Текст книги "Ёсико"
Автор книги: Иэн Бурума
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Тогда, летом 1946-го,мы все знали это правило, Н.О.С.М.П. – «Не Общайся С Местным Персоналом». Нарушители карались сурово. Если застукают, что ты зачастил в запрещенный ресторан, бар или кинотеатр, – все, попал: билет в один конец домой – туда, куда хочется меньше всего на свете. Но «общение» конечно же продолжалось, несмотря ни на что. У большинства чиновников были свои «девочки в кимоно», припрятанные для персонального развлечения. Не то чтобы я сам очень уж этим увлекался, но за станцией Юракутё всегда можно было снять девчонку и делать с ней что хочешь за пачку «Кэмел» в парке Хибия. Но тебя же накажут, если пойдешь на представление в театр кабуки, куда «вход запрещен» – лишь Бог да генерал Макартур [26]26
Дутлас Макартур (1880–1964) – генерал армии, верховный командующий союзными войсками на Тихом океане. 2 сентября 1945 г. На борту американского линкора «Миссури» принял капитуляцию Японии. Как главнокомандующий оккупационными войсками союзников в Японии, проводил в стране послевоенные реформы.
[Закрыть] знают почему.
Одно хорошо: военная полиция США была чем-то вроде современных туристов, патриархально-благообразных и нелюбопытных. Они, как ястребы, следили за несколькими местечками (в основном в районе Гиндзы), но даже носа не совали в развороченные бомбами плебейские районы у реки Сумида, где и уличные рынки, и ярмарки, и кабаки со стриптизом и музыкой, и кинотеатры возродились сразу же по окончании войны. Это были мои излюбленные запретные места, где из-за каждого угла манило приключение – из развалин разрушенных храмов, с берегов вонючих, забитых мусором каналов, из любого кинозала, как только выключали свет. Район Уэно уже во времена Хокусая славился своими борделями с мальчиками. Некоторые из них обслуживали актеров театра кабуки. Других, по слухам, часто посещали любители молоденьких монахов. Для меня же парк с озером, покрытым ковром из водяных лилий, был декорацией для самых разных неожиданных встреч.
Конец лета со скрежетом цикад в раскаленном воздухе – мое любимое время года в Токио. Именно в эту пору японцы кажутся расслабленными и естественными. В те первые послевоенные дни крепкие рабочие парни выходили, распаренные и отмытые до блеска, из общественных бань частенько только в белой полоске фундоси, искусно обмотанной вокруг чресел так, что воображению не остается вообще ничего. Токио, мой Токио, город простых людей, в августе превращался в царство услады сладкими изгибами тела и нежной кожей, что выставляют напоказ не покрасоваться, но невинно, без задней мысли. Я стоял и смотрел, как вертится мир вокруг меня, – невидимый наблюдатель в эдемских садах, зачарованный тем, что увидел, даже если эти сады были пейзажем из руин, простиравшихся вдаль до самой горы Фудзи, чей белый конус больше не виден сегодня, а в те дни величественно вздымался над выжженной землей. Конечно же я не был невидимым в буквальном смысле слова, просто на меня, как на иностранца, не обращали внимания. Японцы никогда не видят того, что предпочитают не видеть. Поэтому они просто притворялись, что меня там нет. И именно это мне нравилось.
Это чувство становилось особенно сильным, когда я заходил в один из кинотеатров, конечно же строго-настрого запрещенных, но даже у самых бдительных военных полицейских вряд ли нашлось бы столько воображения, чтобы зайти в «Асакуса Рокко» или «Уэно Никкацу» и устроить в них осмотр. В те дни в Токио было полно кинотеатров, их было так же много, как и общественных бань. Некоторые умудрились пережить бомбежки и сохранили часть своего предвоенного блеска, точно старые проститутки под толстым слоем осыпающегося грима. Много было просто построенных на скорую руку, и выглядели они такими же хлипкими, как киношные декорации. Были кинотеатры в подвалах полуразрушенных универмагов; киношки теснились вокруг железнодорожных станций, прятались в таких темных переулках, что наткнуться на них нельзя было даже случайно. Люди сходили с ума от кино. Днем и ночью можно было увидеть японцев, стоящих в очереди за билетами на очередной сеанс. Это было кинопомешательство, которое, казалось, проникало даже в систему водоснабжения. Вся нация стремилась совершить побег в мир целлулоидной мечты.
Итак, жаркими токийскими ночами я прошмыгивал внутрь забитого зрителями кинотеатра и стоял в толпе, обдававшей меня сладковатым запахом рисового пота и чайного масла, плоть к плоти, мои глаза в восторге носились по экрану, на котором одна непонятная сцена следовала за другой и требовала моего полного внимания. Я пытался понять суть семейных драм, где главными героями выступали страдающие невестки и ветераны войны, топящие свои воспоминания в алкоголе. И хотя суть истории все время ускользала от меня, эмоции, которые захватывали публику, подобно лучам с мерцающего киноэкрана, действовали очень сильно. Я рыдал вместе с мужчинами и женщинами вокруг меня, так похожими на мужчин и женщин на экране. Японцы не хотели видеть кинозвезд, живущих более гламурной жизнью, чем они. Вместо того чтобы барахтаться в собственных несчастьях, они плакали над бедами вымышленных персонажей. Страдания искупались искусством. Чудная мысль, казалось бы, но именно в кинотеатрах, окруженный людьми, чей язык все еще был тайной для меня, я чувствовал себя как дома.
2
Не то чтобыпонятие дома было для меня чем-то важным. Да и где был мой дом? В Боулинг-Грин штата Огайо, где я имел несчастье родиться в маленьком белом доме на краю города, рядом с шоссе № 6, на полпути между Наполеоном и Венецией. Моя дорогая мама Флоренс выросла на окраине Чикаго, и похоже, что у нее было такое чувство, будто в Боулинг-Грин она попала как в ловушку, и чувство это лишь усилилось после заключения брака с моим отцом, Ричардом Вановеном, который ненавидел все, что любила она: слушать музыку по радио, читать книги. Меня назвали Сидни – в честь старшего брата отца, который погиб на войне во Франции. И если я чего-либо не выношу, так это когда меня называют Сидом, но тут уж ничего не поделаешь, меня все время так называли, даже когда я повзрослел и смог заявить о своем праве называться полным именем, но даже тогда это проклятое «Сид» слышалось с раздражающей регулярностью.
У меня все еще звучат в ушах тиканье наших швейцарских настенных часов (да, и кукушка отсчитывала время резкими механическими вскриками) да шелест газеты моего отца – единственный шум, который нарушал гнетущую тишину нашей гостиной. Мама просто на месте не могла усидеть, так ей хотелось включить радио, чтобы послушать какой-нибудь из своих любимых оркестров – Тэда Вэемса на «Джонсонз Вэкс шоу», или Пола Уайтмана, или ее абсолютного фаворита Бена Берни с его волшебной скрипкой (к сожалению, классическая музыка в то время еще не пришла в Боулинг-Грин). Но она знала, что малейшая попытка подойти к радио будет встречена ворчливым приказом «прекратить этот чертов шум».
Сколько себя помню, я всегда осознавал: произошла ужасная ошибка, и я не должен здесь находиться. Но где именно я должен находиться, было также не совсем ясно. Хотя в самых ранних мечтах, вызванных чтением книг про Аладдина и Питера Пэна, я вечно улетал в какую-нибудь Нетландию – куда угодно, лишь бы подальше от Боулинг-Грин, штат Огайо. Я часто воображал себя одним из героев этих историй – самим Аладдином, конечно, хотя я бы согласился и на роль пирата под командой Капитана Крюка. На самом деле пиратом я стал бы даже с большей охотой, потому что втайне Капитана Крюка я обожал. Аладдину же завидовал из-за его украшенного драгоценностями тюрбана и волшебной лампы. Сама мысль о том, что можно вызвать чудесные приключения, просто потерев лампу, была столь восхитительна, что словами не передать. В этом мире из сказки про Аладдина – мире восточных базаров, джиннов и минаретов – было нечто глубоко таинственное и обаятельное.
Я рос, и путешествия с Аладдином или Питером Пэном перестали срабатывать как эффективный уход от реальности – жизнь становилась все невыносимее. Я почти не общался с отцом и все хуже понимал стоическое терпение моей мамы. Единственный раз я видел ее по-настоящему счастливой – словно бы она помолодела лет на десять, потерев волшебную лампу, – это когда мы поехали на Всемирную выставку в Чикаго с ее сестрой, моей тетей Бетси. Тогда мне было лет восемь или девять. Будто сам Господь распахнул перед нами сундук с сокровищами и высыпал его содержимое на берега озера Мичиган: марокканская деревня с шейхами в тюрбанах и странствующими кочевниками в длинных красочных одеяниях; японский павильон с семью гейшами, совершающими таинственные церемонии вокруг чайника; итальянский зал, формой похожий на современный воздушный лайнер; и настоящий немецкий пивной зал с мужчинами в кожаных шортах. Мама никогда не прикасалась дома к алкоголю, поскольку мой отец этого не одобрял. И вот они стоят, мама и тетя Бетси, с поднятыми к губам громадными глиняными пивными кружками и хихикают, как юные девушки. Я спросил маму, почему мы не можем остаться здесь навсегда, если уж не на Всемирной ярмарке, то хотя бы в Чикаго, с тетей Бетси. Она засмеялась.
– А как же отец? – спросила она.
– Ну, а что отец? – ответил я.
В детстве я бы не выжил в Боулинг-Грин, если бы не моя тетушка Тесс и не театр «Люксор». Тетушка Тесс была старшей сестрой моего отца. Я и сейчас отлично помню ее комнату: темно-бордовые стены вместо обычных серовато-белых; репродукция с картины Ренуара на стене напротив гостиной, с танцорами в парижском мюзик-холле; старые персидские ковры, китайские пейзажи на шелке и прочие сувениры, которые привозил из своих путешествий дядя Фрэнк. Ее комната походила на пещеру, наполненную странными прелестными вещицами, среди которых можно было спрятаться от безобразия внешнего мира. Дядю Фрэнка я знал только по рассказам. Мне было три года, когда он погиб в автокатастрофе на шоссе № 7 по дороге в Лиму. Но тетушка показывала мне фотографии дяди Фрэнка в разных экзотических местах, куда он ездил, занимаясь чайным бизнесом, для встречи с поставщиками. Бизнес завял в конце 1920-х годов, и потом дядя разорился, сразу после краха на Уолл-стрит. Значительно позже мама позволила себе одно неосмотрительное высказывание, и я узнал, что он был пьян, когда его машина перевернулась на шоссе по дороге в Лиму.
Эти альбомы с фотографиями в переплетах из темно-зеленой кожи были бесконечным источником грез. Сколько ни изучал я красновато-коричневые фотографии дяди Фрэнка, позирующего перед китайским храмом или чайной в Ассаме, волшебство не прекращалось. Я донимал тетушку Тесс вопросами об этих чарующих сценах. То, чего не знала, она выдумывала, и я ничуть не возражал. Мы придумывали с нею истории, чтобы выжить. Иногда эти полувыдуманные воспоминания, похоже, заставляли ее страдать. Она вдруг замолкала и принималась гладить меня по голове, нежно повторяя мое имя: «Сид, Сид, о боже, боже мой…» Я чувствовал – что-то не так, но не вполне понимал что именно… и спрашивал, не голодна ли она. Я находил утешение в запахе ее французских духов, попавшем на мою одежду, к отвращению отца, который жаловался, что я «воняю, как борделло», всякий раз, когда я возвращался из дома его сестры. Я понятия не имел, что такое «борделло», но осуждение моего отца делало это слово очень привлекательным. Я ассоциировал его с марокканской деревней на Всемирной выставке в Чикаго. Оно звучало по-иностранному приятно, как названия еды в доме у Фрэнки, моего лучшего школьного друга. Его родители были итальянцами. Они ели чеснок, что вызывало такое же отвращение у моего отца, как и французские духи тетушки Тесс.
«Люксор» был одним из двух кинотеатров в Боулинг-Грин. Он располагался на углу Вустер и Мэйн. Когда я был маленький, мама или тетушка Тесс водили меня в другой кинотеатр, «Риалто», дальше по Мэйн-стрит; там я увидел Гарольда Ллойда, висевшего на громадных часах, и Долорес Дель Рио, танцующую с Джином Реймондом в Бразилии. Но «Люксор» был шикарнее – с бронзовым барельефом с изображением египетских танцовщиц в вестибюле. Связь между египетскими танцовщицами и кино мне до сих пор не ясна, но в то время казалось, что так оно и должно быть. И как только блестящая пианола «Вурлитцер» господина Рея Кона опускалась в оркестровую яму, а на экране появлялись титры первого фильма (билет на один фильм – хорошо, а на два сразу – просто райское блаженство), я погружался в жизнь Кларка Гейбла, Нормы Ширер и Льюиса Стоуна. Мысленным взором я все еще вижу ту пощечину Норме, которая превратила Кларка в звезду. [27]27
Фильм «Вольнолюбивая душа» 1931 г., после которого Гейбл получал только главные роли.
[Закрыть]И разумеется, «Гранд-отель». И те самые вступительные слова: «Это „Гранд-отель“. Всегда один и тот же. Люди приходят и уходят. И не происходит ничего». Конечно же ничего, кроме краж драгоценностей, премьер кинофильмов и любовных романов, обреченных на неудачу! Воображаемые жизни героев Греты Гарбо и Джона Берримора значили для меня больше, чем мое собственное тусклое прозябание. Часами я воображал себя бароном Феликсом фон Гайгерном или Питером Стендишем. Жалкие гроши, которые я получал от отца на карманные расходы (а давал он их мне так неохотно, будто расставался с последними сбережениями), тратились на кино. Мама знала об этом, но отцу не говорила. А когда мне нужно было купить отцу подарок ко дню рождения, она тайком совала мне в карман несколько долларов. Я всегда покупал ему галстуки. Но никогда не видел, чтобы он их носил.
Именно в «Люксоре» я приобрел свой первый эротический опыт. Я не знал того мужчину, который впервые дал мне почувствовать вкус взрослых удовольствий. Я даже не помню точно, как он выглядел, но сам момент я помню очень ярко. Я пошел в кино один – привычка, которой я остаюсь верен всю жизнь. Крутили «Алую гортензию» с Лесли Ховардом и Мерл Оберон. Они плыли на паруснике из Франции, и как только появились белые скалы Дувра, я почувствовал, что по моему правому бедру провели рукой. Я еще ходил в шортах. Рука была теплая. Я удивился, но ничего не сделал, чтобы помешать этому внезапному вторжению, подумав, что это произошло нечаянно. Вскоре стало ясно, что это произошло совсем не случайно. Рука, на этот раз более уверенно, поползла вверх, ощупывая мое бедро, как будто проверяя его плотность. Когда желаемая цель была достигнута, у меня появилось ощущение, до тех пор мне совершенно не знакомое. Инстинктивно я раздвинул ноги, чтобы стало свободнее. Потом я услышал дыхание мужчины, сидевшего рядом со мной, и углом глаза взглянул на него. Это был обычный мужчина средних лет, в костюме, от него слегка пахло помадой для волос. Он пристально смотрел в экран. Мерл Оберон произнесла свои знаменитые слова: «Англия, наконец-то!» Рука расслабилась и исчезла так же быстро, как и появилась несколькими минутами раньше. Я больше никогда не видел этого мужчину. И ничего подобного со мной в «Люксоре» больше не случалось. Хотя я и не вполне расстался с невинностью, для меня это послужило началом того, что позже стало главной частью моей жизни, – поиска удовольствий во встречах с незнакомыми людьми.
3
Мне всегда казалось,что та поездка в Лос-Анджелес на автобусе летом 1944-го и была моим первым Великим Побегом. Я только окончил школу, в армию меня по молодости еще не призывали, и я совершенно не знал, чем хотел бы заниматься, – правда, в одном был абсолютно уверен: что бы я в итоге ни выбрал, это точно будет не в Боулинг-Грин, штат Огайо. Мой отец питал ко мне такое отвращение, что даже перестал называть меня «чертов неженка». Мама все время выглядела озабоченной – с тех пор, как застала меня перед зеркалом, когда я корчил рожи, приговаривая знаменитые слова Марлен Дитрих: «Мне потребовался больше чем один мужчина, чтобы меня стали называть Шанхайская Лилия!»
Идея провести лето, потягивая содовую в лавке у Лу, меня совершенно не вдохновляла. Моя половая активность происходила исключительно у меня голове и оставляла после себя чувство опустошенности и стыда – всякий раз, когда я находил временное облегчение наедине с собою в уборной. Казалось, останься я дома чуть дольше – я просто сойду с ума.
Однажды гадалка нагадала мне, что удача всегда будет со мной. Гадалке, конечно, так сказать ничего не стоило. Все мы хотим, чтобы нас подбадривали. Но я верю, что это может быть правдой. По-моему, у меня и правда есть ангел-хранитель, который вмешивается, когда наступает совсем уж полная безнадега. Мой Великий Побег летом 1944-го состоялся благодаря моей тете Бетси из Чикаго, у которой была подруга, вышедшая замуж за бизнесмена, который знал одного человека из кинобизнеса по имени Уоррен 3. Ноукс. Ноукс работал в Чикаго, в дистрибьюторской конторе голливудской киностудии «Двадцатый век Фокс». После долгих метаний этот ангельский персонаж, которого я и в глаза никогда не видел, умудрился пристроить меня на работу посыльным в исследовательскую группу фильма, который в Голливуде должен был снимать сам великий Фрэнк Капра. [28]28
Фрэнк Капра (Франческо Росарио Капра, 1897–1991) – американский кинорежиссер и продюсер итальянского происхождения, мастер бурлескной комедии, лауреат премии «Оскар» (1935, 1937, 1939)
[Закрыть]Когда я наконец покидал Боулинг-Грин, мама плакала. А отец был счастлив, что избавился от меня.
Моим непосредственным боссом был Уолтер Вест, большой немногословный человек, обладавший невероятной способностью оценивать фотографические изображения. Он не просто смотрел фильм – он жадно пожирал его и наслаждался им с аппетитом, удовлетворить который было невозможно. Большую часть жизни Уолтер проводил в темноте, как летучая мышь, следя покрасневшими глазами за лучом проектора. Ничто так не возбуждало его, как вид бобин с кинопленкой. Говоря, что Уолтер «большой», я имею в виду «ну просто очень большой». Япочти никогда не видел его без пончика или какой-либо другой сладости, осыпавшей его пиджак сахарной пудрой, как перхотью. По отношению же к целлулоиду Уолтер был просто маньяк. Он готов был пересматривать на большой скорости кучи пленок, лишь бы найти тот единственный самородок кинозолота, который все пропустили. Наше задание от господина Капры (да простит меня Бог за то, что я вынужден был называть его «Фрэнк», но хотя бы не «Фрэнки» или «шеф», как его звали работники студии постарше) заключалось в том, чтобы сделать подборку изображений Японии – все, что можно найти, начиная с новостных роликов и заканчивая японскими художественными фильмами, для того, чтобы использовать это в кинокартине, которая должна была сниматься по заказу правительства Соединенных Штатов под названием «Знай своего врага».
Офис, в котором мы работали, отличался от моей голливудской мечты, как небо и земля. Я ожидал, что окажусь среди немыслимой роскоши, рядом со знаменитыми кинозвездами, парящими по мраморным лестницам в белых платьях, могущественными режиссерами в сапогах для верховой езды и лакеями в черных фраках, что снуют с серебряными подносами в руках, предлагая всем бокалы с шампанским. Я даже представить себе не мог ту тяжелейшую работу, которая совершалась во время съемки: всю эту толчею на съемочной площадке, крики и вопли среди электрических проводов, микрофонов, кинокамер, гримерш, девушек с хлопушкой, ассистентов, первых помощников, вторых помощников, кинооператоров, звукооператоров и бог знает кого еще.
Но даже те съемочные площадки, на которые я заглядывал мельком, когда выключали красный свет («Не входить, идет съемка!»), были более привлекательными, чем наш убогий маленький офис студии «Двадцатый век Фокс» в заброшенном здании на Вестерн-авеню. Два кинопроектора со снятыми кожухами – для звука и для картинки, – старый, потрепанный стол, заваленный коробками с кинопленкой, и пара расшатанных стульев – вот и все, что там было. Здесь-то Уолтер и занимался своим колдовством, просматривая фильм за фильмом в поисках «вишенок», которых так жаждал господин Капра. Изредка этот великий человек появлялся сам – в дорогом двубортном костюме и фетровой шляпе, источающий запах сигар и одеколона.
– Уолт! – кричал он. – Ну-ка, что там приготовил для меня сегодня старый Санта?
Поскольку моей работой было бегать по поручениям Уолтера, а также того, кто выше на иерархическом насесте (то есть практически любой и каждый), шанс посмотреть кино вместе с ними мне выпадал нечасто. Но то, что я смог увидеть, было для меня откровением. Изображения, которые выбирал Уолтер, Капра склеивал друг с другом, добавлял графику, которую давала Диснеевская студия, и комментарии, которые озвучивал Джон Хьюстон. То была пропаганда чистой воды, призванная показать нашим ребятам на Тихом океане, кто же стоит против нас: нация роботоподобных, современных и фанатичных самураев, запрограммированных на убийство и смерть во имя своего императора. Кадры с японцами, толпы которых синхронно кланяются в сторону императорского дворца, или взрывают китайские города, или маршируют по маньчжурским равнинам, подклеивались к сценам из художественных фильмов. Не сомневаюсь, это действовало очень сильно, но лично меня интересовал не столько общий эффект законченного фильма, сколько материалы, которые мы разыскивали в процессе его изготовления. Это стало для меня настоящим введением в мир японского кино, включая даже самые примитивные фильмы с драками на мечах, – и я очень быстро сообразил, что мы имеем дело с источником несметных сокровищ.
Один фильм нам полюбился особо. Сняли его в 1940-м, и назывался он «Китайские ночи». Уолтер был им так покорен, что немедленно послал меня пригласить господина Капру. Сначала господин Капра не смекнул, в чем дело, поскольку не разобрался с главным героем, которого, как я узнал много позже, играл великий Кадзуо Хасэгава. «Ну, и что прикажете с этим делать? – спросил он, нетерпеливо размахивая сигарой. – Этот парень выглядит как чертова девка!» Но постепенно фильм его затянул. Он и Уолтер были так заворожены финалом, что даже забыли отослать меня с каким-нибудь поручением, и я смог досмотреть с ними фильм до конца. Поскольку субтитров не было, содержания мы не поняли. Для нас это была просто смена изображений, великолепно срежиссированные сцены. Особенно впечатляла работа камеры – очень интимная, но не назойливая. Почти никаких крупных планов, никакой фальшивой эффектности. То была сама жизнь, за которой спокойно, но очень пристально наблюдали. Никогда не забуду лицо господина Капры, когда побежали титры с составом исполнителей – после финальной сцены, когда китаянку, собравшуюся утопиться в реке, спасает ее японский муж. Слезы капали на его отутюженный костюм, и он тяжело дышал от волнения. Вытирая руками глаза, он задел правую щеку потухшей сигарой и оставил на лице черный след, похожий на потекшую тушь для ресниц.
– Да, япошки на голову выше нас! – сказал Капра. – В Америке мы такие фильмы делать не можем. Зрители не поймут. А эта девочка, Уолт… кто эта маленькая китайская девочка?
Уолт не знал, но пообещал выяснить. Потом мы узнали, что зовут ее Ри Коран.
Я смотрел вместе с Уолтом и другие фильмы, среди которых иногда попадались долгие и скучные, но очень многие были почти такими же захватывающими, как «Китайские ночи». Я понятия не имел, что именно мы смотрели. Что-то из шедевров Мидзогути или Нарусэ? [29]29
К э ндзи Мидзог у ти (1898–1956) – японский кинорежиссер. Наравне с Ясудзиро Одзу и Акирой Куросавой признан крупнейшим мастером японского кинематографа. Для его режиссерской манеры характерна техника «плана-эпизода» («одна сцена – один план»), которая подразумевает отказ от монтажа в пользу сложных передвижений камеры внутри кадра. М и кио Нарус э (1905–1969) – японский кинорежиссер, сценарист и продюсер, снявший 89 фильмов в период с окончания эры немого кино (1930) до шестидесятых годов прошлого века. Акира Куросава сравнивал стиль Нарусэ с «огромной рекой: тихой на поверхности, но неистовой в своих глубинах».
[Закрыть]Да и кто из нас мог тогда знать, чьи это фильмы? А теперь это все вообще вспоминается как в тумане. Но та китаянка осталась со мной навсегда. Уолтер и я частенько мурлыкали ритмичный китайский мотивчик ее песни из фильма. Подобно лампе Аладдина, она вызывала в воображении образы чарующего мира, которые сам я вообразить бы не смог, словно обещая билет в ту самую Нетландию, по которой я тосковал с того момента, как начал говорить.
Когда подошло мое время призываться в армию, мы сбросили пару больших бомб на Хиросиму и Нагасаки. Не люблю об этом говорить, но и тут вышло так, словно мой ангел-хранитель коснулся меня крылом. Мысль о том, что на нас могла напасть Япония, приводила меня в ужас. Не говоря уже о том, что я вообще не создан для солдатской службы. Спасло же меня от этой жуткой участи – а также ускорило мой Второй Побег – письмо, которое господин Капра написал своему другу, большой шишке в штаб-квартире генерала Макартура в Токио. Звали его генерал-майор Чарльз Уиллоуби. «Чарльз о тебе позаботится», – пообещал господин Капра, сунув мне в руки гаванскую сигару, которую достал из кармана своего пальто. Позже я предпринимал попытки закурить эту великую штуковину, но меня всякий раз рвало.
На самом деле все оказалось не так просто, как уверял господин Капра. Чарльз, конечно, мог бы обо мне позаботиться, будь я в Японии, но сначала мне нужно было явиться в подразделение по набору персонала для дипломатической службы в Кливленде. И они соглашались взять меня, только если я буду обладать какими-нибудь нужными им навыками или умениями. Поскольку никакими языками, кроме английского, я не владел и никакого другого опыта работы, кроме как мальчиком на побегушках у Уолтера Веста, у меня не было, рассматривать мою кандидатуру для работы за границей всерьез было проблематично. Я мог предъявить всего лишь парочку своих навыков, которые могли бы хоть как-то им пригодиться: я печатал на машинке, как молния (чемпион по машинописи, школьный чемпионат штата Огайо, 1941 год), и еще выучился у мамы стенографии – она когда-то работала секретаршей в страховой компании в Чикаго.
Я провел в Боулинг-Грин еще один мучительный месяц, от дикой скуки почти не вылезал из «Люксора», от дикой скуки – и в надежде на то, что где-то вдали меня ждут приключения, которые, вынужден признаться, так никогда со мной и не случились. Зато я раз шесть посмотрел «Вызывай девчонок» с Вероникой Лейк. Единственной альтернативой этому фильму было «Рождество в Коннектикуте» с Барбарой Стенвик – фильм, который шел в другом кинотеатре, но, посмотрев его пару раз, я с облегчением вернулся к Веронике Лейк. К тому времени я обнаружил также, что утешение можно находить и в литературе. Вкуса мне не привили, и в чтении я был весьма неразборчив. Дома мы книг не держали, но библиотекарь Боулинг-Грин, мужчина средних лет, в очках с толстыми стеклами и неодолимым запахом детской присыпки, явился для меня кем-то вроде гида. Он познакомил меня с Торнтоном Уайлдером. А когда я сказал, что хотел бы почитать что-нибудь зарубежное, возможно европейское, он предложил мне Джейн Остин. Исчерпав весь запас ее произведений, я попросил его посоветовать мне кого-нибудь еще. Он пристально, с заботой посмотрел на меня сквозь совиные очки и, словно разглашая страшную тайну, позволил себе предположить, что я мог бы изъявить желание начать с французского автора, Марселя Пруста.
Когда же наконец пришло письмо с приказом явиться в Филадельфию для погрузки на корабль в Японию, я был так счастлив, что даже готов был обнять своего отца. Вместо этого я закрутил маму по гостиной в вихре дикого импровизированного танго, что побудило папашу с отвращением выбежать из комнаты. Он мог называть меня чертовым неженкой всю оставшуюся жизнь, меня это больше не волновало. Следующая остановка – Токио!