Текст книги "Ёсико"
Автор книги: Иэн Бурума
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
18
Прошел год вКолумбийском университете. Я почти без ошибок поддерживал разговор на японском, хотя с чтением пока буксовал на уровне начинающего. Частично проблема заключалась в учебнике, по которому нас учили и который был, как бы лучше выразиться, излишне специализированным, поскольку предназначался для офицеров разведки во время военных действий. Я и сейчас могу совершенно точно сказать, как по-японски «гаубица» или «сержант 2-го ранга Квантунской армии». Обычные предложения из учебника, вроде «отца отправили в Маньчжоу-го служить лейтенантом в Квантунской армии», для меня трудности не представляли, но что с ними делать в мирной жизни? И все же это было хоть какое-то начало. Куда сложнее было найти людей, с которыми можно потренировать язык до того, как я вернусь в Японию (что я надеялся совершить как можно скорее).
Чтение книг, которые хотелось прочитать, пока было делом затруднительным, если вообще осуществимым. Я пытался расшифровать некоторые рассказы Кавабаты – и в целом догадался, о чем идет речь. Но это скорее напоминало просмотр Кинофильмов на незнакомом языке – к чему я, собственно, в свое время и привык. Есть своя прелесть в том, чтобы следить за развитием действия с помощью дедукции. Даже самые банальные предложения (а у Кавабаты таких немного) для полуграмотного человека исполнены неведомых тайн.
Кое-что из полученных языковых знаний я опробовал на семействе Овада, которые были столь добры, что каждую мою попытку говорить через пень колоду расхваливали так, будто я ораторствал, как Демосфен; но даже у этих милых социалистов мой военный жаргон, смешанный со стариковской манерой речи моего учителя, иногда вызывал неудержимые приступы смеха. Я чувствовал себя как недоученный тюлень, исполнявший неуклюжие трюки, чтобы получить рыбку от благодарных зрителей. Хотя чаще всего я безбожно переигрывал, выклянчивая еще немного рыбки, которой на самом деле не заработал.
Овада-сан и правда был очень богат (его дед изобрел новый тип шелкоткацкого станка – прямого отпрыска агрегатов по производству соевого соуса) и тратил свои деньги с размахом. Гости на его вечеринках делились на особые категории: эстеты-ориентофилы, борцы за прогресс в самых разных его ипостасях, а также художники – некоторые же прогрессивные, но все очень модные. Я принадлежал к отдельной категории: забавное ничто. «Забавным» меня находила миссис Овада, которая достаточно доверяла мне, чтобы либо обращаться со мною как с капризным ребенком, либо использовать меня как духовного наставника (именно второй ролью у меня чаще всего заканчивались отношения с друзьями женского пола). Множество маленьких проблем их семейной жизни вливались в мои всегда сочувственно раскрытые уши – его тайные измены, ее неудовлетворенные желания, его равнодушие к ее идеям, ее презрение к его политическому лицемерию… У меня появилось чувство, будто я знаю господина Оваду гораздо ближе, чем он мог бы предположить. Это давало мне ощущение превосходства над ним – эдакого мизерного шпионского превосходства, которым я тогда, к своему нынешнему стыду, наслаждался. Поскольку ни деньгами, ни известностью я не обладал, тайное знание оставалось моим единственным капиталом.
В тот памятный вечер, когда Ёсико впервые встретила Исаму, я как раз гостил у Овады-сана. Народу в гостиной собралось уже много, и все, само собой, обсуждали ужасного сенатора Маккарти, поскольку в те дни это было единственной темой для разговоров на прогрессивных сборищах.
– И как они травят бедного Чаплина! – сказала мадам Овада. – Не знаю, как долго мы сможем вытерпеть в этой стране.
Исаму сказал, что больше не чувствует себя американцем и ждет не дождется, когда снова уедет в Японию.
– В новой Японии, – сказал он, – даже коммунисты свободно могут выражать себя, как им хочется. Никогда не думал, что это скажу, но я горжусь тем, что я – японец. Там сейчас время больших надежд, и люди готовы учиться новому!
– Совершенно согласен, – сказал Брэд и поднял бокал с шампанским за «новую Японию».
– И за дорогого Чарли Чаплина! – воскликнула мадам Овада.
– За Чарли! – сказали мы все.
И в этот момент, сметая все на своем пути, в комнату влетела Ёсико – красивая, как никогда, в сиреневом кимоно с темно-синим оби.
– Чарли Чаплин? – сказала она. – Обожаю Чарли! Никто так не привержен миру во всем мире, как он. Очень любит Японию. Знаете, он всегда рассказывает, как ездил в Японию еще до войны. Говорит, что в отеле «Нара» самые лучшие туалетные комнаты в мире. Чарли очень привередлив в отношении туалетов. Кто-нибудь из его людей всегда проверяет туалетные комнаты даже в частных домах перед его визитом…
Исаму сосредоточенно смотрел на Ёсико, впитывая ее громадными, голодными карими глазами. Когда мадам Овада представила их друг другу, выяснилось, что Ёсико не знает, кто такой Исаму. Когда же ей объяснили, что он художник, она спросила с присущей ей непосредственностью:
– Так, значит, вы очень знамениты?
Мадам Овада тут же показала ей японские художественные журналы с фотографиями его работ. Это, похоже, произвело на Ёсико впечатление, и она спросила, сколько ему лет.
– А почему это так важно? – сказал Исаму, который знал о ней значительно больше. Он взял в свои руки ее крошечные белые ладошки. – Вы одна из нас, не так ли? Потрепанные дети истории, я – из здешних, американских лагерей, а вы – из китайских. Мы вышли из разных мест, но принадлежим единственному месту, которое имеет для нас значение, – нашему настоящему дому, стране искусства…
Я, как завороженный, наблюдал за тем, как загорался фитиль, и готов поклясться, это обещало быть погорячее банального обольщения. Сейчас за дело явно взялась сама природа: глаза Ёсико расширились, а рот приоткрылся.
– Вас использовали, верно? – спросил Имаму. – Вас использовали милитаристы?
– Да… – выдохнула Ёсико.
– Должно быть, вам было очень тяжело.
– Да, да, очень! – прошептала она, и слезы прочертили узенькие дорожки на ее белых напудренных щеках.
19
Исаму и Ёсикопоженились в Токио в холодный декабрьский день 1951 года, через три месяца после того, как Япония и США подписали Сан-Францисский мирный договор и оккупация была официально завершена. Весной того же года я смог вернуться в Токио в качестве кинокритика «Джэ-пэн ивнинг пост». Платили не очень много, но меня это вполне устраивало. Все уладил мой дорогой друг Карл, который был знаком с редактором – заикой, курившим трубку, по имени Сесил Сиратори. Детство, которое Сиратори провел в Великобритании и которым очень докучливо перед всеми хвастался, все еще проявлялось в виде пристрастия к твидовым костюмам и шлейфа бородатых анекдотов о давно умерших литературных персонажах, чьи подвиги в ночных клубах Лондона являлись для него источником нескончаемого вдохновения. При любом упоминании Макса Бирбома [57]57
Макс Бирбом (Henry Maximilian Beerbohm, 1872–1956) – английский писатель, художник-карикатурист, книжный иллюстратор. Автор множества юмористических афоризмов.
[Закрыть]на его узком лице появлялось меланхоличное выражение.
– А ты знаешь, что Б-б-бирбом сказал о стремлении заняться ф-физическими упражнениями?
– Нет.
– Он с-сказал: «Оставайтесь лежать до тех пор, пока это ж-ж-желание не исчезнет». Ха-ха-ха-кхм.
Выслушивать бесконечные истории о Максе Бирбоме совсем не страшная цена за возможность вернуться в столь любимую мной Японию.
Я отсутствовал какой-то год с небольшим, однако некоторые районы Токио я теперь едва смог узнать. Особенно Гиндзу. На месте былых руин появились совершенно новые здания. Люди были лучше одеты и двигались по городу уже не уныло и покорно, а куда более живо и деловито. Черные рынки уже не были единственным местом, где можно было достать еду и товары первой необходимости. В магазинах продавалось все и по приемлемым ценам. Молодые крепкие парни все еще слонялись по главным улицам Сибуя и Синдзюку, но костюмы из немнущейся ткани уже сменили гавайские рубахи – крик моды конца 1940-х. Но сильнее всего я почувствовал, как изменилось отношение японцев к иностранцам, особенно к американцам. Нынешние японцы были очень вежливы и, несомненно, все еще боялись откровенно выказывать враждебность, но прежнего почтения больше не ощущалось. Все реже в воздухе звучало «эта чертова Япония», все чаще – «дерьмовые американцы». Все меньше «Токио буги-вуги», все больше «Слёз Нагасаки» (абсолютный хит 1951 года).
Теперь я мог читать наружную рекламу, что и волновало, и разочаровывало одновременно: волновало потому, что это больше не было для меня тайной за семью печатями, а разочаровывало – по той же самой причине. Эти чудные иероглифы из неона или краски потеряли всякое экзотическое очарование, ведь теперь я знал, что они обозначают лишь очередной сорт пива или название тоника для лица.
Японский я практиковал со всеми, кто был готов меня слушать, – иногда в своей манере полудрессированного тюленя, клянчащего похвалу или смех, но в основном из-за того, что по-другому просто не мог. Некоторые японцы делали вид, что не понимают, и представлялись глухонемыми, свято убежденные в том, что иностранцы говорить по-японски не могут, хоть тресни. Даже самая понятная, самая элементарная фраза таксисту: «До Гиндзы, пожалуйста» – встречалась таким тупым и непонимающим взглядом, словно вы ее сказали на суахили. Но еще чаще мелькала другая реакция – театральное выражение полнейшего недоверия. В такие моменты я ощущал себя фокусником, который морочит голову публике каким-то особенно хитрым трюком. Видимо, одна из уловок полудрессированного тюленя.
Японские фильмы я понимал гораздо лучше, чем прежде, хотя и не идеально. Большую часть дня я просиживал в темных кинозалах, пытаясь с помощью сложных логических умозаключений догадаться, что же происходит на экране, и наслаждаясь моим любимым запахом сладкого риса и помады для волос. После кино обычно гулял по парку Уэно, где вокруг пруда, убивая свободное время, слонялись молодые работяги – источник моего постоянного искушения. Иногда мой разговор с потенциальным кандидатом так и оставался всего лишь приятной беседой – и это было нормально, ведь благодаря таким встречам мой словарный запас неизбежно пополнялся и мой прежний лексикон, состоящий из армейских выражений вперемежку с высокопарными эвфемизмами придворных императорского двора, все больше вытеснялся местным сленгом, куда легче и разнообразнее. А бывало, такой разговор заканчивался интимным свиданием, память о котором я хотел бы почтить молчанием. Безымянный, на коленях, в исступленном восторге – вот в чем заключается величайший экстаз или, если хотите, свобода.
Свадьба, как я уже сообщал, состоялась в декабре – 28-го числа, если точно. Я сопровождал Исаму в международный аэропорт Ханэда, где он встречал свою невесту. Исаму не видел Ёсико вот уже несколько месяцев и рвался с привязи, как резвый жеребец. Она же была занята своим первым американским фильмом, в котором играла жену американского солдата, вернувшегося домой, в Калифорнию, с Дальнего Востока. Съемки велись как в самом Лос-Анджелесе, так и в его окрестностях. Информация о том, что она пробуется на роль в настоящем голливудском фильме, стала самой горячей новостью в Японии. В аэропорту Ханэда ее встречали так же помпезно, как некогда Чарли Чаплина: репортеры всех самых крупных газет и журналов оказались здесь и подняли такую бучу, что Исаму и я просто не смогли пробраться к месту ее выхода из зоны таможенного досмотра. Система оповещения по громкой связи постоянно информировала всех о том, сколько ей еще оставалось до приземления: тридцать минут, пятнадцать минут, десять минут – и вот наконец: «Самолет совершил посадку! Проделав долгий путь из США, звезда Голливуда мисс Ширли Ямагути прибыла на родную землю!»
Тот факт, что посадочная площадка аэродрома Ханэда не являлась ей родной землей, был лишь мелкой деталью, которая никого не смущала – ни публику, ни тем более саму Ёсико, когда наконец она явилась своему народу, озаряемая фотовспышками. Вокруг творился такой кавардак, что мы едва смогли ее разглядеть. Корреспонденты с выпученными глазами давили друг друга, чтобы хоть на секунду вынырнуть из бурлящей толпы и прокричать вопрос в ее сторону. Для пресс-конференции соорудили деревянный помост, украшенный цветами. Ёсико, до кончиков ногтей вылитая голливудская кинозвезда: в громадных очках от солнца, белых перчатках и платье с цветочным узором, – помахала толпе и произнесла по-английски:
– Hello, boys, long time no see! [58]58
Привет, ребята, давно не виделись! ( англ.)
[Закрыть]
И опять начался дурдом. Очередной шквал вопросов: что вы ели в Штатах? вы привыкли к американским туалетам? а дома там большие? с кем вы познакомилась в Голливуде? что американцы думают о Японии?
Исаму попытался силой пробиться через эту свалку. Но репортеры активно сопротивлялись любым его попыткам продвинуться вперед, принимая его за очередного нахала фотолюбителя, рвущегося ближе к сцене. К счастью, обозреватель из «Майнити», желая понять, что происходит, вытянул шею, узнал Исаму и выкрикнул его имя. И тут неожиданно десятки людей стали буквально проталкивать его к помосту, по ходу дела умоляя с ними сфотографироваться. Заметив Исаму, Ёсико закричала:
– Эй, Исаму-сан! Скорей сюда!
– Поцелуй! Поцелуй! – кричали репортеры, пока Ёсико помогала своему жениху, воплощению абсолютного несчастья, взобраться на подиум.
– По-це-луй, по-це-луй! – скандировала толпа.
Несмотря на все смущение Исаму, они таки поцеловались.
А когда Исаму попытался отодвинуться, Ёсико снова притянула его к себе, позволяя фотографам запечатлеть еще один миг блаженства для утренних газет.
После этого я не видел счастливую пару до самой свадьбы. Они спрятались ото всех в номере для новобрачных отеля «Империал», хотя лучше сказать – их обложили там, точно в осадной крепости, фотографы, безвылазно сидевшие в засаде. Шторы на окнах их гостиничного номера не раздвигались трое суток.
Много лет спустя я вспомнил об этом времени, встретившись со старым макетчиком, мастером паперкрафта, [59]59
Паперкрафт (англ.papercraft) – изготовление игрушек из бумаги. Отличие от оригами – неограниченное использование ножниц и клея.
[Закрыть]который познакомился с молодоженами, когда Исаму разрабатывал дизайн бумажных светильников в префектуре Гифу. Мастер должен был утром забрать Исаму из старого буддистского храма, где их с Ёсико тогда приютили.
– Я понял тогда, что такое сила любви, – произнес старик очень торжественным тоном.
Я спросил его, что он имеет в виду.
– В Японии, – объяснил он, – мужчины и женщины не выражают открыто свои интимные чувства. Однако Ногути-сэнсэй и Ямагути-сан не могли насытиться друг другом. Они пропадали в храме часами. И даже на людях все время обменивались прикосновениями, целовались и ласкались, как молодые кошка с котом. Вы понимаете, американцы более искренни и открыты, чем мы, японцы. Это хорошо. Мы, японцы, должны этому учиться…
Даже на торжественный прием в честь их свадьбы Исаму и Ёсико опоздали. Устроили это событие в старом аристократическом особняке, чудом уцелевшем во время войны. Его внутренний сад, разбитый чуть ли не в 1700 году, был одним из самых известных в Японии. Его спланировали таким образом, чтобы показать в миниатюре воображаемый природный ландшафт одной древней китайской поэмы из «Книги песен». [60]60
«Книга песен» (Ши цзин) – один из древнейших памятников китайской литературы. Содержит 305 народных песен и стихотворении различных жанров, созданных в XI–VI вв. до н. э. и отражающих многообразные явления духовной и социальной жизни Древнего Китая.
[Закрыть]Там были миниатюрные горы и озера, крохотные храмы и святилища, а также игрушечный чайный домик для созерцания пейзажей, вокруг которого в положенное время года распускались цветы вишни или азалии. Но поскольку свадебная церемония происходила зимой, карликовые сосенки защищались от снега бамбуковыми зонтами. Деревья под зонтами я увидел впервые в жизни.
До начала банкета жених и невеста торжественно восседали на фоне занавеса из позолоченной материи: Исаму – в сером кимоно и слегка комичных черных панталонах, Ёсико – в белом кимоно с поясом из плотной золотой ткани. Точно пара прекрасных статуй, они сидели недвижно – ни дать ни взять, идеальный синтез западного практицизма и восточной красоты; да это и было так, ведь Исаму собственноручно изготовил свадебные наряды и сам же нанес грим на лицо невесты. Хакама – шаровары Исаму – напоминала вестернизированную версию юбки вельможи на сцене театра кабуки. А кимоно Ёсико выглядело почти как европейское вечернее платье – с крючками и пуговицами. Очень необычный грим – Исаму сказал, что его вдохновляла «Повесть о Гэндзи». Ёсико выглядела как изящная японская кукла – с выбеленным лицом, ярко-красными губами, похожими на лепестки роз, и высоко прорисованными мотыльками бровей, как у придворных дам X века.
Кроме меня, других иностранцев на церемонии не было. Ни Мерфи, ни, разумеется, полковника Ганна. А вот японских поклонников Ёсико я заметил сразу несколько. Икэбэ, Хотта, изможденный, как замученный святой, и бесподобный Мифунэ в темном кимоно с большим белым гербом. Куросава, никогда не вступавший в светские разговоры, в ответ на обращения только вежливо кланялся. Отец Ёсико не явился. Поэтому Кавамура, весьма внушительный в своей хакаме, замещая родителей невесты, представил ее почтенной публике в цветистой речи, упомянув их совместную любовь к Китаю и неизменную любовь ко всему миру у Ёсико. Хотта в своей речи также упомянул Китай, выразив восторг по поводу того, что мир и справедливость «наконец пришли в новый Китай под Руководством председателя Мао, величайшего азиата двадцатого века».
После всех речей Исаму носился от стола к столу, похожий на большую птицу из-за своих длинных рукавов и черных развевающихся панталон. Со мной он разговаривал на языке, напоминавшем классический японский, с жутким американским акцентом, и я, как мог, отвечал ему. Кавамура, подслушав наш разговор, хмыкнул и сказал:
– Вы оба изумительно говорите по-японски.
– Даже лучше, чем сами японцы, – добавила маститая престарелая художница Рюдзабуро Умэхара.
На что Мифунэ, со своим обычным лающим смехом, скорее доброжелательным, чем веселым, добавил:
– Все мы теперь люди мира. Это хорошо. Очень хорошо.
Праздничное настроение едва не испортил один неприятный случай. Когда мы все вместе вышли из главного зала, который назывался Павильоном Плачущего Оленя, и были встречены фалангой фотографов, которые стали просить улыбающуюся Ёсико и хмурого Исаму посмотреть то в одну, то в другую сторону, какой-то человек в хорошо сшитом, но очень потрепанном костюме внезапно рванулся в сторону Ёсико. Все произошло очень быстро, поэтому его лица я не разглядел. Но я заметил его глаза – безумные, как у загнанного зверя. Куда лучше мне запомнилось выражение абсолютного изумления на лице Ёсико.
– Сато-сан?! – закричала она, прежде чем отвернуться.
Он смог в ответ прокричать только несколько слов:
– Ёсико-сан, я должен поговорить с тобой!
Крепкий парень из обслуги быстро скрутил его и выпроводил вон, костеря, как нерадивую собаку.
Позднее я спросил у Ёсико, кто это. На секунду мне показалось, ее отец. Все это было так давно, сказала она. Чтобыло? Она выдержала паузу. А затем сообщила, что работала с ним в Маньчжурии, недолго, во время войны, но все это было так давно. Ей не хочется сейчас говорить об этом, может, как-нибудь в другой раз. И поскольку она все еще расстраивалась, настаивать я не стал. На следующий день газеты ни словом не обмолвились об этом инциденте, хотя они же не поскупились на другие детали, вроде полного списка гостей. Еще раз я восхтился тем, как японцы умеют игнорировать то, чего они предпочитают не видеть. Безумное лицо этого человека надолго осталось в моей памяти. Как будто что-то или кто-то преследует его. Но что еще необычнее – когда я в следующий раз спросил о нем Ёсико, она заявила, что ничего не помнит об этом случае. И даже пошутила: «Может, ты увидел призрака, Сид-сан?»
Вердикт японского общества по поводу этой свадьбы был коротко сформулирован заголовком в разделе «Общество» газеты «Асахи»: «Американский авангардист женился на японской кинодиве – дивно абстрактная свадьба». Я плохо понял, что в данном случае означало «абстрактный». И решил позже уточнить у Ёсико.
20
Усадьба в Камакуревыглядела чересчур безупречной – воплощение традиционной красоты японской деревни, сцена со свитка периода Эдо, этакая современная картинка-мечта об идеальной «старой Японии», если не декорация к исторической киносаге. Главное здание, уютно гнездившееся посреди изумрудных рисовых полей и сиреневых холмов Камакуры, принадлежало Намбэцу Огате, выдающемуся художнику, творившему в японском стиле (который обычно противопоставляют стилю западному, подразумевая под ним чудовищный недоимпрессионизм в сочетании с академической основательностью). Он был так знаменит, что люди обычно обходились без фамилии и называли его просто Намбэцу. Его картины рыб или птиц, выполненные черной тушью или охрой на японской бумаге, высоко ценились богатыми коллекционерами. Маленький, подвижный, с соляной проседью в перечных волосах и бородой-мочалкой, Намбэцу выглядел добродушным – кем-то вроде китайского мудреца, – но имел репутацию человека несговорчивого. Деньги как таковые его особо не волновали. Однажды он вышвырнув из своего дома члена Кабинета министров за то, что тот назвал его картину «прелестной». Мало того, тот политик собирался выложить за нее круглую сумму, но, как выразился Намбэцу, был «слишком вульгарен, чтобы владеть моей работой».
Однако еще больше, чем картинами, Намбэцу был известен в Японии своим житейским укладом, полностью подчиненным японской традиции. Его сельский дом XVIII века с роскошной соломенной крышей частенько появлялся на страницах еженедельных иллюстрированных журналов. До войны этот дом, стоявший в глухой деревушке на западе Хонсю, был разобран на части, а затем тщательно восстановлен плотниками из Камакуры. Причем без единого гвоздя; все его бревна, раздвижные двери, ширмы, оштукатуренные стены, бамбуковые заборы, стропила, скобы, ригели и обрешетки были составлены в одно целое, точно гигантский пазл из кедра, кипариса, штукатурки и тика. Ванна, отлитая из чугуна, подогревалась снизу печкой на дровах. Даже туалет из камфорного дерева с ароматными кедровыми сучками претендовал на поэтический шедевр. Сидеть на корточках в полутьме, слушая, как жужжат мухи и дождик капает с небес… уже лишь ради этого сюда стоило приезжать.
В быту Намбэцу пользовался традиционными горшками и чашками, одни из которых являлись бесценными шедеврами древнего искусства, а другие – произведены в его собственной печи для обжига, которую ему поставили гончары из Бидзэна, что на Кюсю. А кроме того, он еще и производил свою бумагу в стиле Тоса. Его бумага «Тоса Тэнгу-дзёси» – «Крылья полуденных мошек» – снискала славу сверхтонкой. Еще он был великолепным поваром. На его традиционной деревенской кухне стояли две громадные деревянные бочки – одна с морской водой, другая с пресной, – где плавала живая рыба, которую он зачерпывал сачком, чтобы приготовить на ужин со свежими и маринованными овощами. Смотреть, как Намбэцу разделывает рыбу, – все равно что наблюдать за художником, пишущим картину: как он разрезает ее, очищает от чешуи своими любимыми ножами от знаменитого кузнеца из Киото, чья семья ковала ножи с начала XVI столетия.
Стоит ли говорить, что Намбэцу никогда не носил западную одежду. На работу он надевал обычную хлопчатую спецовку цвета индиго. В те же редкие случаи, когда он выбирался из дома, – исключительно кимоно из тончайшего хлопка или шелка, сотканных в Киото. Единственной уступкой современной жизни было электричество (хотя он постоянно заявлял, что всю прелесть японских лаковых изделий и керамики можно оценить только в сиянии свечей) и несколько эксцентричная любовь к пепси-коле – да не к кока-коле, прости господи, а именно к пепси, которая должна подаваться ему охлажденной до определенной температуры, как только он вылезет из своей огнедышащей чугунной ванны. Ошибка в плюс или минус всего на несколько градусов могла спровоцировать дикий приступ ярости. Обычно он начинал орать на бедную Томоко, свою служанку, и вдребезги разбивал стакан о деревянный пол. Однажды он даже ударил ее по лицу, и так жестоко, что ей пришлось наложить несколько швов, и эту операцию, полный раскаяния, он проделал сам, естественно, без всякой анестезии («вот еще, новомодное изобретение»). Боль, наверно, была чудовищной. Бедняжка не издала ни звука.
Все это я рассказал потому, что старый рисовый амбар напротив главного дома и был тем самым местом, где Ёсико и Исаму начали свою семейную жизнь (да там же и закончили, но об этом позже). Куда меньше главного здания, но такой же древний, амбар этот просто лучился классическим сельским очарованием. Они называли его своим любовным гнездышком. Чтобы попасть туда, требовалось пройти через деревянные ворота периода Эдо с приделанной сверху вывеской, которой витиеватыми иероглифами в обычном «травяном» стиле Намбэцу [61]61
«Травяной» стиль в каллиграфии (яп. сосё) – т. н. стиль летящей кисти, или полускоропись.
[Закрыть]было выведено: «Страна грез». От ворот же до их амбара быстрее было добраться на машине. Им приходилось сначала пройти по узкой тропинке через рисовые поля, подняться на несколько сотен ярдов по крутым ступеням мимо старого заброшенного святилища, охраняемого каменными лисицами и толстым слоем мягкого мха, взобраться еще на несколько сотен ярдов вверх по холму, и лишь тогда наконец, задыхаясь от напряжения, особенно душным летним днем, они попадали в свое любовное гнездышко. Где-то вдали виднелся дом Намбэцу, сразу за которым поднимался небольшой холм с вершиной, слегка напоминающей гору Фудзи. Это была Тайшань – точнее, копия этой священной китайской горы, которую Намбэцу соорудил как часть своего личного ландшафтного парка.
Каким-то непостижимым образом, совершенно нехарактерным для старого мизантропа, Намбэцу сразу же запал на Исаму. Пожалуй, Исаму так и остался единственным, на кого ни разу не обрушилась знаменитая ярость Намбэцу. Впервые они встретились, когда Исаму представлял свои новые скульптуры, на создание которых его вдохновили погребальные фигурки VI века. Появление в Токийской галерее самого Намбэцу так взбудоражило публику, что назавтра об этом трещали все национальные газеты. Намбэцу никогда не считал нужным посещать чьи-либо выставки, каким бы знаменитым ни был художник. Но до войны он крепко дружил с отцом Исаму. А может, ему захотелось взглянуть, что же этот «американутый» смог выудить из надгробных статуэток-ханива. Как бы там ни было – вот он стоит здесь, в темно-синем кимоно, пристально разглядывая экспонаты через стекла очков в стиле Гарольда Ллойда, а все остальные смотрят на него с почтением и ждут, что он скажет. Он же сказал лишь одно слово: «Кэкко». Неплохо. И этого было достаточно. Исаму отправили в большое плавание. А также предложили жилье, где он мог оставаться сколько душе угодно.
К тому времени, когда я решил их навестить, Исаму и Ёсико уже удобно устроились в новой жизни. Погода стояла потрясающая, свежий весенний день, птицы распевали на все лады, и лепестки сакуры опадали с деревьев, как розовые снежинки. Громадный сиреневый «бьюик» с открытым верхом – уступка Исаму американскому образу жизни, еще более претенциозный изгиб пристрастия Намбэцу к пепси, – стоял у ворот, словно только что оставленный своим владельцем. Когда я пришел, Исаму еще работал в своей мастерской в дальней части дома. Ёсико, настоящая сельская жительница в своем хлопковом нежно-голубом кимоно с орнаментом из буквочек X, приветствовала меня взмахом руки, потом церемонно поклонилась и в дополнение, поскольку я все-таки был иностранцем, пожала мне руку. Я расхвалил ее кимоно.
– Поцелуи! – засмеялась она, указывая пальчиком на букву X. – Эту ткань придумал для меня Исаму. Ее соткали для нас в Киото…
Заливая кипятком чайные листья в древнем железном чайнике, она сказала:
– Ты ведь знаешь, как Исаму любит японскую культуру.
Я спросил, как ей нравится ее новая жизнь.
– О, это самое интересное! Я ведь никогда раньше не жила деревенской жизнью. В Китае мы всегда жили в европейских домах. А когда покинула дом, все время жила в гостиницах. Приходится учиться тому, как живут японцы. Исаму так много знает о Японии. Он мой сэнсэй, мой Учитель.
Правда, очень скоро мне стало ясно, что она уже скучает по Голливуду.
– Там жить гораздо, если так можно сказать, эффективнее, – говорила она. – В Штатах и работает все как надо, и энтузиазм окружающих так окрыляет… А здесь, в Японии, – она театрально вздыхала, – вечно одно и то же: этого нельзя, того нельзя, мы здесь так не поступаем! Они как будто гордятся этим!
Конечно, играть японскую «боевую невесту» в американском кино было куда интересней. Здесь же ей все время предлагали только один ролевой типаж – экзотический: корейских проституток, китайских медсестер, а как-то раз даже предложили сыграть девушку из Тайваня. Ей казалось, в Штатах ее воспринимают куда серьезнее.
– Но у меня нет денег, Сид-сан, потому и другого выхода нет. Берусь за все, что предлагают…
Сейчас же она снималась в новом фильме под названием «Леди из Шанхая» в роли китайской певицы.
– Все бы ничего, но я чувствую себя цирковой мартышкой, мартышкой, которая поет на китайском.
Я поинтересовался, как она добирается до киностудии из такой дали.
– О! – сказала она. – Каждое утро сюда приезжает лимузин и встречает меня у ворот. Нужно немного прогуляться, вверх и вниз, но здесь так прекрасно, Исаму просто счастлив… Видел вывеску над воротами? – Она засмеялась. – Знаешь, это ведь на самом деле Страна грез.
Она все время растирала руками ноги.
– Наверное, трудно карабкаться вверх в таких узких деревянных сандалиях?
– Да нет, все нормально, – сказала она.
Исаму, вернувшись из мастерской в большой задумчивости, тщательно вытирал руки куском тонкой хлопковой ткани цвета индиго. Его мастерская была чем-то вроде пещеры, которую он вырубил в каменистом холме за домом.
– Чай, – сказал он, даже не взглянув на жену. – Японский зеленый чай, тот самый, из Сидзуоки.
– Хай-хай, – ответила она и на пятках, стертых до волдырей, заковыляла на кухню ставить железный чайник.
Основная проблема в общении с Исаму – как, впрочем, и с большинством художников, которых я знал, – в том, что тебе никогда не понятно, слушает ли он, что ты ему говоришь. То есть ты можешь говорить и говорить, а художник будет кивать, но глаза его будут вглядываться в какой-то бесконечно далекий от тебя мир, скрытый в глубине его подсознания. И чем глубже он погружается в свое молчание, тем больше твоя болтовня напоминает тебе же самому бред болтливой домохозяйки.
Вот и в этот раз было так же. Я разглагольствовал на темы, которые, как мне казалось, должны заинтересовать его: о буддистских скульптурах, которые я видел в храме Энгаку-дзи, о новом фильме, идущем в Токио, о событиях культурной жизни Японии. Он кивал, как всегда, говорил «да, верно» или «я с вами согласен» – иногда по-английски, иногда по-японски с сильным акцентом, – но я не мог сказать, со мной ли он в эти минуты. В то же время Исаму вовсе не был рассеянным. Когда Ёсико сказала: «А вы вдвоем вечно говорите о сложных вещах!», он обернулся к ней с нежной улыбкой и ответил: