете ли вы уже сейчас что-либо сообщить друзьям Джона Лилберна?
– А, это вы. – Кромвель положил руку на плечо ювелира и ободряюще улыбнулся. – Не далее как вчера я зачитал вашу петицию парламентскому комитету и кое-что добавил на словах. Комитет постановил требовать пересмотра его дела, а до того времени – освободить. Полагаю, уже завтра он будет на свободе.
– Элизабет, ты слышишь? Иди же сюда. Он будет свободен! Боже, какое счастье! Парламент! Я всем говорил – надейтесь на парламент. Элизабет, да где же ты?
Девушка приближалась к ним, и выражение ее лица было почти строгим: «да, я слышу, он будет свободен, прекрасно, нечего так кричать», – но в последний момент она выпустила подол платья, кинулась к руке Кромвеля, все еще лежавшей на плече ее отца, и припала к ней губами.
Ноябрь, 1640
«В эти дни в парламенте шли длительные дебаты по вопросу о „корабельных деньгах“, которые были признаны палатами совершенно незаконным налогом и недопустимым отягощением подданных; все судьи, высказавшиеся в свое время в пользу „корабельных денег“, были объявлены нарушителями закона».
Мэй. «История Долгого парламента»
Ноябрь, 1640
«Я хочу обратить ваше внимание еще на одно злоупотребление, которое заключает в себе многое. Это гнездо ос или рой паразитов, обирающих страну, – я имею в виду монополистов. Они, как египетские лягушки, завладели нашими жилищами, и мы едва находим местечко, ими не занятое. Они тянут из нашего кубка, едят из наших блюд, сидят у нашего огня, мы находим их в нашем красильном чане, в умывальнике и в кадке для солений, они пробираются в кладовую, они покрыли нас с головы до ног клеймами и печатями, мистер спикер, они не оставляют нам даже булавки, мы не можем купить куска сукна, не уплатив им комиссионных. Они – пиявки, которые высасывают государство до такой степени, что оно почти впало в состояние полного истощения».
Из речи члена парламента против монополий
28 ноября, 1640
Лондон, Чаринг-кросс
К двум часам дня толпа на Стрэнде начала густеть, заливать мостовую и одновременно приобретать какую-то непривычную одноцветность. Людей в пестрой и яркой одежде становилось все меньше, людей в темном – все больше, и все они двигались в сторону Чаринг-кросс. Многие несли в руках охапки зеленых веток, кое-кто сумел раздобыть цветущий розмарин. Лилберн и Эверард вышли из таверны и, не сопротивляясь, отдались движению людского потока. Зрители глазели из окон, с порогов пивных; один, отирая мыльную пену со щек, выбежал из цирюльни. Кое-где в переулках виднелись небольшие группы молодых щеголей. Эти смотрели презрительно, негромко переговаривались между собой.
– Джентльмены не боятся опоздать? – насмешливо крикнул Эверард. – Пропустить такое событие! – Вам не о чем будет точить лясы на променаде у святого Павла.[15]15
Площадь перед собором святого Павла в те времена часто служила местом, где гуляющая лондонская публика обменивалась сплетнями и новостями.
[Закрыть]
– Проваливай, – нехотя откликнулся один.
– Заткнуть бы ему глотку.
– Хороший променад по ребрам – вот что ему нужно.
– Похоже, что без потасовки сегодня не обойдется. – Эверард явно был доволен.
– На меня пока не рассчитывайте. Я все еще так слаб, что буду только обузой.
– С самого открытия парламента я обзавелся одним надежным приятелем. С тех пор с ним не расстаюсь.
Эверард похлопал себя по левой стороне груди, потом расстегнул две пуговицы камзола и показал рукоятку кинжала.
– Откуда их ждут?
– Говорят, они высадились в Саутгемптоне. Почти неделю назад. Но каждый городок на пути встречает их торжественной процессией и пытается устроить праздник в их честь. Оттого так долго.
– Доктор Баствик тоже с ними?
– Нет, только Принн и Бертон. Баствика держали на Силли. Очевидно, он скоро причалит в Дувре.
– Я не видел их больше трех лет. Вряд ли они еще помнят меня.
– Не помнят вас? Им не помнить вас? – Эверард покрутил головой. – Вы, должно быть, считаете их неблагодарными, бесчувственными чурбанами.
– Они столько натерпелись за эти годы, что могли забыть родную мать.
– А вы? Вы меньше терпели? И за что – за их же писания.
– Скорее, за правду, которая в них содержится.
Они достигли Чаринг-кросс и медленно проталкивались в толпе. Щуплая продавщица оранжада пристроилась за ними, как шлюпка за бригом, и бойко распродавала свой товар направо и налево. Ее визгливый голос, казалось, способен был просверлить затылок. По Кинг-стрит со стороны Уайтхолла подъехала карета, кучер было замахнулся кнутом, требуя дорогу, но толпа сомкнулась, ощерилась. Кто-то вскочил на козлы, вырвал кнут, кто-то полез на крышу. В это время дверца распахнулась, маленький человек в епископском облачении выскочил на мостовую и бросился назад к дворцу. Его провожали хохотом, свистом, угрозами, однако не гнались и камнями не швыряли. Настроение было скорее умильно-торжественным, чем агрессивным.
Волна приветственных криков прокатилась, нарастая со стороны Сент-Джеймса. Толпа качнулась вперед, запрудила площадь, потом распалась на две части, оставив посередине узкий проход. Лилберна понесло в сторону, к стенам домов, но он собрал силы, уперся и шаг за шагом стал продираться вперед.
Ему надо было увидеть этих людей.
Когда-то он боготворил их. В его глазах мученичество окружало их ослепительным ореолом. В тот вечер, когда ему впервые удалось пробраться к ним в тюрьму, говорить с ними, от счастливого волнения его начало лихорадить. Потом, сам оказавшись в тюрьме, он припоминал подробности этих встреч, и ореол понемногу тускнел; тон Принна, каким он говорил с ним об основах пресвитерианства,[16]16
Пресвитерианство – форма протестантского, кальвинистского вероучения, получившая распространение в Шотландии и Англии.
[Закрыть] всегда оставался повелительным и высокомерным, шутки Баствика, любившего высмеивать его северный диалект и простоватые манеры, часто были безжалостны. Читая в тюрьме книгу Принна, он не мог не заметить, как часто непреклонность веры вытеснялась в ней непреклонностью гордыни. И все же он до сих пор любил их. Любил, может быть, только за то, что было в его глазах самым бесценным человеческим свойством, – за радостную готовность к самопожертвованию.
Ликующие крики звучали все громче, кое-кто утирал слезы. Гремели трубы. Голова процессии вступила на площадь, и охапки зеленых веток полетели на землю под копыта лошадей. Отряд пеших лондонских ополченцев двумя параллельными рядами раздвигал толпу, оставляя узкий проезд. Бертон, седой и улыбающийся, тяжело навалившись на луку седла, кивал и время от времени поднимал руку с зажатым в ней венком. Его сын и дочь шли по обе стороны лошади, держась за стремя. Принн ехал молча, полуприкрыв глаза. Казалось, он впитывал в себя эти волны радости и ликования, столь щедро изливавшиеся на них, и все не мог насытиться ими. Сквозь качающиеся копья было видно, как его волосы, откидываемые ветром, время от времени открывали страшные шрамы, оставшиеся на месте ушей.
– Долой епископов!
– Свободу проповеди!
– Да здравствует Ковенант!
– Мистер Принн! Мистер Принн! – Лилберн протиснулся уже в первые ряды и шел рядом с ополченцами. – Лондонские эпрентисы[17]17
Эпрентис – молодой человек, нанимавшийся к мастеру или купцу на определенный срок (обычно 7 лет) для изучения торговой или инженерной специальности, после чего он получал право вступить в гильдию и завести собственное дело.
[Закрыть] приветствуют вас. Мистер Принн!
Тот не слышал. Темные клейма отчетливо были видны на тюремно-бледной коже щек. Конские гривы, украшенные цветами и зеленью, уплывали вперед. Процессия сворачивала на Стрэнд. Все еще крича, улыбаясь и размахивая рукой, Лилберн остановился, и толпа всосала его. От давки ли, от волнения дышать было трудно, в горле саднило.
Бесконечная вереница всадников, мужчины и женщины, те, кто выезжал встретить освобожденных узников еще за Брентфордом, двигались по оставшемуся проезду. В толпе мелькали береты шотландцев. С тех пор как переговоры о мире были перенесены в Лондон, их можно было видеть довольно часто. Заполучить шотландца в качестве гостя – об этом мечтал каждый пресвитерианин. Шотландцы могли завтракать в одном доме, обедать в другом, ночевать в третьем. Немудрено, что все они явились теперь на встречу: Принн в их глазах был пророком, мучеником, святым. Что ж, сегодня они имели право гордиться. Если б не их решимость, ему, как и прочим, еще долго пришлось бы гнить за решеткой.
За кавалькадой всадников двигались пешие, тоже с зеленью и цветами в руках. Толпа постепенно сливалась с ними, устремлялась обратно по Стрэнду в сторону Сити. Там была назначена торжественная встреча в ратуше, приветствия старейшин, банкет. Ни о какой потасовке теперь, конечно, не могло быть и речи – такой поток способен был разбить, смять, уничтожить любого, кто стал бы на его пути. Лилберн шел вслед за остальными, постепенно отставая, ища взглядом потерявшегося приятеля.
– А-а, вот он где! Ну нет, теперь уж вам от меня не вырваться.
Кэтрин Хэдли выросла перед ним, раскинув руки, оттеснила в переулок.
– Хорош, нечего сказать. Ну, мистер пуританин, много я слышала гадостей про вашего брата, ничем, казалось, меня не удивишь, но такое!.. Больше двух недель на свободе, побывал уже у всех дружков, во всех книжных лавках, посидел во всех тавернах, послушал всех проповедников, повылезавших нынче из щелей, навестил всех печатников – и только в один дом не удосужился зайти. Конечно! Зачем ему теперь эти скромные людишки, которые два года изощрялись то так, то эдак, чтобы подбросить ему немного еды и чистого белья. Что у него общего с мирными, послушными обывателями. Он жаждет увидеть клейменных знаменитостей, он так и норовит снова засунуть голову в колодку позорного столба. А я-то, дура…
– Кэтрин, Кэтрин. Даже если ты и права, зачем же вопить на всю улицу?
– Буду вопить! Эй вы там, в верхнем этаже! Платите по два пенса за представление или убирайте свои физиономии из окон! Когда я рисковала для вас своей шкурой, мистер смутьян, когда разбрасывала ваши послания на лугу среди слоняющихся оболтусов, вам хотелось, чтобы я орала во всю глотку. И я таки дооралась до того, что угодила под стражу. А теперь вы вдруг полюбили тихие, вежливые разговоры. Пусть бы все только благоговели перед вашими страданиями, и никто бы слова не смел сказать поперек, никто бы не назвал ваше поведение, как оно того заслуживает.
– Чего ты хочешь? Чтобы я завтра отправился с благодарственным визитом к мисс Дьюэл?
– Да, да, да! И не завтра – сегодня же. Сейчас.
– Да ты посмотри, на кого я похож. Меня ветром шатает. Два часа на ногах – и я уже без сил. А этот землистый нос, а гноящиеся глаза, а камзол с чужого плеча? Я до сих пор пахну тюрьмой – ты разве не чувствуешь этого смрада?
Кэтрин вдруг прижала руки к груди и произнесла почти шепотом:
– Мистер Джон, клянусь вам, – ей все равно.
– Зато мне не все равно.
– День за днем, день за днем она не выходит из дома, боится пропустить ваш приход. По вечерам ее невозможно загнать в постель, пока ночные сторожа не выйдут на улицу.
– Кэтрин, мне двадцать два года, и я не святой. Явиться в таком виде? С пустыми руками? Почти нищим?
– Да почем вам знать! Может, так-то и лучше. Может, на разодетого и здорового она на вас и глядеть не захочет.
Лилберн махнул рукой и зашагал прочь. Кэтрин, подхватив подол платья, погналась за ним.
– Мистер Джон, послушайте, поверьте тому, кто знает толк в этих делах. Ведь так бывает, что ждешь вас, ждешь, злодеев окаянных, а потом что-то натянется в душе – да и лопнет. И как отрежет. Не опоздать бы вам, вот я о чем толкую.
– Кэтрин, не терзай хоть ты меня. Разве не видишь, что творится кругом? В любую минуту все может обернуться вспять. Король разгонит парламент, армия движется на Лондон, и я снова окажусь за решеткой. Есть у меня право связать ее судьбу со своей?
– Как же, двинется армия. А шотландцы на что? Так они ей и позволят. Они будут сражаться за этот парламент, как за самого апостола Павла. Да и не верю я вам и всем вашим отговоркам не верю.
– Не веришь?
– Кабы все дело было в серой коже и чужом камзоле, разве бы я так боялась? Разве бы гонялась за вами по всему городу? Но я же вижу – вы просто с облаков спуститься боитесь.
– Не Флитскую ли кутузку ты называешь облаками?
– А хоть бы и ее. Вы за два эти года так привыкли мечтать о Лиззи… о мисс Дьюэл, что теперь боитесь, как бы она живая – и выговорить-то трудно, но на вас похоже, – как бы она не разбила вам эту мечту.
Лилберн от изумления остановился. Кэтрин воспользовалась этим и снова попыталась загородить ему дорогу.
– Нечего! Нечего пялить на меня глаза и ухмыляться. Думаете, для меня любовь это только то, что в постели, больше я ни про что не понимаю? Ошибаетесь. Ох, мистер Джон, поверьте мне: ничего она вам не разобьет. Я же вас обоих знаю. Она такая же, как и вы, а порой и хуже вашего может призадуматься. Приходите и сами увидите.
Лилберн засмеялся и отодвинул Кэтрин с дороги:
– Хорошо, я приду. Обещаю тебе. Только не сегодня и не завтра. Пойми, раз ты такая умная, на это нужно много сил. Почти столько же, сколько на допрос в Звездной палате.
– Но можно, я хоть скажу ей, что вы нездоровы? Что вам голову пробили, или что у вас чума, или что нога отнялась от радости?
– Говори что хочешь, милая Кэтрин. Ты меня столько раз выручала – наверно, не подведешь и сейчас. А мэра, который тебя засадил тогда, мы теперь привлечем за это к суду, так и знай.
Кэтрин еще некоторое время шла вслед за удаляющимся Лилберном, но говорила уже скорее для себя, чем для него, просто бормотала себе под нос: «глядите, как распетушился этот вчерашний колодник… как он расхвастался… мэра – к суду!.. Надо же такое выдумать… Сам, смотри, не попадись им снова в лапы… того и довольно было бы… того и довольно».
Декабрь, 1640
«18 декабря Дензил Холлес поднялся в палату лордов и, будучи приглашенным войти, от имени английской палаты общин обвинил архиепископа Кентерберийского Лода в государственной измене и других преступлениях. После чего бедный архиепископ, несмотря на то, что он стойко отстаивал свою невиновность, был доставлен к свидетельскому барьеру палаты лордов, поставлен на колени и затем отдан под стражу и заключен в Тауэр».