Текст книги "Свергнуть всякое иго. Повесть о Джоне Лилберне"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Июнь, 1647
«Парламент проголосовал за то, чтобы король был доставлен в Ричмонд в сопровождении тех же комиссаров, которые находились при нем в Холмби; однако армия отказалась повиноваться и оставила короля при главной квартире. Со своей стороны, военный совет обвинил в государственной измене одиннадцать членов палаты общин, которых считал своими главными недоброжелателями в пресвитерианской партии. После долгих и страстных дебатов в общинах было постановлено, что эти одиннадцать добровольно удалятся из парламента на шесть месяцев».
Люси Хатчинсон. «Воспоминания»
26 июля, 1647
«Пресвитерианская партия представила в парламент петицию от Сити с требованием возвратить командование городской милицией пресвитерианам. По тону это была скорее команда, нежели петиция. Разнузданная толпа вломилась в зал заседаний, распахнула двери и кричала: „Голосуйте! голосуйте!“, грозя тем, что она не даст палате разойтись до тех пор, пока та не исполнит требований, изложенных в петиции. В конце концов общины уступили, но мятежникам показалось этого мало. Они схватили спикера, бросили его обратно в кресло (неслыханное насилие над парламентом!) и добились от него и от прочих членов постановления о том, чтобы королю было позволено прибыть в столицу.
В ответ на это генерал Ферфакс отдал армии приказ двинуться на Лондон».
Мэй. «История Долгого парламента»
6 августа, 1647
«Когда армия вступила в Лондон, в Хайд-парке мэр и старейшины вышли навстречу генералу, смиренно приветствовали его и просили извинить их за то, что благие намерения заставили их поступать опрометчиво; от имени города они поднесли ему большой золотой кубок. Генерал обошелся с ними неприветливо, отказался принять кубок и проехал мимо. Кавалерия, пехота и артиллерия прошли через город в величайшем порядке, не причинив никому ни малейшего вреда, не оскорбив даже словом, что создало офицерам и солдатам репутацию людей замечательной выдержки и дисциплины. По решению парламента Сити собрало заем на 100 тысяч фунтов стерлингов для покрытия нужд армии».
Хайд-Кларендон. «История мятежа»
6 сентября, 1647
Лондон, Тауэр
– Нет, генерал, не верю я тому, что болтают о вас в лондонских тавернах. Титул графа для себя и губернаторство в Ирландии для вашего зятя Айртона? Не может это быть пределом ваших устремлений. Не так уж вы близоруки. Но что же тогда? Чего еще вы надеетесь добиться от короля? Зачем эти постоянные встречи во дворце, эти придворные интриганы, носящие вам конверты с гербом, эти тайные совещания и переговоры? Вы растрогались, увидев, как король играет со своими детьми? И этого оказалось достаточно? Достаточно, чтобы забыть всю бесконечную цепь обманов, предательств, насилий, несправедливостей, которая тянется за этим человеком? Неужели вы не понимаете, что, вернувшись к власти, он первым делом начнет искать благовидный предлог, чтобы обвинить вас в измене и заменить этот изящный шелковый галстук пеньковым?
Лилберн расхаживал по камере, сжимая в руке измазанное чернилами перо и время от времени останавливаясь перед сидящим на топчане Кромвелем. По случаю визита высокого гостя пол с утра мыли горячей водой со щелоком, и запах влажного камня до сих пор стойко держался в воздухе. Тома «Институций английских законов» вздымались из моря бумаг на столе, как темный утес.
– Говоря вашим же языком, дорогой Лилберн, – в бурных волнах плывет наш корабль. – Кромвель вытянул вперед ногу в сапоге. – В бурных волнах, и пора бы ему пристать хоть к какой-то пристани. Лишь бы она могла дать укрытие людям истинной веры. Пусть даже эта пристань называлась бы «Король Карл Стюарт» – я был уже согласен и на это. Но теперь мне тоже думается по-вашему: пустые мечты. Король не хочет видеть очевидных вещей, принимает наши уступки и наши поблажки за проявление слабости. «Вы вознамерились быть судьей между армией и парламентом, государь, – сказал ему недавно генерал-комиссар Айртон. – Но вы ошибаетесь, – это армия будет судьей между парламентом и вами».
– Генерал, «укрытие для людей истинной веры» – разве это все? Гражданская война началась из-за того, что попирались английские вольности, народные права. Свобода совести – лишь одно из них. Если вы обеспечите только ее одну и дадите растоптать все остальное, война вспыхнет снова. И не надейтесь, что король или лорды отступятся от своего властолюбия, от своих привилегий из страха перед новыми реками крови.
– Не в лордах главная опасность.
– Позвольте спросить вас тогда: а почему мы с вами разговариваем здесь?
Кромвель поднял недоумевающий взгляд, потом слегка усмехнулся и отер платком мясистые щеки.
– Потому что в своем письме вы написали, что считаете меня не совсем еще пропащим и просите о встрече. Вот я и явился.
– Да я не о том. Почему наша встреча происходит здесь, в Тауэре? Почему не в штабе армии, не у вас дома, не у меня?
– Армия уже кое-что сделала для вас. Вам разрешили пользоваться письменными принадлежностями, книгами, пускают посетителей, даже камеру запирают только на ночь.
– Но почему же я до сих пор не на свободе?
– Терпение, мой друг, терпение.
– Я вам скажу почему: потому что вы, в прошлом самый горячий «анти-лорд», нынче ни за что не хотите ссориться с верхней палатой, не хотите стать на нашу сторону в борьбе против нее.
– Думаю, ваше освобождение теперь – вопрос нескольких недель. Палата общин создает специальный комитет для разбора вашего дела. Ему будет поручено выслушать вас, найти в прошлом прецеденты, собрать свидетельские показания.
– Прецеденты! – Лилберн схватился за голову, потом воздел руки к потолку: – Силы небесные! Они и здесь будут искать прецеденты. Ночью к ним подойдет бандит и скажет: я отнял кошелек у такого-то, и такого-то, и у такого; вот сколько у меня прецедентов; значит, ты уже должен отдать мне свой кошелек добровольно. Да не было таких прецедентов в истории Англии! Я вам заранее скажу: не было еще случая, чтобы человек осмелился открыто отказать лордам в праве суда над ним. Но разве это значит, что цепь творившихся беззаконий надо объявить законом?!.
– Я мог бы использовать свое влияние в палате лордов и добиться, чтобы вас выпустили под залог.
Лилберн ошеломленно уставился на него, затем сделал несколько шагов в сторону и тяжело опустился на табурет.
– Генерал, вы меня убиваете. Пятнадцать месяцев я сижу здесь в Тауэре, не видя белого света, оставив на произвол судьбы жену, детей, дела, постепенно умирая от неподвижности, от духоты, от этого камня кругом. Мне нет еще тридцати, а по виду – все пятьдесят. И единственное, что меня поддерживало все это время, была надежда: люди знают, ради чего я терплю такую жизнь. Но вот приходите вы и говорите «искать прецеденты», «выпустить под залог». Поистине, можно прийти в отчаяние от подобной близорукости.
Кромвель тяжело засопел, набычился, стиснул руками края топчана. Покачивание его головы можно было принять и за упрек, и за выражение сочувствия, и за терпеливую готовность слушать дальше.
– Неужели даже вам я должен объяснять, что все это время мое освобождение было в моих руках? Что стоило мне обратиться к лордам за помилованием, признать их суд, и двери Тауэра тотчас распахнулись бы для меня? Что, когда я призываю палату общин срочно заняться моим делом, мною движет не корысть, не слабость, не эгоизм? Я действительно убежден, что у них нет сейчас дел большей принципиальной важности, чем моя тяжба с лордами за права английского гражданина.
– Вы все еще ищете у общин защиты от лордов. А знаете ли вы, что в своем нынешнем составе верхняя палата гораздо решительнее склоняется на нашу сторону, чем нижняя?
– Какое мне дело до нынешнего состава палат! Я не могу и не хочу подчинять свои действия личным пристрастиям, личным связям, личным видам и выгодам. Да, нижняя палата сейчас наполовину состоит из трусов и предателей, пытавшихся поднять Лондон против армии. Что с того? Принцип, разум, закон – вот единственное, чему я готов подчиняться. Да я скорее соглашусь жить под властью самого строгого закона, чем под произволом милейших и добрейших людей.
– Личные выгоды, личные виды, говорите вы? – Кромвель весь перегнулся вперед, голос его быстро начал густеть, нарастать, пока не поднялся почти до крика. – Вот что я вам скажу на это. Вы вцепились в свои принципы зубами, потому что так вам удобнее не замечать, что творится вокруг. Вы выдумали какой-то народ – премудрый, всевидящий, способный бороться за свои вольности, способный управлять собой, контролировать своих правителей. Вам наплевать на то, что на самом деле бóльшая половина этого народа – отъявленные роялисты, а добрая треть – страстные пресвитериане. Вы ратуете за выборы нового парламента и не желаете даже задуматься над тем, что новый будет в десять раз хуже нынешнего. А так оно и случится, за это я голову дам на отсечение! И что тогда? Вы и этот новый парламент объявите изменническим и начнете войну против него?
Он так кричал, что охрана, оставленная в коридоре, распахнула дверь в камеру; мелькнули встревоженные лица двух корнетов. Кромвель досадливо отмахнулся от них и продолжал чуть тише, голосом, сдавленным от сдерживаемого напряжения:
– Вы вечно вопите о величии закона, но от ваших криков ничего, кроме смуты, не происходит. «Долой власть неправедную»? Прекрасно! А где взять другую? Об этом вы не желаете задуматься, а толпа из всех ваших призывов слышит лишь одно слово «долой»! Да, мы засиделись в палате общин, да, семь лет у власти могут развратить кого угодно. И все же это мы поднялись на борьбу с королем, мы разбили кавалеров, мы поддерживаем порядок в стране, насколько это вообще в человеческих силах.
– Самообман. В стране сейчас нет порядка и не осталось другой власти, кроме власти меча. Вскоре я перестану посылать свои апелляции и увещевания в Вестминстер, а разошлю их прямо в полки.
– И он еще хочет, чтобы я добивался его освобождения! Вы со своим Овертоном ухитряетесь мутить мозги солдатам, даже сидя за решеткой. Что же будет, когда вас выпустят на свободу?
– Если слуги, облеченные властью, ничего не делают для меня, я буду взывать к тому, кто облек их властью, – к хозяину, к народу.
– Интересно будет послушать, что вы запоете, когда этот хозяин покажет вам свое истинное лицо. Вы и его объявите предателем английских вольностей, как уже объявили меня и мистера Айртона? Неужели есть вообще кто-то, с кем бы вы могли жить в мире и согласии? Знаете, какой анекдот ходит о вас? Что если бы вы остались последним и единственным человеком на всем белом свете, то Джон немедленно сцепился бы с Лилберном, а Лилберн – с Джоном. Я хохотал от души.
– Хотите условие? Если парламент примет мою сторону в тяжбе с лордами, если признает, что нет у них права суда над свободным англичанином, я готов тут же отправиться в пожизненное изгнание и больше ни с кем не сцепляться. Тем более что жизнь в стране, где надо приносить присяги, платить десятину и подчиняться монопольным шайкам денежных мешков, привлекает меня все меньше и меньше. Такой вариант вас устроит?
Кромвель тяжело поднялся с топчана, пересек камеру и, нависнув над Лилберном красным лицом, несколько раз покачал головой. Голос его вдруг стал мягким и дружеским, в нем появились даже сердечные интонации, каких Лилберн не слышал с того памятного вечера, когда они ехали бок о бок по улицам Донкастера:
– Нет, мой дорогой долговязый Джон, старого Нола не устраивает, чтобы честные и мужественные люди покидали страну в такую минуту. Меня бы гораздо больше устроило, чтобы они перестали на минуту кричать о том, чего они «не хотят, не признают, не приемлют», и сказали бы наконец ясно и отчетливо, за что они стоят. Вы, Уолвин, Овертон, Уайльдман – неужели вы не можете изложить на бумаге ясно и четко, в каком виде должно предстать новое государственное устройство Англии? Мы бы могли тогда собраться все вместе и пункт за пунктом обсудить все детали, выявить расхождения, сойтись на главном. «Не вливают вина молодого в мехи ветхие». Так не пора ли нам заняться изготовлением мехов новых?
Лилберн поднял глаза, сглотнул сухим горлом. Было нелегко выносить лицо Кромвеля так близко от себя. От него несло жаром, взгляд давил, притягивал, привычно пытался подчинить.
– Генерал, с какой бы радостью и готовностью я согласился на ваше предложение. И не моя вина, что невольные сомнения закрадываются в душу. А не уловка ли это? Не пытаются ли армейские гранды получить передышку? Обнадежить, ослабить наш напор, выиграть время, а там поссорить нас с агитаторами, оторвать от солдат. Где у меня гарантия, что во время последней встречи с королем вы не обсуждали средств избавиться от нас?
– Что и говорить, с королем разговаривать куда приятнее, чем с вами, мистер Лилберн. Манеры у него не в пример вашим. Что бы он обо мне ни думал, воспитание не позволит ему высказать и десятой доли тех оскорблений, которые мне приходится выслушивать от вас. Одна беда – верить ему уже невозможно. Пеньковый галстук для меня, действительно, так и вьется в лучах его приветливого взгляда.
– В общем, мы уже начали работу над подобным документом. «Народное соглашение» – так он будет называться. В нем должны быть собраны основные принципы управления и статьи того верховного закона, которому надлежит оставаться неизменным при любом парламенте. Работу можно было бы ускорить. Хотя, сами понимаете, все обсуждения приходится вести заглазно, письмами. Очень тут не разгонишься.
– Я сделаю все возможное, чтобы добиться для вас каких-нибудь послаблений в тюремном режиме. Об одном лишь прошу: внушите своим друзьям, что бунтовать армию сейчас – значит рубить сук, на котором вы сидите. И еще. Составляя это свое «Народное соглашение», не давайте воли химерам. Примеряйте его на сегодняшнего англичанина, а не на тот манекен, который вы состряпали из всяких абстракций – разума, справедливости, вольнолюбия.
– На сегодняшнего? На того, которого согнуло и перекорежило веками рабства и угнетения?
Кромвель наконец убрал от него свое лицо, вздохнул, отошел к топчану. Взял шляпу.
– Управлять людьми – дело бесконечно трудное, дорогой Лилберн. Если вы внушите человеку, что он должен подчиняться верховной власти лишь до того момента, пока она его устраивает, ничего, кроме анархии, вы не получите.
– О, эту песню я слышал уже много раз. Что мы смутьяны, что мы разрушители, что мы ненавидим всякий порядок, что мечтаем уравнять всех и вся. Кличка «левеллер» теперь пристанет к нам так же прочно, как раньше «круглоголовый».
Кромвель уже стоял у дверей, расправляя слипшиеся пальцы перчатки.
– Вы не сможете отрицать, что до сих пор во всех ваших стычках я ни разу не стал на сторону ваших врагов. Очень во многом мы сходимся. Но знаете ли, в чем главная разница между нами? В том, что я умею выслушать других людей, а вы – нет. Вы всегда слышите только себя.
Он кивнул, вышел из камеры и, жестом отослав охрану вперед, пошел по коридору. Ему уже оставалось несколько шагов до поворота, когда высунувшийся из камеры Лилберн окликнул его и помахал пером.
– Генерал! – Издали было не понять, усмехается он или просто щурит в полутьме поврежденный глаз. – Генерал, я хотел сказать… Вы действительно умеете выслушать других. Но уж зато, когда вам доведется слушать себя, вы воображаете, что слышите самого господа бога.
Осень, 1647
«Всякая власть только доверена, дарована и передана совместно, по общему согласию. По природе же каждый индивидуум наделен правами, на которые никто не может посягать и которые не могут быть никем узурпированы. Для лучшего обеспечения интересов и власти народа все титулы, прерогативы, привилегии, патенты, право наследования титулов и привилегий сословия пэров должны быть полностью отменены, уничтожены и объявлены недействительными, и все те, кто на основе этих привилегий заседают в парламенте, должны быть оттуда удалены».
Овертон. «Воззвание»
Октябрь, 1647
«Теми трудами, которые мы понесли, и теми опасностями, которым мы себя подвергали в последнее время, мы показали всему миру, насколько высоко мы ценим нашу свободу. Теперь, когда бог столь подвинул наше дело, предав врагов в наши руки, мы считаем себя обязанными друг перед другом приложить все наши старания к тому, чтобы избежать в будущем как опасности снова впасть в рабство, так и прискорбной необходимости вести новую войну. Невозможно даже представить себе, чтобы такое огромное число наших соотечественников выступило против нас во время междоусобной войны, если бы они не заблуждались в понимании своего собственного блага. Мы можем поэтому с уверенностью полагать, что, когда наши общие права и вольности будут ясно установлены, любые усилия тех, кто стремится сделаться нашими господами, потерпят крах».
Из текста «Народного соглашения»
29 октября, 1647
Лондон, Патни
Небольшая церковь святой Марии в лондонском предместье Патни. Скамьи частью вынесены, частью отодвинуты к стенам. Посредине стоит длинный пустой стол, за которым сидят Кромвель, Айртон, полковник Рейнборо, Уайльдман, Сексби, Эверард, Аллен, штатские левеллеры, солдаты и офицеры, входящие в Генеральный совет армии, всего человек двадцать. На подоконнике, сняв шпагу и пистолеты, примостился проповедник Хью Питерс. В зале довольно светло, но рядом с секретарем Кларком, записывающим речи выступающих, торчит несколько оплывших огарков, оставшихся с предыдущего заседания.
Кларк (дочитывает «Народное соглашение»). «…И мы объявляем все вышеприведенное нашими прирожденными правами, которые мы решили отстаивать всеми силами от любых посягательств. Нас обязывает к тому не только кровь наших предков, часто лившаяся напрасно, но и наш собственный горький опыт. Ибо, хотя мы долго ждали и дорого заплатили за возможность провозгласить эти ясные принципы управления государством, нас до сих пор стараются удержать в подчинении тем людям, которые обращали нас в рабство и довели страну до жесточайшей междоусобной войны».
Кромвель. Я думаю, и те, кто сочинял «Народное соглашение», и те, кто слушал его сейчас, отдают себе отчет, что речь в нем идет о коренном изменении государственного устройства нашего королевства. Дело слишком важное и ответственное, чтобы мы могли решиться на него, не предусмотрев всех возможных последствий. Я бы хотел выслушать мнения собравшихся. Кто имеет что-нибудь сказать?
Сексби. Мне кажется, беда всех наших прежних попыток достичь справедливого мира в стране состояла в том, что мы пытались удовлетворить все стороны и вызвали лишь всеобщее озлобление против себя. Мы пытались поддерживать нынешний парламент, но он оказался домом из гнилых досок. Мы хотели угодить королю и слишком поздно поняли, что угодить ему можно только одним способом – перерезав глотки самим себе. Конечно, на пути предлагаемых изменений нас ждет много опасностей. Но оставаться при нынешнем положении дел еще опаснее. А генерал-лейтенанту Кромвелю и генерал-комиссару Айртону я хочу сказать одно: доверие к вам в армии сильно подорвано из-за тесных отношений с королем.
Айртон. Полагаю, я достаточно доказал всей своей жизнью, что у моих действий не было иных целей, кроме блага государства. Клянусь, мы не вынашивали никаких тайных помыслов о возвращении королю прежней власти. Но в то же время я всегда говорил и повторяю вновь: ни свержение короля, ни уничтожение парламента не представляются мне правильным выходом. И я никогда не пойду с теми, кто жаждет разрушения всех прежних порядков. Как сохранить их без ущерба для дела английской свободы – вот в чем проблема.
Кромвель. Кроме того, на нас лежат известные обязательства. Мы клялись служить этому парламенту верой и правдой.
Уайльдман. Разве человек должен исполнять принятое на себя обязательство и после того, как увидел, что оно нечестно, несправедливо, что другая сторона нарушает свое? Делом чести бывает отказаться от такого обязательства, даже если оно дано под присягой.
Айртон. Весьма опасный принцип. Так всякий человек может отказаться подчиняться закону, заявив, что находит закон недостаточно справедливым.
Уайльдман. А мне представляется гораздо более опасным обратное – ловить человека в сети прежних обязательств.
Эверард. Среди солдат ходит такая шутка: парламент и лорды будут держать нас в петле Ковенанта до тех пор, пока не придет король и не скажет, на чьем горле надо затянуть ее.
Полковник Рейнборо. Если меня спросят, справедливо ли держаться за прежние обязательства, давая врагу время собраться с силами, чтобы сокрушить нас, я скажу без колебаний: нет, несправедливо!
Айртон. Похоже, вы уже назначили себя верховными судьями в вопросах справедливости.
Кромвель. Кроме того, в тоне ваших речей явно видна озлобленность и предубежденность против нас. Я это заметил еще во время вчерашнего заседания. Вам кажется, будто мы так привержены к старым формам правления, что говорить с нами бесполезно, тем более надеяться на какое-то соглашение. Уверяю вас, это не так. Я нахожу много дельного и полезного в предложенном проекте. Я верю, что люди, сочинявшие его, стремились к тому же, к чему и мы, – к достижению общественного блага. Но готовы ли умы и сердца нашего народа принять предлагаемые перемены? Вы назвали свой проект «Народным соглашением». Как вы собираетесь узнать, согласен народ с ним или нет? А что будет, если какая-то часть народа откажется принять его? Если выдвинет свой собственный? И не один, а несколько? Вы будете уговаривать, урезонивать или силой заставите подчиниться себе? Или дадите нации снова разделиться на графства и области, как во времена Алой и Белой розы? Не превратимся ли мы тогда в клубок грызущихся кланов, наподобие диких ирландцев?
Полковник Рейнборо. Когда мы начинали войну против короля, опасного и неясного было еще больше. И тем не менее мы смело пошли в бой и победили.
Уайльдман. То, что мы предлагаем, основано на естественном праве, на идеях справедливости и разума. Разум же дарован каждому человеку. Пусть не в одинаковой мере, зато в одинаковых формах. Поэтому мы не ждем серьезных противоречий. Стоит лишь раскрыть людям глаза на их прирожденные права, на положение дел, на суть верховной власти, и никаким расхождениям и спорам не останется места.
Проповедник Хью Питерс (не вставая с подоконника). Не для того господь зажег в нас свечу разума чтобы мы пытались заслонить ею божественный свет. И похоти наши тоже весьма любят прикрываться разумом и пользой. Не лучше ли нам пытаться с терпением искать свет божий внутри нас и молиться, чтоб бог ниспослал нам согласие и единение в духе и слове своем?
Айртон. Давайте не будем вдаваться сейчас в общие рассуждения о разуме, справедливости, будущих опасностях, наших обязательствах и прочем. Давайте говорить о пунктах предложенного проекта, и тогда все эти понятия будут всплывать в наших рассуждениях сами собой. Я попрошу секретаря зачитать первый пункт.
Кларк (читает). «Английский народ в настоящее время очень неравномерно распределен для выборов своих представителей в парламент между графствами, городами и местечками; следует провести новое распределение пропорционально численности жителей».
Айртон. Что касается тех гнилых местечек, где и людей-то почти не осталось, а право послать делегата в общины все еще держится, тут спору быть не может. Но я хочу спросить, кто подразумевается в документе под словом «жители»? То есть кому будет предоставлено право голоса при выборе в парламент? Всякому желающему?
Уайльдман (после паузы). Да. Мы считаем, что всякий англичанин, не отказавшийся от своих прирожденных прав, должен иметь возможность голосовать, независимо от своего происхождения или своего состояния.
Айртон. Всякий родившийся на английской земле? За счет одного только факта рождения?
Уайльдман. Да.
Айртон. Отдаете ли вы себе отчет в том, что таким образом вы переходите целиком на позиции естественного права и отказываетесь признавать право гражданское?
Полковник Рейнборо. Разве не естественно, чтобы каждый человек, живущий под властью правительства, выразил сначала свое согласие подчиниться этому правительству? Беднейшему человеку жизнь так же дорога, как и самому богатому. Как же можно требовать от него подчинения тому правительству, в образовании которого он не участвовал?
Айртон. Я хочу, чтоб вы ясно поняли, что это значит – «перейти на позиции естественного права». Человек может брать все, что ему необходимо для жизни, где бы он это ни обнаружил, – вот что такое естественное право. Вы должны будете рано или поздно признать за ним право на любую еду, одежду, питье, жилище, которые он видит перед собой и которые так необходимы ему для поддержания его существования. Он получает право также и на землю – завладевать ею, обрабатывать, пользоваться плодами ее. То есть, стоя на позициях естественного права, вы неминуемо придете к отрицанию права собственности.
Полковник Рейнборо. Не вижу почему.
Айртон. Что можно признать основной, фундаментальной чертой английской государственной системы? То, что в создании законов участвуют лишь люди, кровно заинтересованные в государстве, имеющие в нем постоянный местный интерес. А такими могут быть лишь те, кто владеет землей или участвует в местных промышленных предприятиях. Пусть это будет простой фригольдер с годовым доходом в 40 шиллингов – важно, что он сидит на земле. Человек, владеющий только деньгами, может в любую минуту забрать их и уехать в другую страну. Такому я бы не давал избирательных прав. Но и тому, кто никак не заинтересован в охране собственности, я бы ни в коем случае не дал доли в управлении.
Сексби. Я отдал нашей борьбе не только кровь свою, но и почти все деньги. Возможно, у меня до конца дней уже не будет дохода в 40 шиллингов. И на основании этого меня и моих товарищей лишат права посылать представителей в парламент?
Проповедник Хью Питерс. Всем, кто сражался за божье дело, избирательные права нужно дать без всяких изъятий.
Полковник Рейнборо. Ни в законах божьих, ни в законах природы я не нахожу ничего, оправдывающего такой порядок, при котором лорд посылает двадцать представителей, джентльмен – двух, а бедняк – ни одного. Этот порядок создан людьми, и он должен быть изменен.
Уайльдман. Неправда, будто принятие «Народного соглашения» поведет к уничтожению права собственности. Наоборот, оно является самым верным средством сохранить эту собственность. Вводя всеобщее избирательное право, мы реализуем непреложную истину: власть принадлежит народу в целом, и лишь для удобства он передает ее своим представителям.
Полковник Рейнборо. Только из-за того, что человек отстаивает свое естественное право иметь голос при избрании представителей, ему приписывают желание все разрушить. Собственность установил господь своей заповедью «не укради», и никто не покушается на нее. Вы же хотите заставить весь свет поверить, будто мы стоим за анархию.
Айртон. Я полагал, что мы обсуждаем документ, и не будем выискивать в словах друг друга тайный смысл, которого там нет.
Кромвель. Вы не стоите за анархию, но меры, предлагаемые вами, могут привести к ней, вот о чем шла речь.
Проповедник Хью Питерс. Мне тоже в соображениях генерал-комиссара видится известный резон. Таких, что не имеют прочного интереса, у нас в Англии пять на одного. Возможно, получив право голоса, они сумеют без всякой анархии и смуты провести через парламент закон, устанавливающий равенство в движимом и недвижимом имуществе.
Сексби. Мы приняли участие в войне и подвергали риску жизнь нашу для того, чтобы восстановить наши прирожденные права. И что же выясняется?! Что для нас, не имеющих собственности, не будет и прав. О, смею уверить, если б вы предупредили об этом заранее, у вас было бы гораздо меньше солдат для защиты такого дела! Что касается меня, то я твердо решил: своих врожденных прав не отдам никому. Слышите? Никому! Какие бы последствия это ни повлекло. Я считаю, что самыми бедными и самыми жалкими в королевстве были те, кто не участвовал в деле защиты свободы. Их жизни стоили слишком мало, раз ими нельзя было оплатить благо для всех англичан.
Полковник Рейнборо. Пять неимущих на одного богатого? И что же отсюда следует? Что этих пятерых нужно сделать рабами одного? Они ведь такие же англичане, как и он.
Кромвель. Тише, джентльмены, прошу вас.
Айртон. Допустим, в нашу страну приехал иностранец. Он ведет свою торговлю, или занимается науками, или просто путешествует. Жизнь его, свобода, имущество находятся под охраной английских законов. Но при этом ни он, ни предки его согласия на издание этих законов не давали. Должен ли он подчиняться нашему законодательству? Или такое подчинение превращает его в раба?
Полковник Рейнборо. К чему вы клоните?
Айртон. К тому, что неучастие в законодательной власти еще не делает человека рабом. Он может свободно перемещаться по стране, заниматься любой деятельностью, растить потомство, передавать ему по наследству накопленное имущество, пользоваться всеми благами мира и порядка, даруемыми законом. Может даже покинуть страну, если существующие в ней стеснения кажутся ему обременительными. Но участвовать в издании законов могут только люди оседлые и обеспеченные, кровно заинтересованные в сохранении государственного здания, в этом я твердо убежден.
Проповедник Хью Питерс. Вы собираетесь предоставить избирательное право даже слугам и наемным рабочим?
Уайльдман. Безусловно.
Хью Питерс. Не думаете ли вы, что это приведет к еще большему неравенству, чем то, против которого вы восстаете? Всякий крупный наниматель сделается тогда полновластным распорядителем десятков и сотен голосов зависимых от него людей. Начнется купля-продажа голосов, и любой денежный мешок сможет иметь в кармане столько членов парламента, сколько пожелает.
Айртон. А вы помните, что в «Главах предложений армии», выдвинутых этим летом, было предложено распределять голоса по графствам не пропорционально количеству населения, а пропорционально сумме налогов, платимых графством в казну? По крайней мере, подобная основа не так текуча, как численность населения.
Кромвель. Должен заметить, что из всего сказанного здесь меньше всего мне понравилось ваше выступление, Сексби. Какой толк в добрых помыслах, если они вылетают в виде столь злобных слов.
Сексби. Я очень огорчен, что моя горячность в защите правого дела была неправильно понята. То, что я хотел сказать, сводится к следующему: недопустимо, чтобы люди, сражавшиеся за свободу, были лишены права голоса только из-за того, что они бедны. Меня могут обвинить в сеянии раскола в рядах армии, если я буду настаивать на своем. Но я послан сюда солдатами моего полка, и, если я буду молчать, вина моя окажется еще большей.