Текст книги "Ёсико"
Автор книги: Иэн Бурума
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Ямагути-сан захлопала в ладоши от удовольствия.
– Какая великолепная история! – воскликнула она. – Она ясно повествует о том, что от смертоносного оружия можно освободиться. Вот почему мы должны поддержать нашу мирную конституцию. Мы должны показать всему миру, что существует лучший способ для решения наших проблем, чем война.
Ханако покачала красивой головой:
– Минутку, Ямагути-сан. – Она бросила быстрый взгляд на Бассаму, водившего по губам кусочком приторной пахлавы. – У этой истории есть продолжение. Да, мы, японцы, смогли избавиться от огнестрельного оружия, это правда. Только добивались этого ценой сотен тысяч жизней в течение двух сотен лет… и в полицейском государстве, которым управляла военная клика. Мы получили мир за счет нашей свободы, но оказались во власти любого человека в чине самурая, который, желая попрактиковаться в фехтовании, мог безнаказанно заколоть простолюдина. Отмена огнестрельного оружия превратила нас в нацию рабов и в легкую добычу для иностранных империалистов.
Я был поражен остротой ума Ханако, логикой ее мысли, чистотой ее убеждений, звуком теплого голоса, изяществом манер. Я любил ее так, как не любил ни одну женщину прежде. Мне всегда казалось, что выражение «любовь с первого взгляда» нелепо, нечто из дешевых романов для девочек-подростков. Но иначе описать свои чувства не могу. Именно так все и было. Искра вспыхнула, стрела пронзила мое сердце. Я хотел поцеловать ее, обнять и не отпускать никогда. Я хотел быть рядом с ней вечно.
Конечно же я не поцеловал ее. Все-таки мы с ней оба были японцами. Когда она по окончании интервью предложила мне на следующий день посетить лагерь беженцев, я трясся, точно желе, и заикался дальше некуда, бормоча слова благодарности. Кажется, я вспотел. Она спросила, все ли со мной в порядке, и протянула носовой платок. Я подумал, что растаю от смущения… и от полнейшего восторга, поскольку общался с ангелом.
Лагерь представлял собой нагромождение маленьких кирпичных домишек с крышами, сделанными из пластиковых мешков или, если кому повезло, из листов рифленого железа. Повсюду валялся неубранный мусор. Стая грязных собак кормилась отбросами из мусорного ведра. Много раз этот лагерь становился мишенью для израильтян. Одетые в лохмотья дети плескались в воронках от сионистских снарядов, наполненных тухлой водой. Выглядело это все, если честно, как настоящий ад на земле. И все же люди улыбались. Все, у кого мы брали интервью, были убеждены, что победа, рано или поздно, будет за ними. Моральная сила этих людей казалась такой абсолютной, что нам становилось стыдно. Здесь каждый мужчина, каждая женщина или ребенок был солдатом. Женщины занимались стиркой, а рядом с тазами стояли прислоненные к стене «Калашниковы». Лет с пяти дети начинали тренироваться, чтобы стать борцами за свободу. Мы видели, как эти храбрые юные солдаты выполняли упражнения с деревянными ружьями.
Ямагути-сан записывала что-то в своем репортерском блокноте, когда к ней подвели молодую супружескую пару, желавшую с ней поговорить. Одеты они были очень просто, церемонно приветствовали нас по арабскому обычаю и спросили, откуда мы. Ханако сказала, что из Японии. Кажется, им это понравилось. Они сообщили, что оба родились в деревне под Тель-Авивом. И хотя они были совсем детьми, когда их по-зверски вышвырнули из родных домов, они никогда ничего не забывали и передадут эти воспоминания своему первенцу, мальчику по имени Халид. Отец, Абу Мухаммед, сиял от гордости, перебирая пальцами короткие черные кудри ребенка.
– Он будет бороться за нашу свободу, – сказал он.
А когда Ямагути-сан спросила, не страшно ли им, что его могут ранить, они взглянули на мальчика с глубокой нежностью. Мать ребенка, Аиша, протянула его Ямагути-сан, и та посадила Халида себе на колени.
– Пожалуйста, прими нашего мальчика как своего, – сказала Аиша. – Ты пришла из страны с древней культурой воинов. Пускай твое благословение будет залогом того, что, когда вырастет, он станет камикадзе и прославит всех нас.
Ямагути-сан, тронутая этим жестом, обняла ребенка перед тем, как вернуть его матери.
– Я всегда буду рядом с ним, если понадобится, – сказала она.
Они записали в блокнот свой адрес. Спустя десять лет маленький Халид и его родители были убиты христианскими фашистами, выполнявшими приказ сионистов. А к тому времени, как мы вернулись в Токио, Абу Бассама, улыбающегося Будду в человеческом обличье, большого любителя кофе и сладкой пахлавы, уже разнесло на куски взрывом бомбы, подложенной в его автомобиль на одной их тихих улочек Западного Бейрута.
Когда мы со слезами на глазах прощались с ним и Ханако, он поцеловал меня и сказал, что я могу вернуться в любое время. И еще дороже для меня стали слова, которые Ханако сказала мне при расставании:
– Я знаю, ты вернешься сюда очень скоро. – И внимательно посмотрела на меня.
Я тоже знал, что вернусь. Я понял, что наконец-то нашел свой дом.
8
После Бейрута яначал испытывать к своей стране стойкое отвращение. Да, наши улицы были чище и поезда ходили строго по расписанию – в фашистских государствах они по-другому не ходят. Миллионы служащих в серых костюмах копошились на станциях, как кролики, каждый вечер возвращаясь в свои жалкие лачуги на окраинах, где жены укладывали их в постель, подоткнув теплые одеяла, – уютно и аккуратно. Это было общество, подсевшее на безопасность, где кроликов-на-зарплате научили ни о чем не думать; общество, в котором больше всего ценилась посредственность без совести, чести и какой-либо высшей цели; общество одряхлевшее и эгоистичное; общество, единственным спасительным выходом из которого стали бездушные порнографические фантазии. И «кролики» были на это согласны. Вот что хуже всего. Они продали свои мозги, свои души. Что же они получили взамен?
Комфорт.В нынешней сверхуютной Японии любое политическое сопротивление настолько бессмысленно, что даже те из оставшихся революционеров, кто еще сохранил в себе остатки человеческой души, грызут друг друга, точно крысы, которых побросали в мешок.
И снова повторю: ничто в жизни не случается без цели. В этом я убежден до сих пор. Это случилось буквально через несколько недель после нашего возвращения в Токио: 19 февраля 1972 года четырнадцать солдат из Объединенной Красной армии были убиты своими же товарищами. Полицейские вступили в перестрелку с пятью выжившими красноармейцами, которые укрылись в горном санатории близ деревни Каруидзава. Жену управляющего террористы захватили в заложницы. Телевидение освещало событие круглосуточно. Репортажи с места события смотрело 85 процентов населения Японии. Двое полицейских убиты, заложница освобождена, все пятеро уцелевших красноармейцев арестованы. Знаменитый «инцидент с Объединенной Красной армией» вошел в историю борьбы японцев за свободу.
С самого начала мне было ясно, что японское телевидение стало голосом угнетателей; что из захвата женщины в заложницы стряпается сентиментальная мелодрама, в которой полицейских изображают национальными героями, а красноармейцев – преступниками. Правящий класс тщательно, с расстановкой промывал мозги своему народу. Однако способ, которым власти клонизировали японское сознание, был по-своему любопытен: это сделали путем превращения новостей в хорошо срежиссированный спектакль. Кровавая бойня в Каруидзаве стала еще одним телешоу с полицейскими, в котором хорошие парни побеждают плохих. Политика превратилась в мыльную оперу, а вооруженная борьба – в самурайскую драму. Бойцы Красной армии безупречно отыграли свои роли заправских театральных злодеев с ружьями, палящих из окон мирного санатория.
И я чувствовал, что тоже замешан в этом фарсе. Разве я не работал на тот же самый телеканал, который смаковал осаду санатория? Чем явилась наша программа об освободительной борьбе палестинского народа, как не очередной развлекаловкой для «кроликов», прилипших к своим мерцающим алтарям? Для них это было увлекательное телепутешествие, политическое порно, занимательные картинки для мелких буржуа, фантазирующих в своих уютных креслах. Так или иначе, после «инцидента с Красной армией» Дэвид Найвен не горел желанием показывать снятую нами программу. Он боялся, что бойцы Красной армии, борющиеся за свободу Палестины, будут показаны со слишком большой симпатией. И оказался прав: именно так их и показали. Вот только беспокоился он зря, потому что «кролики» с промытыми мозгами, жадные до развлечений шоу-бизнеса, не интересовались палестинцами. Все, что их заботило, – это гламурное появление в кадре самой Ёсико Ямагути, а также ее мини-юбки, блестящих белых ботинок и головного платка мусульманки, что были на ней во время съемки. Ее лицо мелькало повсюду: на обложках модных журналов, на рекламных плакатах в метро и универмагах, на телевизионных ток-шоу. Ее наградили званием «Журналист года». Звезда Ёсико Ямагути возродилась в Бейруте. А мне было противно до тошноты.
Впрочем, я не винил ее. Намерения Ёсико были искренними. Когда мы разговаривали о ее новой славе, она часто говорила, что я «слишком большой интеллектуал». Ее звездный статус, сам по себе утомительный, всего лишь помогал ей продвигать то, во что она верила. Она даже попросила меня помочь ей с книгой о борьбе палестинцев. Да мы с нею много чего еще могли сделать. Она была переполнена идеями. А что, если снять передачу о полковнике Каддафи, лидере ливийской революции? Или интервью с Ким Ир Сеном, великим вождем Северной Кореи? И кто знает, может, нам разрешат поехать в Китай, чтобы встретиться с председателем Мао?
Мне не хотелось подводить ее. Но горькая правда заключалась в том, что в Японии я просто терял время. Здесь я чувствовал себя беспомощным. И все не мог дождаться своего возвращения в Бейрут, ведь именно там я был нужен. Там все было настоящим, важным, жизненно необходимым. Невозможно стереть из памяти лица детей из лагеря беженцев, гордость родителей Халида, решимость борцов за свободу в офисе НФОП – и конечно же Ханако с нежной улыбкой Мадонны, абсолютной преданностью, любовью к бедным и угнетенным. Ханако, которая знает, что я скоро туда вернусь.
После Бейрута даже Токио, город моей мечты, казался мне скучным. Бан-тяна в столице не было: он уехал снимать очередную порнушку – что-то про секс и студенческую политику в Киото. Общаться с большинством моих старых друзей стало невыносимо. Когда я рассказывал им о Бейруте и борьбе палестинцев, они отводили глаза. Наверное, не стоило на них так давить. Все-таки у них своя жизнь, а Бейрут так далеко… Но разве не так же вели себя японцы во время войны? Притворялись, что ничего не знают, когда наши солдаты вырезали несчастных китайцев, мирных, ни в чем невиновных граждан. Нанкин тогда тоже казался им слишком далеким. Почему люди никогда не учатся у истории? Неужели мы никогда не меняемся? И разве перемены совсем невозможны?
Я так не думал. Не хотел так думать. И за это всегда буду благодарен Ямагути-сан. Ее энтузиазм был единственной силой, которая еще питала мои надежды. От большинства японцев она отличалась именно тем, что выросла не в Японии. Может быть, Окуни прав и природный ландшафт, запечатленный нашим сознанием в раннем детстве, действительно формирует наши виды на будущее? Почувствуй разницу: или ты вырос на громадных пустынных равнинах Маньчжурии, или воспитывался в ловушке узенького архипелага, сплошь усеянного рисовыми полями, вулканами и перенаселенными городами? Если растешь в Даляне или Харбине, то и общаешься с детства с людьми всего мира; в Японии же только и увидишь, что лица других японцев – таких же, как ты сам. Если, конечно, тебе не посчастливится жить рядом с военной базой, как мне. Но даже тогда единственными иностранцами, которых ты встретишь, будут солдаты-янки – деревенщина, на всю жизнь провонявшая коровьим дерьмом.
Я наконец-то взял Ямагути-сан на встречу с Окуни. Мы отправились на его последнюю пьесу в огромный желтый шатер, который он раскинул на небольшом пустыре у пруда с лилиями в парке Уэно. Случилось это в один из тех душных летних вечеров, когда стрекочут цикады, а светлячки заливают своим сиянием пруд. В шатре было яблоку негде упасть – не осталось даже стоячих мест. Единственный вентилятор мужественно месил под куполом теплый воздух, но и это прекратилось, когда посреди действия вырубился предохранитель. Сидеть на грязном полу в плотном окружении сотен потеющих людей удовольствия мало. Но я не роптал. Хороший театр и не должен быть уютным. Люди должны жертвовать комфортом ради искусства. Я встретил Вановена, американского педика. При виде меня он улыбнулся и задрал вверх большой палец. Почему-то мне было его очень жалко, хоть я и не понимал почему. Было что-то печальное в чокнутом иностранце среди японской толпы. Я спросил его, останется ли он на пьянку после спектакля, он покачал головой:
– В другой раз.
Ямагути-сан, заметив, что я общаюсь с иностранцем, поинтересовалась, откуда я его знаю. Я объяснил, что встретил его когда-то здесь же, в шатре у Окуни, и спросил, знакомы ли они.
– Нет, пока не имела удовольствия, – сказала она.
Пьеса представляла собой фантазию на тему фильма «Потерянный горизонт». По версии Окуни, после падения самолета в Гималаях выжили не англичане конечно же, а японцы, и один из них – герой из популярного фильма про сыщика с семью лицами. Шангри-Ла [73]73
Шангри-Ла – вымышленная страна, описанная в 1933 г. в новелле писателя-фантаста Джеймса Хилтона «Потерянный горизонт». Шангри-Ла Хилтона является литературной аллегорией Шамбалы – мифической страны в Тибете, которая упоминается в древних текстах.
[Закрыть]обнаружилась не в Тибете, а в Асакусе после налетов авиации. Великий лама оказался исполнителем популярных японских баллад и по совместительству серийным убийцей. В последней сцене задник шатра откидывался, открывая всю труппу, которая пела военную балладу о пилотах-камикадзе. Их лица были выкрашены белой краской с потеками красной крови, как у призраков тех, кто погиб во время бомбежек Асакусы.
Ямагути-сан сказала, что она совсем не поняла пьесу, но она ей понравилась. Окуни засмеялся и спросил, почему она не пришла посмотреть «Историю Ри Коран». Она сказала с ужимкой:
– В прошлом я очень сильно страдала. Я не хочу это вспоминать. Ри Коран умерла.
Глаза Окуни расширились. Могу спорить, он был зачарован. Для него она была все той же Ри Коран, что бы она ни сказала. И всегда ею останется. Ёсико Ямагути его не интересовала.
– Но мы не можем просто так отбросить прошлое, – заметил Окуни. – Мы сделаны из наших воспоминаний. А кроме того, Ри была великой актрисой.
– Но я больше не Ри, и я никогда не хотела быть актрисой… Я хотела быть журналистом. Актриса делает то, что ей скажут. Меня обманули. А быть репортером – это совсем другое. Репортер свободен. Актриса ничего не может сделать, чтобы изменить мир.
Окуни покачал головой:
– Журналистика – это просто факты. Это правда бухгалтеров. Мы, художники, можем показать правду высшую.
– Ну, а я предпочитаю реальность.
Ямагути-сан рассказывала о нашей поездке в Бейрут, о борьбе палестинцев. По лицу Окуни я понял, что ему скучно. Точно так же реагировали и мои друзья, когда я заговаривал с ними об этом. Одна деталь, впрочем, поразила его воображение: мать Халида, которая просила сделать из мальчика камикадзе.
– Поразительно, – сказал он, и его маленькие черные глаза сверкали. – Вы можете представить такие страсти в Японии сегодня? Когда студентам, оккупировавшим кампусы в знак протеста против Договора о безопасности, мамаши через стену бросают конфеты? Ха-ха!
Ямагути-сан предположила, что, «возможно, герои нам больше не нужны».
– Нет, нужны! – возразил Окуни. – Герои нужны. В кино.
Он все еще был весел – и попросил одного из актеров принести ему гитару.
Мы хлопали в такт, а он пел песню из своей последней пьесы:
Там, на том берегу реки Сумида,
Земля, откуда возврата нет.
Там бродят любовники, и огонь
Горит в очагах на той стороне…
– Вы, наверно, не знаете, – сказала Ямагути-сан, – но я участвовала в музыкальной версии «Потерянного горизонта». На Бродвее, в Нью-Йорке.
Ё Ки Хи, почти весь вечер молчавшая, попросила ее спеть какую-нибудь песню из мюзикла. Ямагути-сан эту идею отвергла. Нет, наверное, она не сможет. Это было слишком давно. Да и голос уже не тот. Но Ё отказать было невозможно. Позволив поуговаривать себя еще капельку, Ямагути-сан спела песню «Человек, которого я не знаю». Ее сопрано было таким же великолепным, как и прежде. Окуни смахнул непрошеную слезу.
– Ри Коран жива! – закричал он, хохоча от восторга.
– Она умерла, – твердо сказала Ямагути-сан. – В любом случае, это песня Ширли Ямагути. Ее тоже нет больше с нами.
– А как насчет «Китайских ночей»? Не исполните? – спросила Ё не без нотки злорадства в голосе.
Я застыл – в надежде, что Ямагути-сан не обидится.
– Никогда, – сказала она с твердостью, тем самым закрыв вопрос. – Никогда большея не буду петь эту песню.
Чтобы сменить тему, она спросила Окуни, где он планирует разбить свой шатер в следующий раз. Он ответил, что это может быть Осака, Киото, Фукуока или Кумамото.
– В Осаке всегда случается что-нибудь необыкновенное, – добавил он. – Обычно мы ставим шатер в Теннодзи, рядом с зоопарком. Ночью слышно, как воют звери. А однажды из клетки вырвался орлан. И залетел в шатер как раз тогда, когда Ё пела песню о капитане-призраке, вечно бороздящем моря на своей субмарине…
– Возможно, вам нужно подумать о том, чтобы поехать за границу? – предположила Ямагути-сан. – Разбивать ваш шатер в других странах, стать более интернациональными…
Глаза Окуни зажглись.
– Но только не в Америку или Европу! – сказал он. – Как насчет Азии? Вот это было бы круто! В Сеул, Манилу или Бангкок…
Он схватил бутылку с саке, и его высокий смех прозвучал почти как визг одного из тех животных в Осакском зоопарке.
– Сато! – заорал он в мою сторону. – А как насчет Бейрута? Почему бы нам не раскинуть шатер посреди лагеря для палестинских беженцев?
– Слишком опасно, – сказали мы хором. – С ума сошел? Тебя же туда не пустят.
– У нас нет таких денег, – усмехнулась Ё Ки Хи.
– А еда? – уточнил Нагасаки. – А язык?
– Будем играть на арабском! – закричал Окуни с сумасшедшим огнем в глазах. – Следующая остановка – Бейрут. Экзистенциальный театр – к палестинским партизанам… Вот это, я понимаю, обстановочка!
Да уж, подумал я. Когда-нибудь и тунец заберется на Фудзи.
9
Если бы в деньмоего прилета не плавился от жары гудрон, я бы с восторгом поцеловал летное поле Бейрутского международного аэропорта. Неделю спустя я уже был в тренировочном лагере, учился стрелять из автомата Калашникова и метать ручные гранаты. Если честно, ручные гранаты не произвели на меня большого впечатления. А вот автомат – это нечто. Вообще-то, я не вояка. Так что поначалу мое плечо жутко ныло от сильной отдачи, и на пальцах оставались ожоги от раскаленного металла. Но не было ничего, просто ничего на свете приятнее, чем сжимать горячий «Калашников» и заставлять его рваться из рук. Вместо мишеней мы использовали портреты Моше Даяна и Голды Меир.
Бойцов в нашем тренировочном лагере хватало отовсюду – из Аргентины и Перу, из Африки и с Филиппин. Вечерами, деля с нашими палестинскими инструкторами черствую лепешку с хумусом, мы чувствовали себя одной интернациональной семьей – братством революционеров. Мой английский был не очень хорош, а у некоторых латиноамериканцев еще хуже, но мне нравилось слушать их рассказы о борьбе с белыми фашистами за освобождение крестьян. Мне было стыдно, когда меня спрашивали об айну или корейцах в Японии, ведь до тех пор я никогда серьезно о них не задумывался. Конечно, я завидовал моим одноклассникам, когда они уехали в Северную Корею, но это было не из-за политики. Просто мне казалось, что их жизнь стала интереснее, чем моя. С моим другом Хаяси я частенько заглядывал в корейские бары, потому что ему нравилось ходить туда, а я любил кимчи, но дальше этого мои отношения с корейцами не заходили. Ханако, иногда приезжая в лагерь, читала нашим товарищам лекции о дискриминации национальных меньшинств в Японии, так что они знали по этому вопросу больше, чем я. Нужно было вести себя осторожно. Поэтому я делал серьезный вид и согласно кивал, когда они рассуждали о расизме в Японии. Что мне еще оставалось делать, чтобы не выглядеть окончательным лицемером?
Ближе всего я сошелся с немцами, особенно с Дитером и Анке, коммандос из Фракции немецкой Красной армии. Как и я, военной подготовки они до этого не проходили. Дитер специализировался по философии в Тюбингене, Анке преподавала в гимназии. Оба высокие и худые. Своим вытянутым лицом с мочалкой белесой бороды он все время напоминал мне Дон Кихота, такого северного рыцаря печального образа. У Анке были прямые черные волосы и задумчивые карие глаза. Она любила немецкую литературу. Рассказывала мне о Генрихе Бёлле и о Гюнтере Грассе. Ни того, ни другого я не читал. Мы также часто говорили о Второй мировой войне и неспособности наших родителей противостоять фашизму. Я даже рассказал им об отце, но и то лишь потому, что они сами часто вспоминали о своих родителях. Я чувствовал, что должен ответить взаимностью, быть честным с ними. Отец Анке был членом нацистской партии, и она ужасно стеснялась его. Отец Дитера, как и мой отец, пропал без вести где-то на русском фронте. Да, они оставались для меня иностранцами, но я чувствовал, что ближе них у меня нет никого, кроме конечно же Ханако. Мы понимали друг друга на подсознательном уровне: умом, но еще сильнее – сердцем. Моя дружба с ними была куда глубже отношений с Окуни. Мы никогда не болтали друг с другом по пустякам. Просто не было на это времени.
Работу в лагере заканчивали рано. На улицы наползала такая тьма, что гулять по ним было невозможно. Электричества не хватало, и большинство народу ложилось спать, как только гасли уличные фонари. Все, что слышалось, – плач детей перед сном да предрассветные призывы на молитву. Но на этот внешний распорядок наши инструкторы не обращали внимания. Они были социалистами. Их верой была арабская революция. Дитер, Анке и я часто разговаривали до глубокой ночи, при свече, когда все остальные уже спали, – мы беседовали о политике, истории, искусстве, литературе. Мы соглашались почти во всем, и они открыли для меня совершенно новый мир немецких писателей. Кроме Бёлля и Грасса я узнал о Новалисе, Гёльдерлине и Рильке.
Всерьез мы поссорились всего один раз. Возможно, даже не стоит называть это ссорой. Скорее уж непонимание – того, что я сказал ненароком, но что привело моих товарищей в ярость. На самом деле я с ними не спорил. Для этого мне не хватило бы английских слов. Но мы обсуждали стратегию нашей вооруженной борьбы против Израиля. Я выступал за угон самолетов, а они видели больше смысла в бомбовых ударах по целям в Израиле. Дитер был уверен, что «каждый израильский гражданин должен почувствовать боль палестинского народа». Я согласился с ним, но добавил, причем без всякой задней мысли:
– И вот вы снова здесь, и снова боретесь против евреев.
Я думал, Дитер взорвется. Его худощавое лицо страшно побелело, и он стал еще больше походить на северного Дон Кихота. Он ударил кулаком по глиняному полу и облаял меня по-немецки. Анке дрожала, с ужасом уставившись на меня так, будто я проглотил живую крысу. Дитер был вне себя:
– Мы не боремся с евреями! Это делали нацисты! Как ты можешь утверждать, что мы такие же?!
Я протестовал, уверял, что ничего такого не имел в виду, но из-за моего заикания и плохого английского они меня не очень хорошо поняли.
– Нет, мы тебя поняли! – визжала Анке. – Мы тебя очень хорошо поняли! – А потом начала рыдать: – Мы думали, ты наш друг и товарищ. Зачем ты нас так оскорбил?
Спящие вокруг зашевелились. Люди зажгли свет. Один из перуанцев спросил, что происходит.
– Он оскорбил нас, – сказал Дитер. – Он назвал нас нацистами.
Итальянец из «красной бригады» по имени Марчелло, разбуженный нашей склокой, спросил меня, зачем я это сказал. Я вдруг почувствовал себя очень одиноким и несчастным: меня не так поняли. Заикаясь, я пробормотал что-то про борьбу с евреями. Марчелло, немногословный, миролюбивый парень, попытался утихомирить немецких товарищей. Сказал, что я, как японец, могу и не понимать исторических нюансов Европы. Мы боремся не с евреями, сказал он, мы боремся с сионистами. И вообще, я должен извиниться перед немецкими товарищами.
Я извинился, низко поклонившись моим друзьям, и попросил их простить меня. Дитер сказал «оʼкей», и мы пожали друг другу руки. Но меня это не удовлетворило. Что-то было не так. Анке все еще всхлипывала, нервно теребя руками свои прямые черные волосы. Мне не хотелось, чтобы вопрос остался висеть в воздухе. Поэтому, когда все снова улеглись спать, я спросил:
– А как насчет еврейского капитала?
– А что с ним такое? – спросил Марчелло.
– Ну, – сказал я, – совершенно очевидно, что еврейские деньги оказывают давление на западные державы, чтобы те поддерживали сионистов.
– Завтра, – сказал Марчелло. – Поговорим об этом завтра.
– Нет, – сказал Дитер, который был уже совершенно спокоен. – Мы поговорим об этом сейчас.
Он выдал типичную, в духе Дитера, лекцию. Немногословную, логичную, со знанием предмета.
– Еврейский капитал, – объяснил он, – это капитал Соединенных Штатов Америки. Мы должны противостоять США в нашей борьбе против фашизма. Но это не значит, что мы боремся с евреями. Совсем наоборот, это евреи были жертвами фашизма. Сегодня наше сопротивление фашизму – часть нашей солидарности с евреями. Этим мы компенсируем трусость наших родителей. Gute Nacht!
В ту ночь я почти не спал. Про себя я спорил с Дитером. В этой логике было что-то не так. И я решил оставить все так, как есть. Нам всем приходится жить с грузом нашей истории. Дитеру и Анке приходится жить с немецким прошлым, которое трудно осознать нам, японцам. Я все-таки не мог понять, почему страдания евреев во время Второй мировой войны должны служить для них извинением сегодня, когда они ведут себя так же, как нацисты. Мы должны бороться с евреями исключительно потому, что они ведут себя как нацисты? Лишь таким честным образом можно бороться с фашизмом? Я на самом деле верил, что Дитер и Анке в глубине души согласны со мной, просто не могут заставить себя признать это вслух.
Вот так, ради нашей дружбы и успеха нашего дела, я решил никогда больше не затрагивать в наших разговорах еврейскую тему.