Текст книги "Ёсико"
Автор книги: Иэн Бурума
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
10
Ханако верилав свободную любовь. Я, в принципе, тоже. Но еще я наслаждался каждой секундой, когда мы были вместе. Мне хотелось, чтобы наши ночи на верхнем этаже съемных апартаментов «Санайех» никогда не кончались. Раньше мне казалось: о том, как любить женщину, я знаю все. Оказалось, не знал ничего. Она была моим учителем, моим наставником, проводником к райским вратам. Я не мог вообразить, что существуют подобные наслаждения. Но она также дала мне понять, что в душе я все еще был реакционером. Когда мы лежали вместе, курили, смотрели на залитое солнцем небо, раскинувшееся над старым городом, она объяснила мне, что я никогда не буду обладать ею, поскольку она – свободный человек, который свободно дарит мне свою любовь. Она не принадлежит ни одному мужчине. Единственный ее господин – Революция.
Конечно же мне было известно, что я лицемер и ничем не лучше тех японских белых воротничков, что возвращаются домой к своим верным женам, подрочив в кинотеатре на порнушку, в которой кто-то насилует школьниц. Я хотел, чтобы Ханако была моей полностью. Мысль о том, что она тает в руках другого мужчины, предлагает ему свою страсть, наполняла меня завистливой яростью. Я знал, что она спала с Абу Бассамом и продолжает спать с Абу Вахидом, шефом отдела пропаганды, толстым темнокожим мужланом, который брал женщин в любовницы так, словно это было его естественным правом. Когда я сказал Ханако, что люблю ее, она ответила, что тоже меня любит – но не только меня. Когда же я начал возражать, она рассердилась.
– Да кто ты такой, по-твоему, а? – закричала она. – Зачем ты здесь, как ты думаешь? Это тебе не женская гимназия, понял? Мы боремся за нашу свободу! Не только за свободу Палестины. За свободу для всех нас!
Я знал, что никогда не смогу с ней согласиться. Поэтому решил прибегнуть к другой тактике.
– Но Абу Вахид, он просто головорез, – сказал я. – Он на самом делехочет обладать тобой.
Она ушла в ярости. Через несколько дней, когда мы снова стали общаться, она сказала:
– Абу Вахид – герой революции!
Почему это давало ему какие-то особые права на Ханако, было совершенно не ясно, но спорить я перестал. Научился жить с мыслью, что делю ее с кем-то еще. Лучше рыбий хвост, чем совсем без рыбы.
Да и виделся я с нею не так уж и часто: она все время была в каких-то командировках, перемещалась с одного безопасного места на другое, часто с Абу Вахидом, который был также и моим боссом, поскольку в штабе НФОП решили, что лучше будет, если я стану заниматься производством пропагандистских фильмов. Работа мне нравилась, даже несмотря на то, что все эпизоды, которые я снимал – коммандос, стреляющие по сионистам, женщины, занимающиеся домашним хозяйством, дети, поющие революционные песни, – были срежиссированы специально, чтобы показать палестинцев в лучшем виде. Но это меня не волновало. Буржуазное телевидение тоже все было постановочным, продвигало консюмеризм и капиталистическую систему. Я находился в тех же рамках, что и первые советские кинорежиссеры. Как Пудовкин. Искусство никогда не бывает нейтральным. Все является отражением взаимодействия различных сил. Мои фильмы, снятые на шестнадцатимиллиметровую пленку, были сделаны для того, чтобы дать власть и силу тем, у кого их не было.
По Японии я почти не скучал. Единственное, по чему я на самом деле тосковал, – дымящаяся чашка супа мисо с плавающей в нем японской лапшой. В Бейруте готовили китайскую лапшу, но вкус у нее был другой. А иногда я скучал по моим друзьям. Однажды к нам в Бейрут прилетел Хаяси, но дня через три заскучал по дому, не смог вынести местную еду и умотал обратно в Токио. Еще я получил длинное письмо от Ямагути-сан – как всегда, полное энтузиазма. Она гордилась тем, что стала первым японским журналистом, взявшим интервью у самого Ким Ир Сена в Пхеньяне.
Она писала:
Это было незабываемое приключение – встретиться с великим человеком, который так храбро боролся с нами, когда был партизаном, и перенес столько страданий во имя своего народа. Знаешь, Сато-кун, когда он взял меня за руки своими крепкими ладонями, я ощутила его великую силу. Такое чувство, будто стоишь у открытого огня, яркого и могучего. Его пронзительные глаза, казалось, прожигали меня насквозь. Я принесла извинения за то, что наша страна сделала с его страной, но казалось, он этого не услышал. Он сказал, что всегда восхищался мной и что во время войны мои песни дарили ему и его товарищам отдохновение.
Я не владела собой, Сато-сан, я была так тронута, что не смогла сдержать слез радости. Потом он сказал, что уделит мне столько времени, сколько я захочу, но при одном условии – если я спою для него «Китайские ночи» на официальном банкете. Вы очень хорошо знаете, как я ненавижу эту песню. Как будто призрак Ри Коран никогда не прекратит преследовать меня. Но как я могла отказать ему? Я чувствовала, что я в долгу перед корейским народом и должна сделать это в знак дружбы. Будет ли когда-нибудь мир в этом мире, Сато-кун? Всем сердцем надеюсь на это.
Читая ее письмо, я чуть не заплакал. Ее чувства были такими искренними, это очень редко встречается у японцев. Здесь, среди палестинцев, все было по-другому. Здесь не было времени думать о себе, потому что каждый посвятил себя одному и тому же делу. Наверное, только большие трудности могут выявить все хорошее в людях. Мир ослабил японцев, размягчил их, сделал по-детски эгоцентричными.
А из нас размякнуть не смел никто. Многие мои товарищи, включая Дитера и Анке, оставили Бейрут, чтобы продолжить борьбу в Европе или в каком-нибудь другом месте. Иногда их имена появлялись в новостях на первых страницах газет. Когда такое случалось, понятно, хорошей новостью это быть не могло. Наши коммандос предпочитали оставаться безымянными. Те же из нас, кто оставался, были заняты в лагерях беженцев, читали лекции по политическим вопросам, упражнялись с оружием, учились подрывать автомобили, работали в больницах для бедных, занимались пропагандой. Если я на что-либо жаловался в те дни – так лишь на то, что уставал от тренировок. Мне не терпелось испытать те навыки, которые я приобрел. Конечно, снимать кино – это прекрасно. Но кино не меняет мир. Кино не может нанести непосредственного удара по врагу. Кино не может убить.
Люди из штаба НФОП меня утешали.
– Ваше время придет, товарищ Сато, – сказал однажды Абу Вахид, когда я в очередной раз пристал к нему с просьбой о более важной работе. – У нас есть на вас планы.
Но об этих планах он ничего не сказал, а я знал, что не имею права выпытывать у него информацию. Нужно было хранить тайну. Но Ханако всегда знала больше, чем я, из-за ее близости к руководству.
– Однажды мы все будем гордиться тобой, – сказала она с нежной улыбкой, которая всегда так бодрила меня.
11
И вот наконецмой день настал. Но сначала я должен рассказать об одном удивительном событии, которое оказалось для меня полнейшей неожиданностью. В конце лета 1972-го я получил письмо от Окуни, написанное в его обычном лихорадочном стиле: он сразу переходил к делу, обходясь без обсуждений погоды в Токио или каких-то любезностей. Читая письмо, я представлял его лицо со сверкающими глазами. Он готов приехать в Бейрут, писал он, вместе с Ё и другими актерами. Они будут играть «Историю Ри Коран» в лагере палестинских беженцев. Могу я все это быстренько организовать и приготовить подходящую площадку? Пьесу слегка переписали, объяснял он, и перевели на арабский. Группа учителей уже работает с актерами, чтобы они могли правильно произносить свои слова. При удаче и должном рвении они будут готовы уже в следующем месяце.
Идея была настолько абсурдна, что сначала я даже не знал, как на нее реагировать. Что он себе думает? Он что, не понимает, насколько серьезна ситуация в лагерях для беженцев? Это же не площадка для театральных экспериментов. Здесь – война!
Но все же я чувствовал себя обязанным – ради нашей дружбы, по крайней мере, – передать это предложение Абу Вахиду. Очередное совещание состоялось в офисе лагеря Шатала в центре Бейрута. С нами была Ханако. Я пытался не замечать, как черная волосатая рука Вахида ласкает ее левое бедро. Они пили кофе. Я – мятный чай. Я рассказал ему о плане Окуни и попытался пересказать пьесу, которая и в Токио была весьма необычна, а в Бейруте смотрелась бы совершенно нелепо. Маньчжурская кинозвезда пытается найти себя в трущобах Токио. Что это может значить для арабов, которые борются за свою жизнь? Последовало болезненное молчание. Ханако взглянула на Абу Вахида, с сомнением покачав головой. Ощущая себя растерянным и даже слегка виноватым, я смотрел на ватагу пацанов в грязных футболках, игравших на улице за окном. Совсем мелкий мальчуган целился во что-то из рогатки. Другой стрелял из пластикового ружья. Я был почти уверен, что Абу Вахид мне откажет. Потом послышался тихий смех, быстро перешедший в хохот. Вахид так веселился, поднял такой невообразимый шум своими криками, кашлем и икотой, что даже дети прекратили играть и посмотрели в нашу сторону. Ханако с явным облегчением тоже захихикала.
– А почему бы и нет? – завопил Абу Вахид, прекратив кашлять. – Один Бог знает, как нашим людям не хватает веселья. Японский театр! О китайской кинозвезде! А почему нет? Почему, черт возьми, нет?
Признаюсь, обдумав это еще раз, я так и не понял, из-за чего тут можно веселиться, но решил, что сама идея – театр Окуни в палестинском лагере для беженцев – и вправду имела некую сюрреалистическую привлекательность. Вопрос в том, где это можно организовать. В самом лагере свободного места почти не было, да и каждый пятачок мог в любую минуту подвергнуться атакам израильтян. Их «фантомы» постоянно проносились над Бейрутом, точно маленькие серебристые птицы, несущие смерть. Ничто не могло укрыться от их пытливых глаз.
Площадки рассматривались самые разные – неработающий кинотеатр в Западном Бейруте, рынок в Сабре, – но ни одна не подходила. Может, сделать это за пределами Бейрута? – предложил тогда Абу Вахид. Почему не пойти туда, где враг ожидает нашего появления меньше всего? В Южном Ливане, сразу рядом с линией фронта, находился лагерь, в котором была заброшенная школа со спортивной площадкой, причем в довольно укромном месте. Израильтяне несколько раз бомбили лагерь, но развалины расчистили, и почти год налетов там не случалось. Если японские актеры не будут против рискнуть своими жизнями и погибнуть во время авианалета, то добро пожаловать, пусть устанавливают сцену там. Эта мысль снова развеселила Абу Вахида. Рука, которая прежде сжимала бедро Ханако, теперь весело шлепала по деревянному столу.
Увидев своего старого студенческого приятеля на выходе из таможенной зоны Бейрутского аэропорта – с блестящими глазами и широкой улыбкой на лице, – я чуть не заплакал от счастья. За пределы Японии этот фрик выехал второй раз. Раньше лишь однажды посетил Тайвань вместе с Ё. Должен сказать, даже в космополитическом Бейруте компания Окуни: Нагасаки в лиловом женском кимоно, Сина Торо в деревянных японских сандалиях-гэта на высоких дощечках, как у заправского суси-повара, – выглядела очень странно.
И когда мы, расслабившись в его номере, потягивали «Сан-тори виски», закусывали рисовыми крекерами (даже не ожидал, что по ним соскучусь) и сплетничали о старых друзьях, даже я испытал прилив ностальгии по миру, который оставил. В мрачной дешевой гостинице Западного Бейрута, в клубах сизого дыма от сигарет «Севен Старз», купленных в дьюти-фри, словно бы ожила частичка Токио.
Окуни, даром что впервые на Ближнем Востоке, не изъявил никакого желания осмотреть наш великолепный город. К Бейруту он отнесся с полным безразличием. Я предложил устроить ему экскурсию, но он сказал: «Если бы Теннесси Уильямс приехал в Токио, думаешь, он ходил бы на экскурсии?» Сравнение показалось мне притянутым за уши, но переубедить его не удалось. Когда не приходилось пить с актерами, он запирался в своей комнате и работал над новой пьесой. Жизнь Окуни все еще происходила в его голове, подумал я, и не без оттенка зависти к человеку, который умел быть таким замкнутым. Я всегда восхищался его концентрацией – тем, как он погружался в работу с актерами на репетициях, беззвучно проговаривая каждое слово из им же написанных реплик, неотрывно следя за сценой. Хотел бы я знать, смогу ли я позволить себе когда-нибудь подобное погружение. Поездка на юг в арендованном автобусе по самому ошеломляющему в мире ландшафту также оставила его равнодушным. На пышные зеленые виноградники и холмы цвета охры он даже не глянул. Только Нагасаки время от времени выглядывал из окна. Окуни же, Ё и все остальные говорили о пьесе и повторяли свои роли на арабском, отчего Халид, наш водитель, хохотал во все горло. После импровизированной репетиции в автобусе Окуни настроил свою гитару и запел песни из своих старых пьес, и все остальные ему подпевали. Точно так же мы могли бы ехать из Осаки в Фукуоку.
И все-таки от внимания Окуни не ускользало почти ничего. Он наблюдал за всем очень внимательно, притворяясь, что не смотрит, и то, что он видел, обычно отличалось от того, что видели другие. Например, общественные туалеты представляли для него отдельный интерес. Как только мы приехали в лагерь, он подошел ко мне, чтобы прокомментировать, визгливо посмеиваясь, интересные различия между арабским и японским дерьмом. «Наши какашки, – отметил он, – маленькие и твердые, а у них говно мягче, но объемней. Как ты думаешь, мы внутри отличаемся? Или это просто из-за еды, которую мы едим?» Я честно ему ответил, что никогда об этом не думал. Он ушел, неудовлетворенный ответом, нюхая свой палец; этот вопрос, совершенно очевидно, занимал его не на шутку.
Он захотел пострелять из «Калашникова». Палестинцы, потешаясь над Окуни, с удовольствием повели его на стрельбище. Он радовался, как ребенок новой игрушке. Я предупредил его, чтобы он не обжег пальцы о ствол и был осторожнее с отдачей. «Превосходно! – закричал он Ё, прицелившись в мишень со звездой Давида. – Фантастика! Как ты думаешь, мы сможем незаметно провезти один через Ханэду? [74]74
Хан э да – один из токийских международных аэропортов.
[Закрыть]
Бан-тяну это страшно понравится! Как думаешь, Ё?» – «Не будь смешным», – ответила она. Он надул губы, как ребенок, у которого забрали новую игрушку.
Между тем на заброшенной спортивной площадке устроили сцену. Сотни широко раскрытых, голодных глаз ребятишек в лохмотьях следили за каждым движением, с которым поднимался желтый шатер. Старики также отслеживали происходящее; они выглядели усталыми и явно не понимали, что происходит. Рядом стояло небольшое бетонное здание, каким-то образом пережившее налеты израильтян; актеры его использовали как гримерку. Начать мы должны были в четыре, поскольку выступать ближе к ночи было бы очень опасно: свет мог привлечь внимание врага. А кроме того, в лагере был дефицит электроэнергии – свет регулярно отключали, – что создавало массу неудобств.
Легкий вечерний ветерок остудил дневную жару – и представление началось. Шатер заполнили люди всех возрастов люди, которые с рождения не видели пьес вообще, не говоря уже о пьесах японских. Казалось, им нравится игра света и музыка. Какие-то слова они вроде бы понимали, а если даже и нет, актеры переигрывали так нещадно, что все равно заставляли зрителей смеяться. Палестинцы смеялись чаще и громче, чем когда-либо смеялась японская публика, как будто эти арабы так изголодались по смеху, что их природная веселость рвалась наружу, как река через разрушенную плотину.
От оригинальной «Истории Ри Коран» мало что осталось, пьесу изменили до неузнаваемости. В палестинском лагере для беженцев – вместо Асакусы – Ри Коран пыталась найти ключ, которым она смогла бы «отпереть» свою амнезию. Злодей кукловод Амакасу, которого играл Сина Тора, носил на глазу повязку Моше Даяна, а на груди его красовалась звезда Давида. Когда злодея кукловода свергли и актеры запели гимн палестинских партизан, Ри стояла в центре, одетая в форму палестинских коммандос, и потрясала автоматом.
Все шло хорошо, пока не дошли до середины последнего акта. Никто из тех, кто тогда был там, не забудет этого до конца жизни. Сам Окуни никогда не сумел бы произвести более драматического эффекта, даже если бы старался специально. Сцена погрузилась во тьму. Под звуки израильского гимна загорелся одинокий голубоватый луч софита; Тора Сина в роли Моше Даяна вышел на сцену, держа Ри на веревочке, как куклу: в лагере появился заклятый враг. Дети завопили и начали забрасывать бедного Сину гравием и камнями. Ё в роли Ри делала все возможное, чтобы оставаться спокойной, но я заметил панику в ее глазах. Сина увертывался, но строил зрителям злобные рожи, заводя их еще больше. У края сцены стоял Абу Вахид и, размахивая своими громадными руками, пытался утихомирить зрителей, уверяя их, что это всего лишь пьеса. Но толпа была слишком возбуждена, чтобы обращать внимание на подобные тонкости. Они были готовы линчевать еврейского злодея со звездой Давида. И тут Окуни показал себя гением импровизации. Стоя за Синой – в роли одного из его приспешников, – он приказал актерам скрыться за декорациями. Сцена еще раз погрузилась во мрак, на сцене вновь появилась Ё в форме палестинских коммандос, держа ненавистную звезду в одной руке и «Калашников» – в другой, и все актеры запели палестинский гимн.
Это был почерк настоящего мастера. Все мужчины, женщины и дети в шатре начали подпевать, некоторые рыдали. Несколько молодых парней начали стрелять вверх из автоматов. Я тоже выучил эту песню, еще во время моих тренировок, и услышал, как сам выкрикиваю слова:
Вой штормов, треск автоматов – это ты,
Наша родина в крови мучеников,
Палестина, о моя Палестина,
Земля отмщения,
Земля сопротивления…
По лицу Абу Вахида текли слезы. Я никогда не испытывал ничего подобного: театр наконец-то прорвался в настоящую жизнь. Ямагути-сан это бы наверняка оценила. Я заснял все на пленку, но она исчезла во время бомбежки. Большинство палестинцев, бывших с нами в тот вечер, теперь мертвы.
12
Хорошие новости обычноприходят, когда их не ждешь. Наверное, мне следовало догадаться, что происходит нечто особенное, когда Ханако провела со мной целую ночь, ни на минуту не сомкнув глаз. Она всегда была женщиной страстной, но в эту ночь просто не могла остановиться. Просто какой-то демон любви. Я совершенно выдохся, а она хотела еще и еще. Когда я спросил, что за бес в нее вселился и не выпила ли она какого-нибудь любовного зелья, эта бестия обвила меня ногами и прошептала, что любит меня, что она моя, только моя. А когда я заикнулся про Абу Вахида, приложила мне палец к губам и шепнула: «Ш-ш-ш!»
Наутро я чувствовал себя так, будто вдруг вырос на несколько сантиметров. Бейрут никогда не был таким красивым: небо знаменитой «кодакхромовской» синевы, все вокруг улыбаются, пахнет кебабом. Я был даже не против поболтать с таксистом, спросившим меня что-то насчет Китая, когда мы ехали по улицам Западного Бейрута в кафе «Аби Наср». Там меня должен был подхватить другой водитель, чтобы отвезти на встречу с Джорджем Джабарой и Абу Вахидом.
Джабара был фигурой темной и загадочной; я почти никогда не встречался с ним, а если когда и видел, было очень трудно понять, как этот человек выглядит на самом деле, поскольку он всегда сидел в самом темном углу, в клубах табачного дыма от едких французских сигарет, которые курил беспрестанно. Он никогда не снимал темных очков, поэтому я не знаю, на что похожи его глаза. Джабара был единственным человеком, с которым Абу Вахид был униженно, рабски почтителен. Я чувствовал запах его страха, когда он пресмыкался перед своим хозяином. Знаю, что это низко, но мне очень хотелось, чтобы Ханако оказалась там и это увидела.
Меня провели в отдельную комнату в самом дальнем конце маленького грязноватого кафе. В заведении сидели несколько стариков и молча курили кальяны, издавая тихие булькающие звуки. Задняя комната слабо освещалась единственной настольной лампой. Абу Вахид предложил Джабаре принести кофе и сладости, но тот отмахнулся от него, как от надоевшей мухи. Джабара, одетый в черную кожаную куртку, говорил так тихо, что мне пришлось наклониться вперед, чтобы расслышать его. А поскольку он говорил медленно, простыми короткими предложениями, понимать его было нетрудно.
– Товарищ, – сказал он, – ты знаешь историю Лидды? [75]75
Лидда (ныне Лод, в древности Георгиополь) – город в Израиле, в 20 км юго-восточнее Тель-Авива, где расположен крупнейший в стране аэропорт имени Давида Бен-Гуриона. В 1948 г. значительная часть палестинского населения Лидды (около 60 тыс. человек) была насильно изгнана из своих домов Армией обороны Израиля, после того как арабы, уже после капитуляции города, открыли огонь по израильским солдатам и убили нескольких человек. До того об изгнании гражданского населения речь не шла.
[Закрыть]
Я сказал, что не знаю.
– Позволь мне рассказать ее, друг мой. Лидда была прекрасным палестинским городом между Яффой и Аль-Кудсом. [76]76
Аль-Кудс – арабское название Иерусалима.
[Закрыть]Первое поселение было построено там древними греками. Они назвали его Лидда. Мы, арабы, называли его Аль-Луд. На какое-то время его оккупировали крестоносцы, которые верили, что там родился святой Георгий. В честь него мои родители и назвали меня Джорджем. Мои предки были христианами и много веков жили в Лидде. Ты знаешь, товарищ, что мы, арабы, люди очень гостеприимные и не делаем различий между мусульманами, христианами или евреями. Все жили в мире в Аль-Луде. До того самого дня одиннадцатого апреля тысяча девятьсот сорок восьмого года, когда произошла эта трагедия, которую ни один настоящий араб никогда не забудет.
Я был молодым студентом-медиком и в день этой катастрофы приехал навестить моих родителей. Мы сидели в саду под домом, где я родился, ели инжир и любовались оливковыми деревьями, которые мой отец посадил своими руками. Наше оливковое масло славилось по всей Палестине тонким вкусом и божественным ароматом. Многие пытались произвести что-нибудь подобное, но ни у кого не получалось. Но так или иначе, товарищ, около двух или трех часов дня я услышал первые крики ужаса, которые приближались к нашему дому, как приливная волна. Я побежал к воротам и увидел в конце улицы клубы пыли. К воплям присоединились треск автоматных очередей и рев моторов. Дочь наших соседей, самая младшая из детей, выскочила на улицу, за ней выбежала ее мать, крича, чтобы та вернулась. Раздалась автоматная очередь, и девочка упала, как тряпичная кукла, сбитая порывом ветра. Мать, завывая, как раненый зверь, бросилась к ребенку, но следующая очередь срезала и ее. Под ее головой веером расплылась лужа крови.
Потом я увидел колонну бронированных грузовиков, направлявшихся к нашим воротам. В кузове головной машины стоял человек с лицом убийцы, которое я не забуду до самого последнего дня моей жизни. На глазу у него была повязка. Тогда я не знал, что это был подполковник Моше Даян. Проносясь по нашему городу, солдаты стреляли из автоматов по невинным людям, как на охоте. За этим караваном смерти, товарищ, на земле остались лежать первые мученики Лидды, как животные, убитые охотниками. Нам даже не позволили убрать своих мертвых и похоронить их как полагается. Всех мужчин евреи выгнали из домов и отправили в лагеря, женщин и детей согнали в церкви и мечети, заверив, что там они будут в безопасности, а в это время грабили город, забирая все, что понравится.
Женщины и дети страдали, но, по крайней мере, их жизням ничто не угрожало. До двенадцатого июля. В тот день два еврея были убиты в перестрелке с нашими иорданскими товарищами. Тогда монстр снова обнажил свои клыки, и сионисты продемонстрировали всему миру, что они могут быть еще хуже, чем нацисты. Точно крысы-убийцы, их солдаты врывались в храмы и хладнокровно убивали женщин и детей. Некоторые из выживших в этой резне, включая меня и моих родителей, были вынуждены идти много сотен миль по равнинам под ослепляющим солнцем до ближайшего арабского города. Первыми умирали дети – от жажды и истощения. Я видел, как один ребенок утонул в зловонном колодце и как другие слизывали склизкую влагу со стен. Отставших убивали или забивали до смерти. Мой добрый друг Салим нес подушку. Это была единственная вещь, которую он смог вынести из своего дома. Солдаты, думая, что он прячет в ней деньги, выстрелили ему в голову. Он стоял прямо рядом со мной, товарищ. Он со вздохом опустился на землю, глаза закатились, как у забитого животного. Я попытался подхватить моего друга, но приклад карабина обрушился мне на затылок. Я выпустил Салима и остался гнить под палящим солнцем.
Были там и иностранцы, свидетели всех этих преступлений. Один американский журналист сравнил «марш смерти в Лид-де» со смертельной волной, оставившей после себя длинный шлейф разрушений: сначала жалкие тюки с брошенными вещами, затем трупы детей, потом тела стариков и старух и, наконец, трупы молодых людей, которых убили просто потому, что солдаты от них устали, а то и просто упивались своей властью.
Абу Вахид обливался слезами, пока Джабара рассказывал об этих жутких событиях. Сам же Джабара казался странно равнодушным. Его слова выворачивали душу наизнанку, но произносил он их тихо и ритмично, будто читал стихи. Я же чувствовал, как внутри меня растет ярость сродни гранате: брось ее в нужную цель – взорвется немедленно.
– А теперь о хороших новостях, – сказал Джабара тем же самым глухим голосом. – Мы наконец-то готовы отомстить убийцам за то, что они сделали. В древнем арабском городе Аль-Луд, известном грекам как Лидда, теперь расположен международный аэропорт, который сионисты называют Лод. Тридцатого мая туда прилетит еврейский ученый с планами производства еврейской бомбы, которая будет угрожать жизням всех арабов. Мы должны остановить его – не только во имя всего арабского народа, но и во имя всего человечества. И ты, товарищ Сато, выбран для этой священной миссии. А также товарищ Ясуда и товарищ Окудайра. Вы прилетите из Парижа рейсом «Эр Франс», одетые как японские бизнесмены. Вас ни в чем не заподозрят. В руках у вас будут портфели-дипломаты, в них – ручные гранаты и легкие автоматы. У вас будет несколько минут, чтобы собрать их в туалете. Потом вы пойдете в зону таможни, куда еврейский ученый, Аарон Катцир, придет забирать свой багаж. Вы будете знать, где его найти, и вы уничтожите его и всех, кто встанет на вашем пути. Помните, что в этой войне каждый сионист – солдат вражеской армии. Вооруженная борьба – это единственный гуманный способ защиты всех угнетенных людей.
Я знал, что мы совершенно точно погибнем, но смерть не казалась мне чем-то реальным, даже когда мы приземлились и вышли во вражеском аэропорту, откуда для нас выхода уже не было. Даже в момент наивысшей опасности я не мог представить себе свою смерть. Я как будто снимал кино, в котором сам же участвовал – и в то же время смотрел его со стороны. Интересно, не так же ли чувствовали себя наши летчики-камикадзе? Они были так молоды, когда умирали. О чем они думали, когда выпивали прощальную чашку саке со своими товарищами? Наверное, о том же, что и я, или о чем-то похожем. А может, и ни о чем, кроме поставленной задачи. Будущее – пустота. Рассказывают, что хозяйка знаменитого бара рядом с базой летчиков-камикадзе обычно спала с молодыми парнями в их последнюю ночь. Я даже слышал, что эту последнюю услугу оказывали летчикам их собственные матери. А Ханако сделала это для меня в Париже, в номере гостиницы рядом с аэропортом. Помню, мне в голову пришла мысль о том, что я никогда этого не забуду, а потом я внезапно понял: забуду, ведь моей памяти уже не будет, и вспоминать будет нечего. Я просто исчезну. Мое время истечет. Аннулируется. А другие будут вспоминать меня, того, кто помог осветить путь к свободе. И пока они будут помнить меня, что-то от меня еще будет живо.
Все произошло так быстро, что от всей бойни в моей памяти остались только смазанные кадры. Бан-тян однажды сказал мне: когда наступит момент, не думай, просто действуй. Не помню, кто первый открыл огонь. Наверное, Окудайра. А может быть, я. Грохот стоял оглушительный. Я видел, как повсюду падали люди. Меня охватило возбуждение такой силы, что и словами не передать. Люди сравнивают возбуждение от схватки с сексом, но это не совсем то. Это куда интенсивней, гораздо лучше, чем секс. В эти моменты абсолютной власти ты полностью избавляешься от страха. Словно теряешь себя и сливаешься со Вселенной. Может быть, это похоже на смерть. Впрочем, не знаю, поскольку не умирал.
Я не видел, как погиб Ясуда, помню лишь, как он кричал, что у него кончаются патроны. Он погиб смертью солдата перед лицом врага. Окудайра – и я опять же этого не видел – выбежал из здания на взлетную полосу и успел пристрелить нескольких врагов, прилетевших рейсом «Эль Аль», прежде чем пасть смертью храбрых, прижав к груди гранату и выдернув чеку. Он был самым храбрым из нас. Я не знаю, был ли я храбрым. Часто думаю – смог бы я пройти последнее испытание? Это мучило меня потом несколько лет – страх, что я мог его не пройти. Смог бы я взорвать себя, вместо того чтобы сдаться? Смог бы броситься в самоубийственную атаку? А если бы я увидел, что вооруженные люди хотят изнасиловать Ханако, но не замечают меня? Что бы я сделал: спрятался, улизнул – или все же рискнул быть растерзанным в клочья?
Как бы то ни было, я попался в руки врага. Когда сражение закончилось, мы убили двадцать шесть человек. [77]77
По израильским данным, двадцать восемь.
[Закрыть]Я сожалею только о том, что не все они были евреями. Несколько паломников-христиан попали под перекрестный огонь. На войне, как ни прискорбно, невиновные страдают вместе с виновными. Такие дела. Мы можем жалеть об этом, но это ничего не изменит. В тюрьме сионисты делали все возможное, чтобы расколоть меня. Я не буду это описывать, могу лишь сказать, что очень часто я был близок к сумасшествию. Три дня и три ночи они держали меня привязанным к стулу в темной комнате, глушили чудовищным шумом, трясли так, что казалось, будто моя голова вот-вот оторвется. Ставили голым в бочку с ледяной водой, а затем помещали в камеру-холодильник. Приковывали кандалами к стене и обдували ледяным воздухом. Принуждали сидеть, согнувшись, на цыпочках, в «позе лягушки», а когда я вырубался, тут же приводили в чувство ледяной водой. Заставляли слизывать мои собственные испражнения, если я блевал или ходил под себя. Я потерял чувство времени. Сон был редким, всегда коротким и кошмарным. Иногда я не понимал, сплю я или нет; почти все время оставался в бреду. В этих кошмарах я видел Ханако, которую насиловал громадный араб, пока я был привязан к стулу. Она вопила от грязного удовольствия, беспомощная игрушка в его огромных волосатых ручищах. Я пытался освободиться от державших меня веревок, но не мог пошевелиться. Ханако, повернувшись ко мне, смеялась над моим бессилием, но это уже была не Ханако. Это была Ямагути-сан, чей смех все еще стоит у меня в ушах, когда я просыпаюсь, покрытый потом, в холодной вонючей камере.
Я был близок к смерти, но не сломался. В самые страшные минуты я чувствовал, что все еще держусь за какую-то часть себя, достаточно сильную, чтобы выжить. Не хочу показаться сентиментальным, но в голове моей часто всплывал образ Ямагути-сан – снова и снова, как на повторяющейся кинопленке, – который был прямо противоположен сатанинскому образу из моих кошмаров и который говорил мне, что я исправляю ошибки ее поколения. Что мое сопротивление – способ вернуть доброе имя японскому народу. Она гордилась мной. Она – мой ангел-хранитель. У нас, современных японцев, больше не осталось богов. Мы не древние греки, и не верим в божественное вмешательство. И все же она всегда приходила, когда я нуждался в ней больше всего. Ее дух, без сомнения, спас мне жизнь.