Текст книги "«Евразийское уклонение» в музыке 1920-1930-х годов"
Автор книги: Игорь Вишневецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
Маркевич неоднократно возвращался к истории создания и исполнения «Псалма»; сохранились и многочисленные письма к де Греф, благодаря чему – редкий случай – мы знаем в подробностях, как проходила работа и что занимало композитора на разных ее этапах. Это была пора, когда Маркевич, по собственному признанию, «пошел достаточно далеко по тому пути, что был намечен в первых тактах „Весны священной“», а именно – по пути «ритмического многообразия» [401]401
МАРКЕВИЧ, 2003: 41.
[Закрыть]. Стравинский несомненно довлел его сознанию как знаменитый соотечественник и образец экспериментатора, которого надлежало победить в честном соревновании на его же музыкальной территории. Сознавал угрозу со стороны Маркевича и сам Стравинский, признававшийся Сувчинскому еще весной 1930 г.: «Я очень любил Сережу Дягилева, и, может быть, нехорошо то, что я сейчас скажу, но, право, лучше, что он умер, а то бы в этом сезоне выпустил на меня этого мальчишку». На что Сувчинский, возлагавший в ту пору на Маркевича очень большие надежды, возражал с юмором: «Что вы, Игорь Федорович, точно Борис Годунов, в каждом младенце видите претендента на престол» [402]402
Сводная запись в Дневнике Прокофьева за конец апреля – май 1930 г. ПРОКОФЬЕВ, 2002, II: 772.
[Закрыть]. Как и другие русские парижане, Маркевич числил «Симфонию псалмов» среди произведений, принадлежащих к линии, начатой «Весной священной». Более того – она была для Маркевича последним словом в этой линии. Его собственный «Псалом» должен был стать всем тем, от чего Стравинский после «Симфонии» отрекался. 6 августа 1933 г. Маркевич сообщал де Греф:
У меня имеется необычайная идея для «Псалма», который будет петься женским голосом на четырех языках одновременно; отсюда и чувство «большого мира» – идея куда более чистая и универсальная, чем латынь у С[травинского], которой никто не понимает и которая держит мертвой хваткой его музыку [403]403
MARKEVITCH, 1980: 52.
[Закрыть].
Можно предположить, что четыре языка – это известные Маркевичу в ту пору французский, русский, английский и итальянский (в окончательном тексте остался только французский). А дополнение женского голоса в третьем эпизоде «Псалма», Con fuoco, ансамблем из шести поющих в унисон сопрано превращало большую концертную арию, которой и был «Псалом» изначально, в нечто, близящееся к кантате, – хотя хором унисон семи голосов не назовешь: при исполнении это звучит как усиленное странным эхом соло. К 21 августа Маркевич, засев за специально доставленный ему в горы рояль, уже завершил 7 страниц партитуры [404]404
Там же.
[Закрыть]. А 18 сентября 1933 г. сообщал де Греф, что оставляет изо всех вариантов музыкального развития только самые простые, неотменимые: «…я достиг середины „Псалма“, почему и могу писать [письма]… В нем такая простота, что я свихиваюсь от изумления, что никто не нащупал таких нот прежде» [405]405
Там же: 52–53.
[Закрыть].
Характерно, что сам Стравинский категорическине принимал продолжения своей же былой линии. 13 марта 1934 г. он счел нужным обратиться к Маркевичу с письменным репримандом: «Во многих Ваших сочинениях я заметил влияние этой вещи [„Весны священной“. – И. В.], от эстетических тенденций которой в том, что я делаю уже больше пятнадцати последних лет, удаляюсь все дальше и дальше» [406]406
Язык оригинала, скорее всего, французский. Опубликовано по-английски в: STRAVINSKY, 1982–1985, I: 200 (сноска 227).
[Закрыть]. А в одном интервью 1936 г. Стравинский высказывается не менее резко, хотя его собственные суждения 1930-х годов и надлежит принимать cum grano salis: как высказывания человека, имеющего лишь паспортное сродство с Игорем Стравинским 1910-х годов:
Двадцать лет назад «Весна священная» расценивалась как современная; сегодня она уже принадлежит прошлому. Музыкант, который продолжает направление «Весны» [407]407
Ясно, в кого летит первый камень.
[Закрыть], вместе с теми, кто слишком уж полагается на джаз [408]408
Второй – по направлению к Северной Америке, вскоре ставшей «новой родиной» Стравинского. Джаз, хотя и плохой, Стравинский при этом продолжал сочинять. Это как раз тип суждений, в которых Дукельский находил проявление чудовищного характера старшего композитора.
[Закрыть], представляется мне неискоренимо устаревшим [409]409
СТРАВИНСКИЙ, 1988: 126. В оригинале по-испански; опубликовано в двойном переводе с английского В. П. Варунца.
[Закрыть].
Существенным отличием «Псалма» от хоровых композиций Стравинского, Лурье и Прокофьева является сольный характер «славословия» и концертообразный поединок сопрано с оркестром (Дукельский обратится к сходному поединку инструмента и голоса с оркестром в «Посвящениях»), Здесь нет никакого коллективного субъекта – лишь экзальтация несчастного одинокого сознания, переходящего от славословий первой и третьей частей – Allegramente и Con fuoco (оркестр и семь женских голосов в унисон!) – к скорби неотвеченной мольбы и даже музыкальной «застылости» медленных и приглушенных (пиано, пианиссимо) второй и четвертой частей – Lentamente (соло флейты и пение в начале, полифоническое прозрачное письмо для солирующих духовых и группы струнных с пением и ритмодекламацией у женского голоса) и Sostenuto е molto tranquillo. Что бы ни думал в середине 1930-х о продолжении линии «Весны» сам Стравинский, известна сделанная Маркевичем в конце жизни запись, на которой «Псалом» звучал как раз сразу после «Весны священной». Напоминавшей протесты на премьере «Весны» была и реакция аудитории при исполнении «Псалма» 4 апреля 1934 г. во Флоренции на двенадцатом фестивале Международного общества современной музыки; сам Маркевич относил ее впоследствии на счет возросшей в 1930-е годы культурной изолированности Италии:
Там разразился такой скандал, что с трудом можно было расслышать музыку. Это, несомненно, стало причиной ее последующего триумфа. <…> Не забывайте – то был период расцвета фашизма, и, хотя фашизм претендовал на авангардность, Италия была очень изолирована от мировой культуры, так что любые нововведения легко вызывали подозрения [410]410
МАРКЕВИЧ, 2003: 59.
[Закрыть].
А руководитель влиятельного парижского «La revue musicale» Анри Прюньер не без цветистости написал в номере своего журнала за апрель 1934 г. о впечатлении от флорентийской премьеры «Псалма» (преодолевший в себе прежнее русское и только что обратившийся с резким письмом к «дерзкому юноше» Стравинский должен был, читая, кусать локти):
После «Весны священной» музыка не знала откровения, сравнимого с «Падением Икара» [411]411
Предпоследний эпизод балета Маркевича «Полет Икара», длящийся всего 8 тактов (45 секунд!).
[Закрыть]и «Псалмом». Здесь царствует глубоко религиозное вдохновение, но без конформистской набожности [412]412
Укол по адресу бывшего язычника Стравинского, сообщившего в 1920-е годы всему миру о возвращении в лоно православной церкви.
[Закрыть]. Маркевич – мистик-визионер. Эта музыка как вера, что вздымает горы. Это ураган огня, сметающий все перед собой, он же – временами – океан любви. Когда же голос предается нежной молитве поверх плетений флейты и гобоя, испытываешь подлинное впечатление иного мира. <…> …В лице Игоря Маркевича мы имеем творца такого гения, какого нам придется ждать еще долго [413]413
PRUNIÈRES, 1934: 318.
[Закрыть].
Наконец, что бы Маркевич ни говорил в дальнейшем о своей недостаточной политизированности в 1930-е годы – а все, что композитор делал в 1920–1930-е, действительно блекло по сравнению с партизанской войной, в которой он принял участие в середине 1940-х,– «Псалом» был одним из самых откровенно политических его сочиненийнаряду с «Новым веком» (1937) и неоконченным концертом для сопрано и 12 инструментов «Выкройка человеческая» (La Taille de l’Homme, 1938–1941) [414]414
Концерт «La Taille de l′Homme» был не доведен до конца, так как Шарль Рамюз, впав в депрессию при начале новой мировой войны, второй на его памяти, не дописал либретто. Была издана (и записана) только первая часть концерта (1938–1939, 55 минут музыки); неизданным остается объемный музыкальный материал второй части, над которой Маркевич работал в 1940–1941 гг. Одна из тем вступления к концерту – проходящая у флейты – сознательно или неосознанно повторяет окончание одной из партий Шестой симфонии (1939) Шостаковича.
[Закрыть]. Правда, Маркевич еще написал партизанский «Гимн национального освобождения» (Inno della liberaione nazionale, 1943–1944), но это случилось, когда он уже отходил от веры в собственное композиторское избранничество, становясь прежде всего коллективистом и социалистом и в таковом качестве – не романтическим творцом, но дирижером-соучастником и исполнителем.
В плане политического содержания «Псалма» достаточно показателен следующий фрагмент текста третьей, самой бурной его части («Con fuoco»). Слова позаимствованы композитором из 148-го псалма и приводятся ниже в русском переводе, за основу которого взят синодальный; все вольности французской версии Маркевича, сохраняемые в переводе, оговариваются в примечаниях. Речь, как мы видим, идет о возникающем единстве противоположностей, вовлеченных в целостный сознательный порыв:
Хвалите Всевышнего [415]415
В синодальном переводе: «Господа». См.: БИБЛИЯ, 1990: 595.
[Закрыть]от земли,
чудища морские [416]416
В синодальном переводе: «великие рыбы» (Там же).
[Закрыть]и все бездны,
огонь и град, снег и туманы [417]417
В синодальном переводе: «туман» (Там же).
[Закрыть],
бурный ветер, исполняющий слово Его,
горы и все холмы,
дерева плодоносные и все дерева [418]418
В синодальном переводе: «кедры» (Там же).
[Закрыть],
хвалите!
Звери и всякий скот,
пресмыкающиеся и птицы крылатые,
хвалите!
…Князья и все судьи земные!
Юноши и девицы!
Цари земные и все народы! [419]419
Нарушение порядка слов: должно было предшествовать «князьям и всем судьям земным».
[Закрыть]
Солдаты и рабочие! [420]420
Добавлено Маркевичем.
[Закрыть]
И старцы, и отроки!
Хвалите Всевышнего! Хвалите Всевышнего!
Да хвалят имя Всевышнего:
ибо имя Его Единого превознесено.
Хвалите! Хвалите! Хвалите!
Хвалите! Хвалите! Хвалите Всевышнего!
Романтическое еще, ибо по-прежнему созерцаюше-отделенное от «коллективного субъекта», прославление космической солидарности в «Псалме» как пути к освобождению и выправлению мироздания приобретет более конкретные очертания в «Новом веке», где место поединка голоса и оркестра занимает согласно звучащий большой оркестр, а ее, солидарности, противоположность – космическая отчужденность человека-индивидуалиста – достигнет глубины отчаяния в так и не завершенном концерте для женского голоса и камерного ансамбля «Выкройка человеческая». Конфидентка Маркевича Алекс де Греф, предваряя флорентийское исполнение «Псалма», писала – скорее всего, со слов самого композитора, – что: «Бог возвеличен здесь через провозглашение безмерности вселенной, экзальтацию неисчислимых славословящих Его и отвержение ими их собственного одиночества» [421]421
DE GRAEFF, 1934: 167.
[Закрыть]. В «Псалме» Маркевич еще стоит на распутье, но уже в «Выкройке человеческой» ступает на территорию, на которой эстетические проблемы не разрешаются в рамках одного искусства только. И потому – в заключение – несколько штрихов, столь же характерных, сколь и неизбежных для тех, кто не видит разницы между революцией эстетической и политической (социальной, религиозной…), – а все описанные в настоящем исследовании музыканты, не только один Маркевич, не делали такого различия.
В годы Второй мировой войны композитор присоединился в конце концов к итальянским партизанам, но его чуть было не расстреляли союзники, не поверившие невероятной истории, – если русский и знаменитый композитор, то почему такой молодой и полный оборванец, и вообще, что он делает на оккупированной немцами итальянской территории? – пока один из допрашивающих действительно не признал в нем юнца, дирижировавшего еще до войны оркестром Би-би-си [422]422
Подробнее см.: MARKEVITCH, 1949.
[Закрыть]. Италия стала для Маркевича подлинным домом; он, столько лет колебавшийся культурно между Россией и Францией, принял итальянское подданство, которое, правда, за год до смерти сменил на французское (французское гражданство было ему даровано личным указом президента-социалиста Миттерана), женился вторым браком на итальянке графине Топации Каэтани, родившей ему двух дочерей Аллегру и Натали и двух сыновей, младший из которых Тимур умер в детском возрасте, а старший Олег стал впоследствии тоже музыкантом (сын от первого брака Вацлав был внуком Нижинского). И тут всплывает на поверхность история столь же головокружительно-безумная, сколь и характерно маркевичевская.
В 1999 г. комиссия итальянского сената, состоявшая в основном из левых (реформированных коммунистов и зеленых), предала огласке подозрения, что после похищения в 1978 г. бывшего премьер-министра и лидера христианско-демократической партии Альдо Моро приют похитившим Моро членам радикально-коммунистической группировки «Красные бригады» дал на флорентийской вилле своей жены не кто иной, как Маркевич. А то, что труп убитого Моро найден был буквально возле римского дворца Каэтани, породило и гораздо худшие подозрения: радикально левый по своим убеждениям, Маркевич мог быть не просто одним из сочувствующих марксистам-террористам, но и активным участником, если недуховным отцом, операции. Подругой же, еще более головокружительной, версии, Маркевич – посвященный 51-й степени (Grado LI, Maître du Glaive, т. е. «Властелин меча») в розенкрейцерской организации (а тайные общества играли существенную роль в итальянской политике 1970-х) – вел вместе с английским аристократом Губертом Говардом, связанным, как и Маркевич, семейными узами с Каэтани, переговоры об освобождении Моро, а то, что труп последнего был оставлен возле римской резиденции семьи, означало месть за попытку спасти пленника. Напомним, что Моро, сторонник исторического компромисса между двумя крупнейшими национальными партиями Италии – левыми (коммунистами) и католиками-центристами (демохристианами), был похищен в самый канун голосования в парламенте (сорванного, как и надеялись похитители), когда коммунисты должны были поддержать правительство и перейти от оппозиции к управлению страной. Неизбежное участие коммунистов в правительстве, диктовавшееся желаниями большинства самих итальянцев, порождало не только ужас по обе стороны Атлантики, в СССР и США, ибо означало расшатывание с таким трудом созданного геополитического баланса эпохи «холодной войны» с буквально непредсказуемыми последствиями, но и – в глазах наиболее радикально настроенного сектора итальянского общества – знаменовало окончательное превращение коммунистов из партии протестной, революционной в партию смирную, реформистскую. Как бы то ни было, на устранении Моро, как и на предложенном им историческом компромиссе, сошлось слишком много интересов разных сторон. Исторический компромисс в конце концов осуществился, но только в середине 1990-х, уже после конца «холодной войны» и крушения всей старой конституционной системы Итальянской республики. Именно тогда образовавшие на ее обломках единый блок «Оливковой ветви» бывшие коммунисты и левые демохристиане сформировали-таки правительство, сначала во главе со старым однопартийцем Моро Романо Проди [423]423
Проди, до недавнего времени председатель Европейской комиссии, был тем, кто, по решению группы членов своей партии, сообщил в 1978 г. полиции, что ключ к спасению Моро – «Grado LI». Итальянская полиция не смогла разгадать ключа.
[Закрыть], а после выхода крайне левых из правящего большинства, дабы удержать их от антиправительственной тактики, во главе с одним из бывших руководителей когда-то единой компартии (после – лидером т. н. «Левых демократов») Массимо д’Алемой. Но призрак неосуществленных возможностей и многих лет тупика и позора продолжает довлеть итальянской политике. То, что подозрения – ныне вроде бы официально отведенные – могли пасть на композитора (один из «бригадовцев», а также сын Маркевича дирижер Олег Каэтани выступили с опровержениями), говорит столь же много о самой Италии, где границы между интеллектуальными убеждениями и действиями не существует [424]424
Напомним, что один из самых уважаемых итальянских книготорговцев Джанджакомо Фельтринелли, радикальный коммунист по убеждениям, известный в России как первый издатель «Доктора Живаго», что привело его к расхождению с советским истеблишментом и итальянской коммунистической партией, погиб в 1972 г., подкладывая бомбу под линию электропередач; аналогично настроенный кинорежиссер Пьер-Паоло Пазолини – в 1975 г. при достаточно загадочных обстоятельствах; а крайняя часть левого спектра, влиятельная в 1960–1980-е, твердила о «фашизации», агитировала за полную обструкцию институтов республики и возвращение к партизанским методам Второй мировой войны. Речь шла – ни много ни мало – о доведении до конца революции, задержанной в конце 1940-х не без вмешательства Москвы. Готовые заседать в парламенте традиционные коммунисты казались на этом фоне партией исключительной законности и порядка.
[Закрыть], сколь и о восприятии итальянцами экстравагантного Маркевича. С самого начала своей музыкальной карьеры он, «тонкий, с волчьим лицом юноша» (таким его запомнил по первой встрече Дукельский) [425]425
DUKE, 1955: 217.
[Закрыть], был окружен разговорами о «нечеловеческих» способностях, об «инфернальной» мегаломании, работавшими на образ этакой фаустианской личности. Необычайно выразительные – привлекательные и настораживающие одновременно – музыка и внешность молодого композитора сливались воедино; о первой характерно, хотя и преувеличенно, высказался дадаист Вирджил Томсон: «Всем нравится музыка Маркевича. Она мастерская и удовлетворяющая и лишенная какого-либо человеческого чувства» [426]426
THOMSON, 1932: 23.
[Закрыть], о второй напомнил при публикации радиобесед Клод Ростан: «Тогда [в начале 1930-х. – И. В.] у него уже была репутация несколько „окаянного“ и „дьявольского“ человека. Это очень в парижском духе» [427]427
МАРКЕВИЧ, 2003: 12.
[Закрыть]. Миф живет по собственным законам, и «окаянный» музыкальный экстремист Маркевич просто обязан идти рука об руку с политическим экстремистом. А как же иначе?
8. Музыкальное евразийство как критическая парадигма
Политическое измерение музыкального евразийства
Значение созданного Сувчинским, Дукельским и Лурье выходило далеко за пределы их собственной, пусть и весьма активной, деятельности. Стравинский смог выразить музыкально многое из того, что легло в основу эстетического проекта евразийцев еще до того, как проект этот был сформулирован, и это было важно хотя бы потому, что вдохновлявшая эстетические построения Сувчинского и Лурье музыка Стравинского сама по себе обладала колоссальным энергетическим зарядом. Инициированная Лурье и поддержанная Сувчинским дискуссия о трансцендентном порядке, который Стравинский зрелого периода нес с собой в западную традицию, позволила самому Стравинскому обрести новых союзников и адептов – сначала в лице французских, а затем и американских композиторов – и даже достичь того, что стравинскианский неоклассицизм стал в 1920–1950-е годы одним из ведущих больших стилей мировой музыки. «Евразийский» этап творчества Стравинского, кульминировавший в «Свадебке», остался к этому времени далеко позади.
Сам Лурье создал в 1928–1929 гг. свое лучшее сочинение – Concerto Spirituale, следуя рассмотренным выше идеям о диалектическом соотношении элементов в музыкальной форме. Дукельский написал в США, куда он перебрался в 1929 г., ораторию о крушении западнической русской культуры «Конец Санкт-Петербурга», находясь под впечатлением одноименного «евразийского» фильма Всеволода Пудовкина. Александр Черепнин заявлял в одном интервью 1933 г., что «он как русский в искусстве должен выполнить „евразийскую миссию“» [428]428
КОРАБЕЛЬНИКОВА, 1999: 203.
[Закрыть]– и действительно выполнял ее, практически участвуя в музыкальной жизни Китая. Маркевич наделе осуществил иное слышание гармонии, ритма и мелодизма – настолько отличное от слуховой логики большинства его современников, что отрыв от аудитории привел композитора к творческому молчанию. Прокофьев, отдавший в свое время немалую дань высвобождающим поискам языка, отличного от западноевропейских моделей, и приближению к ноуменальной форме в «Скифской сюите», «Семеро их», Второй симфонии, «Огненном ангеле», продолжил своеобразный диалог с евразийским уклонением,и в первую очередь с «Концом Санкт-Петербурга» Дукельского, в созданных уже в СССР «Кантате к XX-летию Октября» (1936–1937), а также «Здравице» (1939). Наиболее интересным в этих двух произведениях Прокофьева является возвращение к музыкальным и даже политическим идеям об идущем на смену западной типовой форме новом эстетическом и политическом мирочувствовании, а также – особенно в «Здравице» – воссоздание архаического ритуала (совсем по Стравинскому эпохи «Весны» и «Свадебки») и присутствующие там отсылки к финалу «Конца Санкт-Петербурга» Дукельского. Маркевич же предпочел эстетически революционной музыке – именно в тот момент, когда осознал недостаточную силу ее воздействия на слушателей и миропорядок в целом, – пропаганду творчества других и вообще активную жизнь в социуме.
Удалось ли Сувчинскому и Лурье добиться главного – через пропаганду и воплощение собственной эстетической программы утвердить в сознании современников необходимость революции музыкальной формы, трансцендентального единства ее элементов и онтологизации музыкального проживания? Удалось ли им убедить не только непосредственно соприкасавшихся с ними современников (Стравинского, Прокофьева, Дукельского, Маркевича…), но и многих других, что их понимание формы и музыкального времени выступает ипостасью динамической солидарности и конечного покоя (единства) социальных и космоисторических элементов? А ведь именно таков был философский и политический замах евразийства.
И да, и нет. Ровно настолько, насколько идеи эти были частью общей интеллектуальной дискуссии 1920–1930-х годов, они нашли себе место на Западе и – в лице Прокофьева – в изолированном от остального мира СССР. Уже после Второй мировой войны Сувчинский сблизился с тогдашней западноевропейской музыкальной молодежью в лице Булеза, Штокхаузена и других, сочетавших формальный радикализм с онтологическим восприятием музыкального процесса, что не в последнюю очередь подкреплялось вниманием молодых музыкальных радикалов к незападным духовным практикам.
Однако, сказав все, что они имели сказать о музыке, о политике и о других предметах, евразийцы так и не смогли изменить эстетического и политического развития внутри России (ибо в большинстве своем находились вне ее), не сумели повернуть в другую сторону тот тип модернизации общества и его культуры, который они с таким несогласием наблюдали на родине. Хотя Сувчинский и утверждал, что «россияне в оседлости разлагаются, а становятся практиками и организаторами в кочевничьей оторванности, в кажущемся анархичном устремлении» [429]429
Убеждение, высказанное им 4 января 1926 г. В. П. Никитину. См.: НИКИТИН, 2001: 600.
[Закрыть], – при отсутствии реальных рычагов воздействия «кочевнического» интеллектуального авангарда на «оседлую» метрополию – попытки поддерживать контакт с СССР и даже отдельные поездки туда и самоубийственные возвращения оказывались каплей в море: иного результата и быть не могло.
Композиторское молчание Маркевича было, может быть, наиболее радикальным ответом на изменившиеся исторические обстоятельства, но – вполне в духе того, что испытывали другие зарубежные русские. Дукельский, другой чрезвычайно талантливый композитор-эмигрант младшего поколения, начиная с Третьей симфонии (1944–1946) обращается к восстановлению позднеромантического музыкального языка, а потом, к концу 1950-х, и вовсе переходит от активного композиторства к музыкально-просветительской деятельности в рамках созданного им «Общества забытой музыки» и к деятельности литературной – писанию мемуаров, английских и русских полемических статей и русских стихов. Сувчинский все более и более склоняется к поддержке близких его сердцу авангардных музыкальных практик, что и привело его к переориентации на «дармштадтцев» Штокхаузена, Булеза, Ноно и европейскую музыкальную молодежь в целом. Заинтересованность в художественном эксперименте победила в нем все остальное. Внимание же к творчеству тех, кто прежде определял в его глазах «евразийский» путь русской музыки, независимый от «убожества современной советской „эстетики“» [430]430
Из цитируемого ниже письма. См: VDC, Box 119.
[Закрыть], – в первую очередь к творчеству Стравинского и Прокофьева, но также и Лурье и Дукельского – перестало быть у него главенствующим, хотя личная дружба со Стравинским и в меньшей степени с Дукельским сохранялась. Характерны следующие высказывания из письма Дукельскому от 14 августа 1947 г.:
Несмотря на все твои успехи – и в Твоей жизни сказался факт, что мы, в конце концов, «апатриды». <…> Конечно, жить «апатридами» можно, но все-таки чего-то важного в нас не хватает, и, несмотря на всевозможные таланты и нашу приспособляемость, – мы все-таки поколение людей «ущербленных». <…> Мне кажется, что в политическом отношении европейскоесознание должно быть нейтральным(между Россией и Америкой), т. е. независимымот обеих систем. И эта установка должна будет иметь большое влияние на все стороны культурнойжизни. Все это я Тебе пишу для того, чтобы Тебе стала яснее моя радость, что Ты решаешь делать «ставку на Европу». По всем данным, Америка все-таки разлагает людей, и в какой-то момент нужно спасаться и срочно возвращаться к европейскому мироощущению и миросозерцанию [431]431
VDC, Box 119.
[Закрыть].
Ни о какой «Евразии», как мы видим, речи уже не идет. Из трех доминировавших тогда моделей «западности» – евразийской, европейской и североамериканской – Сувчинский, вслед за Стравинским, выбирает европейскую (интеллектуально Стравинский остался западным европейцем и по переселении в Северную Америку: в 1950–1960-е годы он выступал главным союзником западноевропейского музыкального авангарда в США и даже завещал похоронить себя в Европе). Дукельский, однако, вопреки пожеланиям Сувчинского в «европейца» не превратился, а попытался быть русским и американцем одновременно.
Лурье оказывается в полном одиночестве и, хотя и остается верен идее «Евразии» до конца, отказывается в 1940-е годы от пропаганды «музыкального национализма» и упрощает свой музыкальный язык. Его «Погребальные игры в честь Хроноса» (1964) – значимое тому свидетельство. Таким образом, мы вправе сказать, что практическое снятие «евразийской музыкальной парадигмы» было связано с осуществлением заложенного в ней проекта. Каковы же были результаты этого осуществления?
Они оказались самыми положительными. Все музыкальные произведения, какие должны были быть написаны, былинаписаны и исполнены. Сейчас, по прошествии десятилетий, их исполняют вновь и впервые записывают. Значит, музыка эта не канула, осталась и в западноевропейской (которую евразийцы беспощадно критиковали), и в североамериканской, и в русской (к которой они себя причисляли) традиции. Однако безвозвратно изменился контекст, в котором эти произведения должны были звучать. Евразийский музыкальный проект, как мы имели возможность убедиться, был народническим, ибо еще существовал «народ», т. е. достаточно дифференцированная общность личностей, к которым можно было обращаться музыкально, пусть даже и не сразу, напрямую, но, учитывая ситуацию эмиграции, в некотором будущем. Однако если в коммунистическое время Россия так и не стала по-настоящему массовым обществом, то теперь после упиравших на вестернизацию без модернизациигайдаровских реформ, равных по разрушительной силе для прежнего русского уклада проигрышу Германии в Первой мировой войне и биржевому краху 1929 г. в Америке, говорить о многосоставном русском «народе», а не о «массе» в общем и для Европы (социальная демократия), и для Северной Америки (социальная олигархия) смысле не представляется возможным. У массового общества – особый тип культурного сознания, и живет оно по своим собственным законам.
В настоящее время делаются попытки вывести из радикальных эстетических построений Сувчинского и Лурье дефиницию их политических симпатий. Ричард Тарускин с явным перехлестом (к сожалению, свойственным его интереснейшим книгам) зачем-то заводит речь о «фашизме» [432]432
См., например, TARUSKIN, 1997: 452–454. Формулировки Тарускина, утверждающего, что Лурье в статье «Неоготика и неоклассика» пытался инаугурировать Стравинского «в качестве музыкального Муссолини» (Там же: 452; и это при том, что отношение Лурье к Стравинскому в статье далеко не апологетическое!), – всего лишь повтор известного самобичевания Святополк-Мирского из покаянной «Истории одного освобождения», изданной по-французски в 1931 г., – в пору, когда ее автор вступил в коммунистическую партию и готовился к возвращению в СССР. Кн. Святополк-Мирский определяет евразийство, приведшее его к коммунизму, как «русский гандизм» и «род фашизма (гандизм в любом случае есть не более чем фашизм буржуазии, подавленной еще более сильной буржуазией)» (MIRSKY, 1989: 360) – свидетельство о плате, какую с него потребовали за право вернуться. Сталинизм, слава Богу, повержен. Обязаны ли мы платить ту же цену за право спокойно обсуждать музыкальное евразийство?
[Закрыть]. Однако доподлинно известно о левой политической ориентации как Сувчинского, так и Лурье: ведь именно в их политической «левизне» укоренены присущие им идеи солидарности, диалектического целеполагания и разумного, но не рационального (эти понятия должны различаться) соотношения элементов эстетического – и политического – целого. Впрочем, их левизна и антибуржуазные взгляды должны быть скорректированы наличием пиетета к христианству, что неизбежно требовало вслед за принятием онтологического Абсолюта принять и «порядок» в маритеновском смысле. Едва ли можно говорить об изоляционизме обоих: для них евразийство, в том числе евразийство музыкальное, было «вызовом», радикальной критикой Запада, в первую очередь Запада европейского, но в рамках единого западного контекста (это часто, возможно намеренно, упускается из виду). Правильно было бы определять их взгляды как религиозный социализм целостного, но не тоталитарного типа, что делает понятным приведенное выше определение, данное Сувчинским мечтавшейся ему Pax Eurasiana как политико-географическому образованию, соединяющему «первичную религиозно-культурную субстанцию»с «трудовым антикапиталистическим государством».
Имеют ли что-либо общее эти взгляды с деятельностью политических сил внутри современной России, объявляющих о своем принятии евразийских идей? Это смотря каких. Эстетическая же программа Сувчинского и Лурье, будучи на деле осуществленной, кажется и вовсе снятой с повестки дня. То, что она нашла б о льшее понимание не в России, к которой она была обращена, а за ее пределами, – уже другой вопрос.
Наиболее ценными и понятными останутся в музыкальном евразийстве, очевидно, его «футуристический» и лидерский пафос и полная независимость от позиции «западных коллег», т. е. стремление продолжать движение в сторону самопознания без диктата чуждых самопознанию схем.Заслуживает серьезного внимания и концепция музыкальной формы, родственная аналогичным эстетическим разработкам Андрея Белого (форма в словесном искусстве) и Алексея Лосева (эстетическая форма вообще). Учитывая же антимодернистский уклон евразийской музыкальной эстетики, ибо европейский Запад и был равен для Лурье, Дукельского, Сувчинского модернизму, особость понимания музыкальной формы евразийцами может быть выражена следующим образом:
«Музыкальное евразийство» // «Западный модернизм»
целостная диалектика музыкальной формы //против// рационалистической метафизики формы
динамическая статика (снятие оппозиции «прогрессивного» и «консервативного») //против// психологического динамизма («прогрессист» Шёнберг, его школа и последователи [433]433
О чем подробно см. в статье: LOURIÉ, 1928.
[Закрыть]); имперсональной статики (неоклассицизм последователей Стравинского «послерусского» периода [434]434
Приглушенное, но тем не менее ясно различимое отмежевание от лично близкого Артуру Лурье Стравинского см. в той же статье. В случае Дукельского отмежевание было куда более резким и привело начиная с 1933 г. к личному конфликту между композиторами.
[Закрыть])ноуменальность //против// феноменальности
попытка взгляда из «не-я» //против// «я»-перспективы.
Наконец, сами произведения евразийцев и тех, на кого они сильно повлияли, просто интересно читать и слушать.
Сейчас, как и в послепетровское время, Россия, прежде альтернатив(н)а(я модель), снова стала одной из «провинций Запада», европейского и североамериканского одновременно (которые ныне продолжают борьбу друг с другом за единственно правильное понимание западности). Каков будет антитезис этому – несомненно, нездоровому и отчасти шизофреническому – состоянию России, новому и старому одновременно, будет ли она и дальше молчать, психологически загнанная в угол, как хотят, вопреки одному из принципов западности – свободному критическому размышлению, наиболее недальновидные ее оппоненты, или страна сможет снова давать ответы на вопросы о дальнейших путях Запада; будет ли в этих ответах задействован, хотя бы и в сильно скорректированном виде, опыт русского музыкального евразийства, – покажет будущее.
2000–2004