Текст книги "Учите меня, кузнецы (сказы)"
Автор книги: И. Ермаков
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Не соглашается безносая.
Собрал он тогда по капельке из всех своих жилок последнюю силу, укрепился на какой-то миг и прохрипел:
– Не вам, гадины, – солнышку кланяюсь!..
И вздрогнула земля от его смертного поклона…
И еще про богиню я спросил у дяди Паши.
– Разыскал я ее после войны, – говорит. – Так в Мамонтовой шинели и к месту назначения поехала. По доброму-то, оно и шинель в музее бы повесить надо.
Дедушке Михайле я этого не рассказал. Пусть, думаю, верит старинушка, что ходит красным июльским утречком над Ишимом-рекой богатырь Мамонт. Косит он заливные лужки, мечет стога, пашет землю и радуется сегодняшнему солнышку. По вечерам подкидывает на полсаженной ноге рыжих Мамонтовичей и рассказывает им про кошачью лапку.
Пусть думает дед…
А на краешках земли нашей народная память, по жемчужинке, по алмазинке выискивает дорогие слова, которые как цветы бы пахли, как ордена бы сверкали на богатырской груди русского солдата. И в сказку годятся эти слова, и из песни их не выкинешь, и про геройскую быль рассказать ими достойно.
1960 г.
СИБИРСКИЙ КЛИЕНТ
Черемушки – солдатские цветочки
Я на фронте все больше ожоги получал. И варило меня, и пекло, и смолило. Ну, об этом речь впереди. Начать же надо с того, что неправильно меня воспитывали.
Родился я маленьким, рос мелконьким, грудь что у зайчонка, столько же и силенки… Тут что надо было? Закалять надо было меня всячески. К физкультуре поощрять, дух во мне поднимать, отчаянность воспитывать.
А заместо того – собирается отец на охоту:
– Тятя, я с тобой пойду?
– Сей минут! Сейчас вот за патронташ тебя заткну и пошагаем.
Когда забраковали меня в военкомате, уставился он жалостливым таким взглядом – вздыхал, вздыхал да и высказался:
– В кого ты, Аркадий, уродился? Сестры вон – хоть в преображенцы записывай. А ты… зародыш какой-то…
Вот и подымись тут у Аркашки бравый дух…
Оттого я и рос такой… виноватый. Неполноценный вроде. Зато, когда приказали мне на втором году войны «в десять ноль-ноль» с бельем, полотенцем и с продуктами в военкомат явиться, у меня чуть сердце не заглохло от радости. Через правое плечо поворот сделал!
Приезжаем наутро с отцом в район – грузовики уже ждут. Обнял он меня напоследок и нашептывает:
– Ты, сынка, не робей! Ты усы отпусти. Геройства тогда в обличье больше. И карточку… карточку нам с матерью вышли.
И перестал я с этого дня верхнюю свою губу брить. Усы запустил.
Направили нас, свежепризванных, в военные лагеря Черемушки. Едем. «Че-ре-му-шки», – раскладываю я по слогам. «Нежненько-то как!» – думаю. Представляются мне молоденькие такие, с прозрачной, чуть зелененькой корой деревца, все в цвету, в запахах – белокипенные, кудрявенькие. Посреди этой природы – лагеря. Навроде пионерских… Только слышу-послышу, их еще и «Чертовой ямой» поминают. Это-то название поточней оказалось.
Впоследствии на вопрос, почему Черемушки, взводный Ляшонок мне так разъяснил:
– Это намек солдату дается… Принюхивайся, мол. Черемушки – цветочки, а ягодки – впереди. Без обману чтобы…
В этих-то вот Черемушках и познакомился я с поварским черпаком, будь он трижды неладен. Направили наш взвод на подсобное хозяйство. Километров за шестьдесят. Задача – картошку из овощехранилищ на машины грузить. Котлы с нами едут, сковороды, прочая посуда… Палатки растянули – ужин варить надо.
– Кто может? – взводный Ляшонок спрашивает. Он у нас бедовый мужик был. Длинный, поджарый, лицом смуглый, верблюжьего цвета шинель на нем. Английская. В госпитале выдали. По самы пяты. Заглазно мы его звали «Чтоб я этого больше не слышал». Любимое изречение.
Ну, ладно… Поваров во взводе не оказалось. Прошелся он вдоль шеренги, да меня и облюбовал:
– Корнилов, кажется?
– Так точно, товарищ младший лейтенант!
– Назначаетесь, боец Корнилов, поваром!
– Я не умею, товарищ младший лейтенант. Отродясь не варивал.
– Не умеешь – научим, не хочешь – заставим, – говорит. – Притом и грузчик из тебя – наилегчайший вес. Одним словом, надевай халат, и чтоб я этого больше не слышал – «не варивал».
И проклял я потом не раз эту лихую минуту. Вся моя служба шиворот-навыворот отсюда пошла. На погрузке, верно, благополучно все обошлось. Картошки вдоволь. А это при третьей тыловой норме ох как вкусно! Наворочаю два котла, салом заправлю – хвалят ребята. Зато в период подготовки – погорел. Свои же в плен взяли. Шишек наполучал, оскорблений… Впрочем, тут по порядку рассказать придется.
Отправляется наш батальон на трехдневные учения. Без захода в казармы причем. Весь день и всю ночь перед этим дождь лил. Утром большой перестал – густой пошел. Мелкой капелькой… Строимся мы на плацу, а он до того рассолодел – воробей след оставляет. Ветер рвет. Собака Жучок к кухонному крыльцу бежит и хвост в нужной форме сдержать не может. Ломит его, гнет, зад из-за этого заносит. Аж закружится песик. Кое-кому такое зрелище направление мысли испортило. Бывалые, верно, молчат, а свежепризванные непорядок усмотрели.
– Мыслимо разве по такой погоде… – ворчат. – Добрый хозяин собаку… а тут – на трое суток…
– Это кто про собаку? – навострил свое чуткое ухо Ляшонок. – Кто собаку помянул, какой нации?
– Русская поговорка, русский, значит, и помянул, – невесело отвечают из колонны. – Ну, тут и турок помянет, не токмо что…
– Вот турок пусть и поминает, – отозвался взводный. – А мы – забудь! Забудь про собаку, ежели ты русский. Так-то, сынки…
Он, независимо от возраста, сынками почему-то нас звал.
– Забудешь тут… За воротник вон напоминает, – доложил кто-то из строя.
– Все равно забудь, – подытожил взводный. – Немец на Волге, река солдаткой стала, а вы – про собаку… Отставить про собаку! Чтоб я этого больше не слышал! После войны – пожалуйста…
Двенадцать часов мы сквозь всякую грязь шли. По жидкой, по густой и по паханой. Полную выкладку несли, плюс к тому каждую ниточку на тебе мелкой капелькой напитало. Ужинали сухим пайком. Ночевать в поле – по цепочке передали, – костров не разводить: «противник» близко. Греться по-пластунски и другим подобным способом. Ко всему этому, в порядке утешения, суворовское присловье: тяжело, мол, в ученье – легко в бою.
К полночи вызвездило, и принялся молодой морозец наши шинели отжимать.
– Грейся, как пресмыкающие греются! – раздается голос взводного. Он падает в длинной своей, до пят, шинели на живот и ползет. Ползет и приговаривает: сто метров туда – сто обратно. Сто – туда… сто – обратно.
Ну, мороз – он командир звонкий… Всему батальону Ляшонкову команду донес. Ползаем. Греемся. Кое-где ребята на «петушка» сходятся. Плечо в плечо сбегаются, локтями наддают. Тут же приемы «Лежа заряжай», «Встать!» изучаются, на спинах друг дружку взметывают – оживленно ночуем!
Неподалеку от меня два солдата разговор ведут, вроде сказки сказывают:
– Случись сейчас в нашем батальоне черт и спроси, например, у тебя: «Какого счастья в первую очередь хочешь?» – чего бы ты ему на ушко шепнул?
– А чего! Печку бы железянку… докрасна чтобы… Высохнуть… Согреться…
– К этому бы еще соломки сухой охапку. Ох и рванул бы!..
Впрочем, на темнозорьке некоторые и без соломки ухитрились. И на корточках дремлют, и лежа – бочком, подбородок в коленки. Другие опять шинельными полами запеленали, спина в спину храпака дерут. Сорок верст как-никак отчмокали. А морозец – свое… «Подъем» скомандовали – такая рать воспрянула, куда там черти годятся. У одних шинели пышные, в складках, звенят, гремят – что твои балерины заприплясывали. Которые пеленались – вскочат и тут же хрусть об землю. В три слоя им на ногах сукно сморозило.
Отмяли мало-мало шинелишки, хлебушка с селедкой перекусили и по звонкой земельке где бегом, где форсированным шагом затопали опять к родным Черемушкам. За восемь часов надо было успеть вернуться и тут же с ходу пойти в «наступление». Первые километры из ртов парило. Потом лбы задымились, спины, плечи. «Шире шаг!» – подбадривают командиры и тут же от Суворова… насчет пота и крови.
К обеду небо опять седеть начало, синеть. И повалил снег. Густой, лохматый, ленивый… Хоть губой его лови.
Достигли мы нужного ориентира, развернулись в цепь и давай короткими перебежками белую землю пятнать. Пороша тоненькая, липкая. А падать надо да снова бежать. На «ура» пошли – мокрее вчерашнего. Заняли «неприятельские» окопы – отдыхай, ребята. Блаженствуй. А в них жиденько, склизко. Топчемся с ноги на ногу. Мысли какие-то разбивчивые в недоспанную голову лезут.
Переступишь – чмокнет глинкой, отлетят бредни. Стоим.
А ветерок с севера заворачивает, а индивидуальный палец у рукавицы, которым на спусковой крючок нажимать, твердеть начинает, ледком подергивается. Поземка закружилась. И не в ноги она метет – в глаза солдатские. Секет, пронизывает. Стынем, синеем, потряхивать нас начинает.
– Товарищ младший лейтенант, разрешите: сто метров туда, сто – обратно?
– Пока светло…
Это потому, что по темноте придут из третьего батальона разведчики. «Языка» у нас брать. Ползаем, в запас обогреваемся. Печку бы железянку, соломки бы сухой… Другого счастья нет.
Сейчас, бывает, встретишь обиженного такого, «несчастненького», судьбой недовольного и без ошибки определяешь: «А не бывал ты, паря, в Черемушках! Да, да… В тех самых, которые «солдатскими цветочками» назывались. Знал бы, какое такое счастье бывает! Поменьше бы высказывался».
Ну, ладно. Братва, конечно, на сей раз единогласно решила: повезло Аркашке. Вызвали меня к командиру роты, и получил я приказанье отправиться в глубину своей обороны, в распоряжение повара. Горячий ужин батальону готовить. Через полчаса я уже, что говорится, на седьмом небе был. Дрова подкладываешь – топка греет, крышку откинешь – паром тебя по глубины души прохватывает, а спиной к кухне прислонишься – тут уж вовсе несказуемо. Теплынь, и каша там, внутри, будто райская птица скворчит.
Поужинали поздненько. В двенадцатом примерно часу. Выскреб я с разрешения повара остатки каши в ведро, другое полнехонько кипятку нацедил – несу в свой взвод. Мысли у меня приятные играют. «Ай да Аркашка, – скажут ребята. – Вот это товарищ! И кашки спроворил, и кипяточку догадался. Сто сот парень…» И вдруг как секанут этого «сто сот парня» телеграфным проводом по ногам – сразу подешевел. Кипяток в снег, каша набок, самому – затычку в рот и руки-ноги опутывают. Опутали и потащили. Дышу я через нос и постепенно догадываюсь, что я теперь не Аркашка Корнилов, а «язык». И волокут меня не куда иначе как в третий батальон. Ну кому охота в плен попадаться, хоть бы и к своим? Задрыгался я по возможности, заизвивался… А братишка из третьего батальона уставил мне кулачину под нос и поясняет шепотом:
– Свинцом налита, смертью пахнет…
Вот уж вижу сквозь поземку – через линию окопов меня переносят. И никакого окрика! Никакой тревоги! Перестал я уважать свой батальон. Так запросто отдать бойца на произвол «противника» – это не каждая часть сумеет. А произвол сразу же начался, как только окопы миновали. Во-первых, Карлушей меня назвали.
– Тих-ха!.. – говорят. – Карлуша… Тиха. Погоди ногами екать…
По пути к тройке, которая меня захватила, прикрывающая группа присоединилась. Потом еще одна. И началось тут надо мной групповое издевательство. Поважит, повзвешивает который меня одной ручкой на веревках и выскажется:
– Бараний вес взяли…
Другой, после такой же процедуры, еще злей кольнет:
– Такого эрзаца под мышкой унесешь.
А братишка, который кулак мне подносил, тот вовсе конкретно:
– Где Гитлер? – спрашивает. – Сознавайся. Все одно твоя фрау заговела теперь.
И чем дальше от окопов относят, тем нахальней становятся. Не кладут уж, а прямо бросают. Как саквояж какой…
– Давайте, – рассуждают, – расшлепаем его в чистом поле, а кашку съедим.
И тут кто-то славную мне мыслишку подкинул.
– Каша-то, поди, наркомовская, пайковая… Попадет еще.
Братишка, который кулак мне показывал и про Гитлера спрашивал, неподмесным звонкоголосым чалдоном оказался:
– Не обязательно наркомовская. Левака это он сообразил. Тожно кухольну крысу мы захватили… Сухохонька… сытехонька… Ишь – икает…
– Может, он задыхается?! Ототкнуть ему рот да спросить, – посочувствовал кто-то.
– Верно! А то дразним соки…
И только мне успели затычку изо рта вынуть, закричал я сквозь все Черемушки, на всю «Чертову яму».
– Чепе захотели? Там два отделения без ужина, а вы!..
И связанными руками, помню, с присеста, ведро стал к спине приподнимать. С гирей еще такой прием практикуют.
– Не цокотись, не цокотись… – отопнул меня чалдон. – Сами чичас выясним… Ну дак как, ребя? – обратился он к разведчикам.
– Мда-а… – промычал кто-то. – Хороша кашка, да наркомовская…
– С адресом кашка! – отозвался второй.
– Не расстрелявши «языка», эту кашку не тронь… Продаст! Продашь ведь? – спросили у меня.
– Продам! – пообещал я твердо.
– Ну вот…
– Да чего с ним разговариваете? – задосадовал чалдон. – Учат вас, учат, лопоухих!.. Сто раз эть командиры тростили: действуй, как в боевой обстановке. Ну, ладно… Действую! Захватил «языка» с кашей. Вынес на безопасно расстоянье. Жрать захотел. Как, спрашивается, должон я распорядиться. Соболезновать, что противник натощак спать лягет? В штаб ее волокчи? Ежель по-настоящему, как Суворов учил, действовать, то при сичасном нашем аппетите должны мы эту кашу оказачить и будет это само применительно к боевой обстановке. Нам ишо благодарность за расторопность вынесут, ежель хочете знать.
Разведчики засмеялись:
– Брюхо тебя, Сеня, учило, а не Суворов…
– Именно! – закричал я. – Суворов говорил, сам голодай, а товарища накорми. А ты – чужую кашу жрать. Там не такие же бойцы?!
– Слышишь, Сеня, – закивали на меня разведчики. – «Язык» не с проста ума это… Ну ее к шуту и благодарность. Пусть плачут в эту кашу да благодарят бога, что не перевелись еще рыцари в третьем батальоне.
– Так разе… – заотступал чалдон, – в знак благородства разе…
«Сейчас отпустят!» – заликовал я и опять к ведру посунулся.
– Ккуда-а! – опередил меня чалдон. – Не цокотись, сказано! Без тебя доставят… Из которой роты, взвода?
Представил я, что стою перед строем, а взводный Ляшонок длинным своим костлявым пальцем указывает на меня и приговаривает:
– Видали благодетеля? Из плена кашки прислал!
Представил я такую картину и говорю:
– Ладно… Ешьте, паразиты. Не наркомовская это. От раздачи поскребки.
Чалдона вдруг муха укусила:
– Нет уж, дудки, чтобы я ее теперь ел. Подвести хочешь?! Пиши перво расписку, что левака сообразил, тогда съем ложку.
– Развяжите руки, – говорю, – напишу.
Разминаю пальцы, дую на них, а чалдон вне себя от радости:
– Говорил – кухольная крыса, так и есть! Сухохонька! Сытехонька! Ус в пшене. Ай да мы, дак мы!
Расписку он даже не прочитал. Где стоял, тут и к ведру плюхнулся:
– Ротны минометы – к бою!!!
В момент у кого из-под обмотки, у кого из-за пазухи засверкали над ведром ложки. Ведро сначала басом пело, но уже через минуту звенькать начало. И не успел я попытку к бегству предпринять, как чья-то ложка уж донышка добыла. Чалдон облизывает «ротный» свой миномет и приговаривает:
– От это «язык» дак «язык»! Чуть, ястри тя, язык с таким «языком» не проглонул. И где таки родятся – ишо бы одного засватать… С конпотом.
Дали мне в руки порожнее ведро – повели. На допросе я отвечать категорически отказался. Даже фамилию свою не называю. А им ее надо. Маялись они со мной, маялись, и опять же чалдон – цоп с меня шапку и читает на подкладке:
– Кор-ни-лов А. Ондрей, Онтон, Олексей? – перечислил он. – Кто будешь?
– Окулька, – сказал я.
– Чего?! – воспрянул чалдон. – А пошто же ты в поле не сказал нам, что ты Окулька? И мы тоже добры?.. – развернулся он к разведчикам. – Вязали человека, рот затыкали, а что Окулька – и недощупали. Ай-я-я-я-яй, – засожалел он. – До свежих веников себе этого не простю.
Вернулся батальон в обед. На плацу разбор учений состоялся. Где ладно, где неладно. Неладно, конечно, оказалось, что «языка» украли. Притом незаметно. В этом случае часть вины с меня как бы скидывалась. Один против троих все-таки.
Ну, разобрались. Отдана была команда оружье чистить. Чистили полусонные. Обед заодно с ужином выдали. Чтоб не будить лишний раз. Уж и так один браток воткнул нос в кашу и спит.
Я это к чему рассказал? К тому, что в таких вот учениях, если правильно понимаю, не только боевое качество в солдате воспитывалось, а и зло росло, ненависть. Сначала в виде досады на командиров. Вроде той, что добрый, мол, хозяин собаки не выгонит. А когда поползаешь рядом с ними, на посинелые их губы насмотришься, уверишься, что и от мокра, и от мороза одинаково вам льготы отпущены – другое тут начинает твоя голова соображать. Поточнее адреса выбираешь. И накапливается тогда в солдате истинная драгоценная злость. Сердце от нее, говорят, разбухает, к горлу удушье подступается. Ляшонок не раз повторял:
– Желези душу, ребята. Фашиста – его на лютость берут, на беспощаду. Без злости ты – как винтовка без бойка.
Начну я свою душу проверять, сколько в ней злости накопилось, нет в ней ни рожна. Пакость какая-то около сердца копошится, а настоящей злости нет. Наоборот. Рад я даже, что наравне с другими всякое такое претерпеваю. Ей-богу, рад! Потому что таился во мне постоянный страх. Вот явится, думаю, из Сибирского военного округа генерал, увидит он меня и спросит у взводного:
– А этого молекула кто в строй поставил? Отчислить его, чтобы левый фланг не позорил!
Сам себя подозревал! Вроде какой обман я совершил, что в военной шинели оказался. А все оттого, что заторкали меня с малолетства. Как гусек я с подстриженными крыльями… Однако не сдаюсь! Много ли, думаю, Суворов рослей меня был. А закалялся человек – ледяной водой обливался, на жестких постелях спал, военные упражненья – и вот, пожалуйста. От Суворова к будущим боевым действиям перейду. Тут примериваться начну. Вот стрелил командир заветную ракету, и бегу я через гремучее поле. Земля подо мной пружинит, в четыре глаза вижу, пальцы к винтовке прикипели, сила во мне дикая – ввухх! Повстречайся-ка с таким головоотпетым!
Как видите, не кашу варить-развозить замышлял.
Куда девался «второй фронт»
Но так уж военная служба устроена. Солдат в ней предполагает, а командир располагает. Добрались мы до фронта, и попал я там из боевого взвода в хозяйственный. Поваров опять недостает. «А Аркашка? – вспомнили. – На подсобном варил, на ученьях… В плен даже с кашей попадал!» И затиснули меня отцы-командиры, о чем сроду в уме не держал, в кашеварское сословье. При этом «не прекословить» велели. «Исполняйте команду!» – прикрикнули. Куда деваешься? Бары. Старший повар мне подсказывает. Учит междуделком.
Через пару недель я уж в специях разбираться стал. Да, честно сказать, мудреные ли они, фронтовые солдатские приварки! Суп с сушеной картошкой и с таким же луком, горошница из концентрата, каши: перловая, ячневая, овсяная – «и-го-го» – известные разносолы.
Больше всего с американской колбасой возни было. Она даже не колбаса, а фарш такой розовый, студнем скрепленный. Приправы там всякие – кушать, в общем, можно, и очень даже. Доставлялась она нам в желтых с американской росписью банках. Сперва, значит, эти банки вскрываешь, а потом фарш режешь. Тут дело вовсе уж ювелирное! Следишь, чтобы ровными пластиками получалось. В зависимости от меню: пятьдесят там грамм или семьдесят… У поваров эта процедура именовалась «второй фронт делить». Солдаты опять такой ломтик (он другой раз на солнушке просвечивал) «раз в хобот кинуть» называли. А чаще – «кусочек второго фронта». Проглотит солдат этот пластик и икнет. Для провокации. Чтобы следом сказать подловчило: союзники, мол, помянули. Не объелся ли рус Иван. С этим-то вот «кусочком второго фронта» и произошла последующая моя история.
Командир нашего батальона от нас же питался. Из солдатского то есть котла. Ординарец ему носил – Сенька Мастерских. И оказался этот Сенька тем самым чалдоном, который меня «в плен» на ученьях брал. Везде и всюду представлял он из себя эдакого пройдисветного неотступного и настырного бабника. По обличью-то подходящ для этого был. Сероглазый, щеки всегда накаленные, нос объемный, голос грубый, мужественный. Чуб из-под пилотки черт те куда вьется. Грудь колесом, Мускулы вперекат… Три года мы с этим Сенькой сослуживцы были, и все эти три года он похождения свои рассказывал.
Где Сеньке верить, где не верить – черт, как говорится, ногу сломит. Придет, бывало, с котелками и караулит, когда я черпак из рук выпущу. Я уж догадываюсь, в чем дело.
– Опять? – спрашиваю.
– Надо! – оживится он. – Комбат не раньше как через час вернется.
– Куда теперь?
– Понимаешь ли… Татарочка одна… Снайперка. Глазишши – во! Фигуристая!
Сколько он мне своих зазноб не описывал, у каждой обязательно «глазишши – во!» и каждая «фигуристая».
Караулит он свободную мою от черпака минуту, чтобы моим согласьем заручиться. Я бы котелки в комбатскую землянку отнес, а ему бы небольшое увольнение в это время выкроилось. На предмет свидания. Ну, я и услужу.
– Беги, – говорю. – Целовать случится – от нашего имени разок чмокни… В азиатски губки.
И усик тоже крутну, для солидарности. Они у меня к той поре колечко уж пустили. Сфотографироваться только не удавалось.
Короче, на такой вот тропке и укоренилась наша с Сенькой дружба. Про «плен» и не поминаем. Когда меня контузило и кашей привалило, он даже в медсанбат ко мне прибегал. Проведывал. Спрашивает, как кормят, чем лечат, а сам серыми своими по сестрам – зырь! по санитаркам – стрель! Я про противостолбнячный укол толкую, а ему уж недосуг:
– Эту вон как зовут?
– Вера, – говорю, или там – Маруся.
– Доб-ра-а-а… – протянет. – И-ихх! Аж глаз, как у волка на козу, заболел.
Отлежал я две недели, вернулся опять к черпакам, котлам, сковородочкам. И тут мы такого с Сенькой натворили, что появилось на всем нашем фронте новое присловье. А все через его приверженность. Прибегает он, помню, за завтраком и аж ногами, как застоялый конь, бьет.
– В чем дело? – спрашиваю.
– Комбата в штаб вызвали… ты отнеси… я сбегаю.
– Куда?
– В третий. Токо-токо но телефону звонили!.. Немку там разведчики изловили. Посмотреть, каки немки…
– Ну, дуй, – говорю. – Потом расскажешь.
Тут надо пару слов про нашего комбата сказать.
Он из запаса призван был. Командирской этой стати ни в голосе, ни в походке у него не замечалось. Добрый, спокойный всегда, мягкого такого характера человек, стеснительный даже. Чтобы когда голос повысил – ни солдат, ни офицер от него грубого слова не слыхали. Уважали его. Он в гражданке историей религии занимался. Ученая степень ему за это была присвоена. Протопоп Аввакум его интересовал. Всех староверов в батальоне знал. Тут обстрел страшенный, накаты в землянке дрожат, стены сыпятся, а он с каким-нибудь бородачом про «собаку Никона» толкует. Или карту расчерчивает. Циркулем там отмеривает, пометочки ставит. И всегда при этом песенку себе под нос поуркивает. Никаких нервов.
Любил я его до невозможности. И он меня привечал. Так что отнести ему обед или там завтрак – всегда с моим радостным удовольствием. Ну и в этот раз… Наложил я в котелки каши, поверх каши упомянутой американской колбасы: Сеньке-обжоре – поменьше кусочек, комбату – побольше. Понес.
Подхожу к землянке – дверь настежь, а самого нет. В штабе. Поставил я на полочку котелки и удалился. Дверь не прихлопнул. Может, для проветриванья, думаю, так оставлена.
В этот промежуток, когда я ушел, а Сенька еще не воротился, и угадай-ка им против самого «парадного» немецкая мина. Часть осколков в землянку ушла. Пока Сенька ход сообщения подправлял – комбат успел вернуться.
– Давай, – говорит, – Сеня, завтракать будем.
И тот, растяпа, не поглядевши в котелок, подносит.
– Что это?! – ужаснулся комбат и от стола отбежал.
Глянул Сенька – его тоже отшатнуло. Заместо колбасы растянулась повдоль каши седая старая крыса. Деревни-то кругом поразбиты были, а этот зверь, как известно, без человека жить не любит – вот и переселились они в окопы. Хоть и обстрелы, зато хлебушком пахнет. Упокойница и рискнула… Сенька ушел, я каши принес – тоже ушел, осталась она сама себе в землянке хозяйка. На топчан, видно, взобралась, оттуда на полку. А там и в котелок приспособилась. Крошки этой американской колбасы тварь не оставила. Верных три солдатских пайка… Тут ее осколком от мины и поразило. Котелок насквозь, крысу наповал. Сенька, значит, такой гарнирчик и преподнес…
Подходит обед – комбат не ест.
Ужин подходит – не ест.
На второй день – тоже не ест.
Сенька с лица осунулся.
На третий день приносит он мне кусок баранины.
– Ты сашлык умеешь делать?
– Сделаем, – говорю, – расспрошу…
Нажарил я шашлыка, дух по всему фронту. Неси, Семен!
Через час ворочается мой Сеня, молчит.
– Ест? – спрашиваю.
– Не из наших с тобой рук, – заизламывал он губы. – В третий батальон ходит… Поганые мы ему теперь…
И еще раз проклял я тот час, когда взводный Ляшонок к котлу меня определил. Ведь это надо же: «в плен» попадался, кашей обожгло, а последнее – того красивее.
Проходит неделя – не ест комбат.
Сенька чуть не плачет. Ни про одну дролю не вспоминает. «Что делать? Что делать?» – убивается. Тут меня и осенило.
– Знаешь что, Сенька! – говорю. – Давай напишем рапорта! Желаем, мол, на передовую…
Так и сделали.
Прочитал комбат нашу писанину, побарабанил по столу пальцами и говорит:
– Спасибо, ребята. За вашу чуткость спасибо… За человечность. Ведь я бы скорей в дистрофики перешел, а еды бы от вас не принял. Вы, – говорит, – конечно, не виноваты, но одним видом своим… понимаете?.. Сомнительный я страшно…
Сенька слезами захлебывается:
– Виноваты, товарищ комбат, виноваты… Немку я ходил смотреть… Поганые мы вам теперь. Простите нас…
– Бог простит, – пошутил комбат. – Куда желаете пойти?
Набрался я духу и рубанул:
– В разведку! К Ляшонку!
– Добре!
Через два часа сдал я новому повару всякую шуру-муру. И отправились мы с Семеном в разведвзвод.
Постепенно эта история, как повар да ординарец чуть своего комбата голодом не уморили, и по другим частям разошлась. Бьемся мы на Орловско-Курской дуге в сорок третьем году, аж только копоть встает, как бьемся. На гимнастерках прах, в небе пепел и дымина, дымина – до солнышка. Тлеет оно там, как уголек, как ветошка какая – ни цветочек не обогрет, ни шмелино крылышко. Куда подевалась его ясная сила! По утрам красные туманы от земли поднимаются над мертвецами, над окопами, над батареями. Былинное русское поле! Они цветут сегодня в солдатской памяти, огненные те палестинки, где ронялась, скипалась с землей его кровь, где и жилой, и костью, и потрохом, и оборонным значком заслонял он первозванную свою, до братской могилы необходимую Родину. Ой, дуга, дуга! По самую згу, по самый колокольчик обмыта ты нашей горячей.
Есть у русского неодолимая от века особая привычка: рвать в беспощадную минуту на себе рубаху… Он и посейчас у меня в глазах, тот артиллерист от пушки прямой наводки! Один от всего расчета остался. Орудие покалечено. В двадцати метрах – «тигры». Брызнули пуговки с пыльной его гимнастерки, разом же лопнули вязки на нижней, на бязевой! Взнялась, засияла потная, в грязных подтеках грудь, дохнула разок. Гранату к ней прислонил, невыстреленный снаряд обнял и – «помяни меня, Родина»… Только пуговки от него остались!
Их много еще на беспощадной Орловско-Курской разыщут… Гранате перед взрывом кольцо надо выдернуть, а русскому – душу от пуговок освободить. Рванула, так чтоб рванула…
Пивнет солдат между третьей и четвертой танковой атакой глоток воды… Пивнет глоток и захрипит:
– Что же они!.. Ослепли? Не видют, что ли… Не знают…
– Кто ослеп?
– «Воздух!» – раздается команда.
– «Танки!» – раздается команда.
– Бронебойные подавай!!!
Стреляем, глохнем, взлетаем в воздух, выгребаемся из земли, опять стреляем, хрипим, умираем, взрываемся, горим – и не гнется Орловско-Курская, не ломится.
– Ты мне чего-то между атаками толковал? Ослеп, мол.
– Про союзников я… Про Второй фронт.
– Ххе! Хватился! Его, сказывают, крыса съела.
– Нет, я сурьезно…
– А весь тебе тут и сурьез. Стой, пока не умрешь!..
Взводный Ляшонок тоже такие разговоры пресекал. Длинным своим костлявым пальцем поколеблет и подведет:
– Чтоб я этого больше не слышал. Гулькин носик там, а не фронт. Надейся ка русский штык, на русскую горбушку и на такую же луковку. С тем и бейся… А кто по колбасе затосковал – Сеньке вон с Аркашкой чубы надерите.
Да, много раз доводилось такую прибаутку слышать, что «второй фронт» крыса съела. Как бы в солдатские предания мы с Сенькой из-за нее угадали. Кусочек, мол, был и тот по халатности стравили.
Сибирский клиент
Ну, ладно… Как меня варило, с кашей когда подорвался, я уже мельком упоминал. Осталось рассказать, как смолило.
В разведке приспособили меня передние края противника разминировать да колючую проволоку там резать. Проходы захватгруппам делал. Иногда ночь за этим занятьем проведешь, иногда – две. Мины время отнимали. Каждый вершок земли и ощупаешь, и обнюхаешь. Да и разряжать ее – не поллитру раскупорить. Там и натяжные попадались, и подвесные, и с подскоком. Я их в ту пору слепком, на ощупь определял. Ляшонок этого требовал. В группу захвата меня, конечно, не брали, ну, а то, что я маленький, верткий, это он ценил.
– В консервной банке поместится! – говорил.
И вот режу я один раз проволоку. Ножницы раззявлю и жду близкой очереди. Из пулемета там или из автомата. Затрещит, я под этот момент хрусть – и перекушу ниточку. Опять жду. До противника метров десять – двенадцать. Окопы у них по высоте шли. Раньше на ней лес рос, да артиллерия его посекла. И стволы, и суки. Но часть все-таки, хоть и калеченого, а стоит. Забеспокоились что-то мои «гансы». Одна ракета взлетает, другая, третья… Ужался я в землю, застыл и слушаю, как травы растут. Что дальше произошло, об этом мне ребята из группы прикрытия потом рассказывали. У них на глазах… Одна ракета, значит, сучка коснулась. Ну и срикошетила. Не вверх, а по-над землей пошла. Сгореть поэтому в воздухе не успела. Приземлилась рядом с моей расписанной травами и опенками каской и подсвечивает. Шипит, свистит, искрами плюется. Ребята думали, что я убитый, раз не вскакиваю, а я – нет. Пронесло как-то под меня искру, и чую – затрещал мой правый ус. Засворачивало его, закипел он, палениной запахло. И тут как прикалит повдоль верхней губы, под ноздрей, ажно во все позвонки стрелило. Какой силой я не зашевелился – самому потом удивительно. Догорела ракета, мазнул я пальцами по правому усу – ни волоска. Прахом осыпались. И кожа вспупырилась. Короче – заданье выполнил, на доклад явился. Рапортую Ляшонку.
– Чем же мне тебя, Корнилов, наградить? – восхитился взводный. – Собачья у тебя выдержка! Это ж для разведчика – зеница ока! Ай да Аркаша наш…








