Текст книги "Учите меня, кузнецы (сказы)"
Автор книги: И. Ермаков
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
Приезжает в деревню, возле веселых тех, зубоскальных, просмешливых бревнышек «Тпру-у-у!» по-звонкому кобыленке кричит. Вынул из-под кожушка декрет, зачитал его вольным охотничкам и сквозь незваны слезы грозится:
– Теперь вы у меня замрите и затихните! Первого же хитника вот под этой берданкой самолично в РИК отконвоирую…
– Есть у русского леса державный лесничий!.. – ленинским декретом потрясает.
– Есть у русского зверя желатель-заступник!.. – заячьим своим треухом слезу вытирает.
Одно только его в те поры сомневало: почему про лосиную голову никакой резолюции нет. Попозже, когда политграмоты ухватил, разобрался когда, к чему они, серп, молот и звезда, в нашем гербе, самому чудно стало.
У Ильича глаз прищуренный – всякий, поди-ка, примечал. Хитроватая такая прищурочка, многомудрая, на том веселом пределе, будто он в любую последующую секунду расхохотаться готов. Много про нее было писано, не раз она соратниками Ильичевыми упомянута, однако долгое время Берестышко при своем сомнении оставался: «Не иначе, на меня это он усмехается. И не иначе как за лосиную голову».
Иной раз заговорит, бывало, с портретом:
– Ну, ладно, ладно, Ильич… Будет уж. Не щурься. Понимаю свою промашку. Да ведь и ты понимай… У кого что болит… Небось и у тебя голубая стрекозка на мизинчике сиживала?..
Это с глазу на глаз собеседование такое. А на людях зайдет про Ленина разговор – как живой водички старик испил.
– Хозяин был! – воскликнет. – В огнях держава горела, в громах гремела, без числа врагов ее терзало, осьмушку хлеба ела, зябла, кровоточила, а у него промеж тысяч забот и та не забыта осталась, чтобы ты, раскрасавец лось, свое племя вел, чтобы ты, русская козлушка, безбоязно по русскому лесу бегала.
Вся Веселая Грива собралась у Берестышкова гроба. Лежал он в нем покойный, светлый. Бородка в клинышек сведена, а усы, как им любо, так свои сединки и распушивают на ласковом ветерке.
Со всего района съехались лесники проводить в последний обход своего старого товарища.
И стреляли они над его могилой из ружей. И бросали на гроб по горсти лесной земли. И обсадили лесники Берестышкову могилу деревцами.
В изголовье – березку. Пусть лепечет она, беленькая лесная девчушка, песенное русское деревце… Что пролепечется, то пусть и лепечет.
Потом – елочки. Пусть стоят они в долгом почетном карауле у простого надгробья с красной звездочкой наверху. Много таких над солдатскими могилами.
И тополинки… Пусть напоминают они людям, что здесь похоронен человек, который украсил, угрел зеленой шубкой посильный ему кусочек родной земли.
Растут деревца. Тихо лепечет листками березка, вторят ей тополинки, шуршат колючими лапками елочки, зеленеет молодой порослью лесная Веселая Грива. А я хожу и смотрю на ребятишек. А я хочу угадать нового Берестышку… Кто? Который?..
Не этот ли вот, по грудь вымокший в дождевых веселых лужах, с голубень-синь глазками, промнет потом тропки в новых веселогривских лесах?
А может быть, тот?
А может, ты?
Чей мизинчик облюбует голубая стрекозка?
Вот и кончается моя сказка-быль.
Сказка потому, что не мог я про Берестышку домашними или книжными словами говорить. Каждый день его жизни в сказку просится.
А быль? Быль потому, что живут еще на нашей умной, зеленой, радостной земле и такие… Казненным Носом одного в наших местах звали.
1962 г.
ЗОРЬКА НА ЯБЛОЧКЕ
Я сторожем работаю. Сельповский магазин охраняю. Ну, летнее дело – душно в сторожке… Три-четыре мыльных или каких ящика разоставлю вокруг себя и сумерничаю. Глядишь – и подойдет кто. Беседа составится. Да такая, что и бочкотара в ход пойдет. И про турку тут у нас, и про «диких зверей», как говорится, и про разное другое. Нам-то куда как славно, а председатель мой косится. Не один намек от него выслушать пришлось. Лично мне, конечно… Глаз, мол, протезный, нога деревянная, да еще разговорами бдительность притупляешь. Разу мимо не пройдет, чтобы ноздрей не подергать. А мне одному – тошно. Не могу! Притом когда-то еще обокрадут, может, и вор на мой пай не родился, а я бы наперед «лазаря» пел!
– Будьте покойны, – говорю, – Леонид Федорович… У сибирского гвардейства, – говорю, – в случае чего и деревяшка шрапнелем бьет.
Отшучусь так легонечко, чтобы на большое зло не налезти, да за свое.
Чаще других Богдан Мироныч Найденов ко мне заворачивает: «испожизненный» наш пастух. Идет с отгона – редкий раз не погостит. Работа тоже одинокая – сам, Валетко да стадо – скучает по разговорам.
Люблю я его встречать.
Присядет он рядышком, плащишко свой на коленках разместит и – ровно полянку в карманах да в башлыке прихоронил: струечку мяты нос причует, земляничка заистомляется, луговая купавка померещится, тмин-самосей полем пахнёт. Лесники еще похожий дух приносят, но тех зеленый клоп подконфузивает. Неподмесным полевым зазывистым таким надыхом пастухи одни только пропитываются. По соковой ягоде ходят, на медогон-траве дремлют, со всякого цвет-растенья пахучие дымки, вихорки их окуривают, из-под радуги берестяным ковшичком пьют – удивительно ли? Весь витамин земли ихний!
Сейчас ему, Богдану нашему Миронычу, на шестой десяток под горку. Но стариком не назовешь. Не скажи! Кудри хоть и проредило местами, а двоих лысых шутя осчастливить может. И седины в них не вдруг-то… не щепотью, а поприцеливаешься. Брови и вовсе нетронутые. Густые навесились, кудластые. В молодости, может, кто и «соболиными» рекомендовал, а сейчас такие дворняги шевелятся – не знаешь, с каким мехом сравнить.
Лицом и так цыгановатый, а за лето вовсе зачугунеет. Приглядишься – в мелкую перекрестную морщинку человек пошел, шаг отступи – все чернота хоронит. Одни усы вразномасть. Где носом приголублены – вороные. Дальше, по ходу роста, буреют, гнедые делаются, самые пики до чалой даже масти выгорают.
«Испожизненным» пастухом он себя к одному разговору назвал.
– Я – испожизненный. Пятьдесят скоро лет, как на коровьем следу стою.
– Да ведь тоскливо! – толкуем. – Один год, – вспоминаем, – свою скотину подворно пасти пришлось – день-то, он тебе за год тянется. Хоть кнутом по солнышку…
– Кому как… – загадал Мироныч. – У поля ведь мно-о-ого чуда!.. Привораживает.
– Привычка в основном действует, – высказываемся мы.
– Не одна привычка, – заперебирал он Валеткины уши. – Всякому своя солостинка зарониться может.
– Что бы это за «солостинка» такая могла быть? – интересуемся.
– А всякая, – отвечает. – Кто чему удивиться способен. Я вот, к примеру, в ребячьих еще годах нарожденного зайку изловил. Биречку ему тронул – холодненькая биречка! Палец на нее наложил, согреваю мякоткой!.. И скажи! Вроде как кожи на моем пальце не сделалось, одна нерва. Дрогнет у зайца биречка, а у меня той же секундой под ложечкой прострелит. Потайной какой-то щекоток. На качелях вниз идешь – так же ознобляет… До сих пор помнит палец, как под ним холодненькая заячья губа-раздвоешка играла-вздрагивала. Во сне даже другой раз…
Почему, говорю, и люблю его встречать. Не только плащ – разговоры полем пахнут. Про козленков глаз вот… Впрочем, глаз тут ни при чем. Не про него сказ.
Сидим как-то с Миронычем на ящиках, одна речь кончилась, другая не началась, утаились, думаем каждый свое.
По слуху определяем – молодая парочка на подходе.
– Раньше, Алеша, красивше любить умели, – доярки Наташки Селивановой голос доносится.
– По каким признакам ты это определила? – Алешка спрашивает.
Алеша – это нашего старшего механика сын. В отпуск из армии приезжал.
– Вот демон был описан… – Наташка ему отвечает. – Демон! А какой он в чувствах своих прекрасный! Насколько он к своей возлюбленной нежный, бережный… Помнишь, как он Тамару поцеловал? Чуть-чуть, слегка, лишь прикоснулся он устами… Прикоснулся… – на тихий шепот сошла девка.
– Вот что! – присвистнул Алеша. – Теперешних девушек, оказывается, демоны хороводят?! Не знал, не знал… – подыгрывает. – В таком случае нашему брату, зенитчику, отбой играть остается.
– Пусть и демоны, – Наташка говорит. – А сравни вот, как про современный поцелуй поется: «у Костромы целуются, а слышно у Саратова». Это что?.. Тунгусский взрыв какой-то! Ужас!
– Действительно! – хохотнул Алешка. – Любая дальнобойка…
– Или вот это поют… – Наташка опять приводит. – «Так ее поцеловал – еле-еле дыхала». Не дышала даже, а дыхала… дыхала!
– Это они, песельники, для красивого словца уподобляют, – Алешка определил. – Сами небось трепетливей того демона вокруг своих Тамарок.
– Я не отрицаю… – приглушила голос Наташка. – Не отрицаю, что у девушки от поцелуя дыханье на некоторый промежуток может пересекчись, бывает такое, дак об этом, опять же, вполнамека надо сказать. Загадкой! Поберечь надо золотую эту минутку у девушки.
Дальше мне не слышно стало. Смеюсь впритишку. Уборочная же идет, зябь пашут, а у них, видали, что во главу угла ставится? Не так поцеловали!
Шевельнул Мироныча локотком – не отыгрывает.
Приглохнул и я.
«А ведь не от большого ума хохочу!» – подозревать начал. Своя молодость завспоминалась. Тоже… хорош был… Руку алым жигалом кольнул. На предмет закляться, что вечно не забуду. Сейчас вот про собственное положенье думаю, небось и холодным не кольнешь. На лешак оно сдалось! А тогда – без трепету. Кланька в румянцах, слезки вот-вот брызнут, по избе горелой кожей пахнет. Новобранцевой. Глупость ведь вот, сине море, а приятно вспомнить.
«Пташка ты наша, пташка, молодость… – думаю. – И глупенькая ты часом бываешь, да жалко – один раз прилетаешь. Раз прилетаешь и неподолгу притом гостишь».
– А может, – Мироныча опять шевелю, – может, ей, девчонке, и действительно главней всего на сегодняшний день, как ее, Наташку, поцеловали? Слегка коснувшись или… хе-хе… до бездыханности.
– А как ты думаешь? – без никакой усмешки спрашивает Мироныч. – Меня вот, молодого, убить хотели даже!.. Я тебе не рассказывал, как старуху себе заполучил?
Он, Мироныч-то, в нашей деревне женатым уже появился. Поначалу неизвестно даже было, из каких они мест с молодой супругой выходцы. Таились. Позднее уж кое-что известно стало.
– Не случалось, – говорю, – но слухом пользовался.
– Это что убегом мы перевенчаны?
– Ну да!
– Я не про это! Она, Кузьмовна моя, из богатой семьи ведь происходила. Не вдруг-то за пастуха! Да за безродного притом… Подкидышем я в ихнюю деревню попал. Без имечка даже… Богданом и выкрестили. Бог, дескать, дал. У Миронихиного огуречника лежал, – отсюда «Мироныч» я произошел. И фамилия – Найденов…
Засиделись мы с ним в этот вечер. Так что, когда подостигла его беда, смех, как говорится, с горем перемешались, я-то потверже других суть дела знал.
Наташку мы с этого вечера промеж собой «демоновой невестой» вспоминать стали.
Эта-то вот «невестушка» ему и подыграла.
Началось с чего?..
Зимовка у нас в Сибири длинная. Полгода, а то и подольше, корми скотину и не греши. А кормов не всегда… Ину весну не в молоко уж корову кормим, а фуражную ее душу спасаем. На своих бы копытах в поле вышла. После такой зимовки она месяц-полтора в шерсть ест. Облинять чтобы, согласно природе. А к тому же и телом ей надо поправиться. Тут уж любой институт ей – не указ. Не постановишь, ходи, мол, лохматая, костлявая и устремляйся, как можно, в молоко работать. По пуду чтобы… А корма к этой поре подойдут – почему бы и по пуду не надаивать? Сочно всюду, зелено – самый молокогон, времечко.
Вот тут и наступит!
Первого председателя теребить начнут:
– Есть по пуду?
– Никак нет!
– Чтобы на другую пятидневку было! Сейчас не взять – когда и взять.
– Постараемся, попытаемся…
Ну и начнется.
Зимой овес в закромах лежал, а сейчас – в размол его. По полтора килограмма на голову засыпаем. Нет своего – купить устремляемся. Жмыху там или комбикорму какого. Травы по угорьям косим, грабли гоняем, клочки сшибаем. Мало этого – в яровое залезем. Горох с викой косим, рожь. По две, по три машины в день зеленой этой подкормки к стаду возим, под копыта мечем. Ночная пастьба в это время проверяется, контрольные дойки устраиваются. Закипит, братец! И всюду эта поговорка слышится: «У коровы молоко на языке». На языке – и нигде больше! Дедами, мол, еще установлено. Мудрыми… Зимой нам, видишь, мудрость не в мудрость, а сейчас в районной даже газете жирными буквами про «язык» с пудом. В лежачем положенье вику эту с горохом корове под губу подсовывают, на аппетит воодушевляют. Дай только пуд, родная… Пуд! Понимаешь? Не подгадь в районном масштабе! Войди в сознанье!
А она не сознает.
Знай себе линяет да потерянный вес нагуливает.
– Есть по пуду? – председателю звонят.
– Нету, – вздохнет тот в трубку.
– Соль лизать даете?
– Даем. Лижут.
– Поенье изобильное?
– От пуза.
– Когда же – пуд?
– Кто же его знает…
Так вот до осени вокруг пуда и колотимся. Выходит – мы зимой, весной корову изобидим, а она летом с нас свое возьмет. Круговерть такая получается.
И вот дожили мы одну весну, удалы колхознички, что вилы занозить не во что стало. Ни сена, ни соломы, ни мякинного охвостья. Скотина ревет – рвет за сердце. И отправляет наш председатель один обоз кочки на болоте резать, другой – «воробьятник» подсекать. Мелкий кустарничек такой… Перетрем, говорит, его на механизмах – авось что и пожуют.
Обозники запрягают, а сами и на супонь даже не поплюют. Первая примета, что не с охотой…
– Кто его сроду ел, этот воробьятник… – ворчат.
– Съедя-я-ят! – бодрится председатель. – Должны… Вещество-матерья всюду одинакова. Крахмал, сахар и клетки… Только извлекай! Лось вон, тоже парнокопытный, одно племя с коровой, а за самое лакомство этот воробьятник предпочитает. Что… хе-хе… французу устрица…
Тут наша «демонова невеста» и оказала себя. Отделилась от других доярок и подступает к председателю:
– Почему мы летом жируем? Почему летом в три горла корову пичкаем? Я вот, – оглянулась на подружек, – при всех зарекаюсь: не надо нам летнего комбикорма, смечите в стога ту траву несчастную и вику с горохом, а зимой эту экономию верните. Сверх имеющего рациону. Если наши коровы не звонкоребрые, не в обезьянском косматом виде на пастбище выйдут, они, может, с одного подножного по пуду давать начнут.
Ничего не ответил ей тогда председатель. Только губами пожевал.
А в июне заговорил:
– Рожь подошла, девчата… подкармливать надо. По телефону опять звонили и в газетной передовице напечатано.
– Не буду! – Наташа кричит. – Не буду! Забыли французскую устрицу?!
Она, видишь, с молоденького ума как бы некоторый свой почин задумала.
– Не бывало у нас в Сибири такой роскоши, чтобы летом корове будущий урожай скармливать, хлеб ей под ноги валить, – с материного голоса доводит.
– Ты не мудри-ка… – осек ее председатель. – Пошире наших бороды есть! Строго указано – подкармливать. А что не бывало, мало ли чего не бывало! Подкормил да не надоил – корова не дала, на внутреннюю секрецию сослаться можно, а не подкормил – самого за хобот. «Недоработал. Передовому препятствуешь. Хозяйственная неграмотность». Так рассекретят – до свежих веников…
Разговор этот в присутствии Мироныча состоялся.
Смотрит он на Наташку. «Не порох, – думает, – ты, девка, изобрела, и не процветет колхозное животноводство от твоих сэкономленных охапочек да килограммов, однако…»
Дорогим ему показалось Наташкино такое беспокойство. Сшевелилась девчонка. Обет на себя берет.
Ну и подкрепил ее.
– Сейчас ведь она – самая сладкая травушка подошла, – председателю говорит. – Да еще и из сладкой ее коровья воля – самую сладкую выбрать. Сейчас я ее и в поле до отпышки напитаю. До стону накормить могу! А посевы действительно пусть на зерно стоят. Или на зеленку убрать. Всяко не прогадаешь! – подмигнул он председателю.
– Простодушные вы люди… – закачал головой председатель. – Наукой же доказано, практикой: под-кормка в летне-е время повышает удои. Где вот, в котором месте я против этого возразить могу?!
Мироныч чего-то насчет по одежке, мол, ножки, а Наташка звякнула подойником, извернулась – и к стаду.
Обида девчонке. Думала, для лучшего предлагает, загад в своей работе сделала, а ей – «Не моги!». Оно ведь каждому своя придумка дорога. Пусть куцая, пусть маленькая, да не чужая – своя. Наболелая.
Расстилает Мироныч плащ на траве:
– Неправильно ты с ней, Иван Васильевич…
– Ну-ка, поучи, поучи, – подсел к нему председатель. – Послушаем…
– Я тебе, извини, про воробьев приведу. Не случалось понаблюдать, как они молодняк из гнезд выводят?
– Некогда как-то было, – усмехнулся председатель.
– А птица ведь повсеместная! Любому доступно…
– Слушаю, слушаю.
– Как уж у них случается, самовольно или по родительскому наущению, не скажу… А только, бывает, иной неслетышек – раз и пал из гнезда. И полетел, глядишь! Крылушки еще несмелые, рот у дурачка полый, хвост со страху под себя ужал, а старики в этот момент ревушкой от радости исходят. С двух сторон стерегут, зовут, велят, в пух желторотику дышут, крылья свои готовы под него подстелить! Не видал!
– Чирикали чего-то, помнится… ну, ну?..
– А бывает обратная картина… Пятеро из семейства в акациях уж припрятаны, а шестого никакими червячками из гнезда не выманить. Робеет, и все тут! Тогда забирается старик в гнездо и поначалу, видимо, како ни то детское наказанье молодому устраивает. Потому что – верезг в гнезде. А потом на крайчик вытеснит неслуха и грудью его, слушай-ко, грудью: «Лети! Не бойся! Пробуй!» Тут уж хочешь не хочешь, а сорвешься. Пролетит несколько – шмяк наземь! Глаза под лоб, сердечко в клюв выкатилось, а старики свое. Мамашка подлетывает – примером зовет, нежным голосом, а папаша в наскоки опять, грудью опять: «Лети! Вздымайся!» Раз желторотик ушибся, другой ушибся, а ведь достигнут! Поднимут! Глядишь – он на колышке уж за-приторговывал: «Черт-не-брат, черви-козыри, черви-козыри!» Такая отчаюга потом!.. Да кто у нас воробья не знает?! Птица, говорю, повсеместная, не выходя из кабинета налюбуешься.
– Ну и к чему этот твой сказ будет? – прищурился председатель.
– А к тому, что ты девчонкам, не говоря уж грудью подтолкнуть, а ушибиться даже не позволяешь. А без этого как? Ни умной злости в человеке, ни за свое сотворенное гордости. А ты им дай… дай коготок увязить. Лови минутку. Такое в ином человеке годы да годы не объявляется. Ударь, говорю, грудью, старый воробей! Пусть ушибутся даже…
– Они ушибутся – отряхнулись да в хохотки, а мне строгачи изнашивать?
На этом ихний разговор и остановился.
Разговор-то остановился, а Наташка… Совсем в другую сторону девку запошатывало. Раньше корову подоить – каких она только сказок ей не наговорит. Скотину гнус донимает, не стоит, рогатая, бьется, а она неотступно свое напевает:
– Ну, Вербочка… ну, ягодка… Стой, душок, стой! Вот так, вот так, соловеюшка моя.
Поглядеть на эту «соловеюшку» – один рог торчмя, другой наполовину спиленный, потому что в глаз расти нацелился, веки разномастные, мурло презрительное, а она:
– Ну, Вербочка! Будешь убегать, я любить тебя не буду. Бить тебя буду!.. Стой, лапка, стой!
И воркует, и воркует с ними дойку-то.
Сейчас к этой же Вербочке другой подход:
– Смотри у меня, девка!..
– Ты что, ведьма, угорела?!
– Да ты с ума сходишь или начинаешь?!
Глядишь, и скамеечки Верба отведала:
– Бандитка! Рахитка! Урродина!!!
Дальше – больше, совсем не свое девчонка заговорила. Отпетая, мол, наша работа. Рога, навоз, хвост… А то, ни с того ни с сего, засмеется.
– Чего ты, подружка?
– Да так, книжку одну вспомнила… Там молодежь плотину строила – следы своих ладошек на бетоне ребята оставляли…
– Ну и что?
– Да подумалось: нам, грешным, и отпечататься не на чем. На масле если – покупатели забрезгуют: «Чья это тут лапа антисанитарная?» Книгу жалоб затребуют… Однодневочки мы, девочки! – со вздохом на мотив протянет.
Ну, Мироныч же слышит… Не смолчит другой раз.
– Как это «однодневочки»?
– А так… Люди на века работают, а мы – аппетит пока. До стола наша слава. Коротенькая. Отведу вот, – говорит, – последнюю дойку и умру, к примеру… Добрые если поминки – по стакану молока от трудов моих нальется, и аминь Наташке. Подойник – на памятник…
– Пустое ты, девушка, рассуждаешь! – закряхтит Мироныч. – От подойника таки же молоденьки на всю страну известными делаются.
– У нас сделаешься! – бровями заиграет. – В «Крокодиле» разве нарисуют. «Французской устрицей» коров кормлю.
– Дело-то ведь сейчас не к «устрице» идет, – возразит Мироныч. – Берутся за корма…
– Ждать долго, – отрубит она ему. – Ты вот пятьдесят лет за стадом ходишь – много славы нажил? Где твой результат?
Скажет так, и слов против не найдет мужик.
А из нее, как из обильного рога:
– Сядешь под корову, и весь свет она тебе своей утробой загородила. Ее видно, тебя – нет! Живешь на кукорках… Уехать только к черту, пока суставы гнутся.
Ну и другое подобное. Редкий день не разразится. Даже Мироныча с позиций сбила. Действительно – пятьдесят лет, а ни орденов, ни портретов. В президиумах не сиживал, оркестра не слыхивал. Он-то, правда, не высказывал этого, но я по чему сужу?
Выехал к нам районный наш рентген. Грудные клетки просвечивали. У нас с ним, да не у одних нас, затменья в легких найдены были. Под вопросом. Направляют нас в город. Там, мол, почище аппаратура – уточнят. Ну, просветились мы – никаких затмений у нас нет. Табачина просто сгустился. Районному рентгену, значит, и не под силу. Вышли мы из кабинок, подчембарились ремешками – что дальше делать? Обратно автобуса ждать долго, день не базарный. Пойдем, говорю, где ни то на радостях пивка выпьем. На страх чахотке…
– Пойдем.
И угадали мы с ним, удалы алкоголики, в диетную столовую. Город-то худо знаем.
Пива в столовой нет, однако выбивает мой Мироныч талончики – садимся. И случилось нам угадать за один стол с язвенником желудка. Творогу тот выписал. Съест ложечку и прослеживает – в тот отдел угадывает или мимо? Удостоверился, что по маршруту прошло, с язвой посоветуется – еще ложечку съест.
– А помогает все же молочное? – участливо так спрашивает Мироныч.
Сквасился язвенник, рукой махнул:
– Ножа бы ей звонкого… хирургического, – повыше пупка себе указал.
Подзакусили мы – идем по городу, мне ни к чему, а Мироныч солдата приметил. Мороженое тот стоит ест. Ну, и к этому с вопросом:
– А тянет же, служба, на молочное?
– Да купил вот, – говорит, – побаловаться. В увольненье на всяки пустяки тянет.
– Как – пустяки? – зашевелились дворняги у Мироныча. – Это почему так судишь? Тебе значит – «пустяки», «побаловаться», а наши доярки – дождь ли, слякоть ли, гнус – до последней струйки из-под коровы не вылазь, сиди?!
– А красивые они у вас, доярки-то? – не расстраивается солдат.
Миронычу и вовсе неладно:
– Красивые?! Да с таким носатиком единая близко к загсу не рыскнет! За демона лучше…
– Но, но! Папашка… – остерег его солдат. И руки платочком обихаживать начал.
– Чего – «но»?! Чего нокаешь? – вскинулся Мироныч. – Присягу принимал, а как малютка… мороженку лижешь.
– Вы покороче про присягу! – просмыкнул пальцы под ремнем солдат. – Покороче, предупреждаю!
Нос у рядового краснеть начал, а казанки на правом кулаке – белеть. Глаза активные сделались.
Сгреб я Мироныча и во весь упор деревяшки тащу. Пойдем, мол, от греха. Не знаешь разве – у рядовых рука ноская…
Квартал прошли, второй – ворчит мой Мироныч, досадует.
– Баловство нашел!.. Пустяки ему!..
Вывески между тем все прочитываем. «Пиво – воды» нас интересуют. Или недиетная чайная. До автобуса-то долго еще.
Аптеку миновали, музыкальную мастерскую прошли, и попадается нам «Детский сад № 8».
– Зайдем? – остановился Мироныч.
– Это зачем еще?
– Ээ… ребятишек посмотрим… игрушки…
Что ты с ним будешь делать!
Во дворе все поместье оградками разгорожено. Голубые оградки, зеленые, желтенькие. Качели там у них, песок, «кони», «лебеди» с беседками. А посреди всего этого – ребятишки. Крику – что у сорочат с галчатами. Облокотились мы на оградку, наблюдаем.
Через малое время подбегают к нам две девчушки:
– Вам кого, дедушки? Кто у вас здесь?
– А никого, – говорим. – На вас вот посмотреть пришли.
Они друг с дружкой глазенками встретились, приулыбнулись вполгубок, и застесняло их вроде, закокетило. А такие намятышки девчушки – ущипнуть не за что. Мордашки намыты – зайчиков пускают, на щеках по второй ямочке наметилось, на локотках тоже гнездышки.
– Не обедали, мои славушки? – Мироныч спрашивает.
– Нет, – заулыбались опять девчушки.
– А утром какие блюда вам подают? Сегодня вот чем кормили? – заторопился он с разговором.
– Кефир, – отвечают, – и оладьи ели.
– А свежее молочко тоже… тоже пьете?
– Капичоное пьем. С подохлыми чтобы микробами…
Тут их еще набежало – целый табунок напротив нас сгрудился. Поодаль воспитательница стоит. Прислушивается, замечаю.
Малые наперебой докладываются, кого из них как зовут.
– А я – дедушка Богдан, – Мироныч им представляется. – Коровок пасу… чтобы кефиру вам, молочка, сливок, мороженку… Любите, поди?
– Лю-ю-бим! – хором голосят.
– Вот и славно нам! – расцветает у меня Мироныч. – Вот и распрекрасно! Здоровенькими вырастете…
Воспитательница к какой-то своей сотруднице заторопилась. Переговорили между собой – к нам подходят.
– Я здешняя заведующая, – называет себя которая постарше. – Анной Николаевной меня зовут. Подслушивали мы вас, извините…
– А у нас не секреты! – обласкал ее улыбкой Мироныч. – Задушевный, милый разговор у нас…
– Не откажитесь, в таком случае, нашими гостями побыть? – приглашает заведующая. – У нас в городе, – говорит, – вашей пастушеской профессии нет, а ребятишкам интересно. Пора им знать, откуда молочные кисели происходят.
Очутились мы с Миронычем в белых халатах.
– Чего же я им расскажу? – спрашивает у заведующей Мироныч.
– Все рассказывайте! Как вы их пасете, как доите, какие у них, у коров, характеры, привычки. Детям на свежие ушки каждое ваше слово – открытие.
Я, значит, поскольку не пастух, под «грибок» присел, а Мироныч посреди детворы оказался. Сотни полторы их подковкой его окружили. Поначалу мешался он. На распорядок дня все съезжал. А потом наладился. Про свое каждодневное – хитро ли! Повел он свою речь про то, как у коров язык «играет».
– Выгоню их по росе на подсолонок – любимая ихняя и самая едомая травушка, – вот тут оно и начинается у нас. Подсолонок-то низенький, не раз уж сощипанный – все ихние языки мне видно. Ровно веселые, такие игровитые горностайки на поляне зарезвятся. Подумаю, что это проворные щуки на росу из реки вылезли, – и на щук похоже. Подумаю, что сюда со всей деревни озорные котята сбежались, – и котята мне в языках чудятся. А если сто котят на одной полянке разыграются – это, представляете, какое веселье произведется? Журавли запляшут! Бирьки у коров белым паром отпыхиваются, а они – языки – котятки-то, горностайки, щучки придуманные – ой! – чего они только не вытворяют! То в бок, то в другой извернутся – и к ноздрям, и под нижнюю губу, и с подлизом-то, и с заворотом – как они только не отпрактикуют, чтобы вкусную травку себе добыть.
Прихватил себе ус языком и затягивает его:
– От так! – демонстрирует. – От как, мои славушки! С подхватом! Аж щелкоток стоит! Сто ведь языков!
Защелкотали ребятишки. Сияет старый.
– И вот, когда накормлю их по саму голодну ямку, начинается у нас «мертвый час». Только никак не приучу их жвачку на это время выплюнуть. Нельзя им без нее – умереть могут. И вот жует, жует которая и застонет вдруг толстым голосом.
– Объелась, что ли, жадная? – голосок взвился.
– Нет, нет – заторопился Мироныч. – Это ты не подумай! Она не для себя. Теленочку молока надо, тебе надо, мне надо – ну и наестся до стону.
– Тогда касторррки даете? – басовитый один парнишка спрашивает.
Мироныч засмеялся:
– Она ведь не от болести стонет, а от приятности. От сытого своего удовольствия. Им касторка ни к чему. У них, дитенок мой, в требухе четыре отделения. Сычуга, значит, рубец, книжка еще…
– С картинками? – перебила, знакомая нам девчушка.
Расхохотались мы тут все взрослые.
А Мироныч развоодушевился – про Валетку им, про то, как бык Символ грузди разыскивает, про бузовку.
– По мелкому лесику если бегут – истинно конная-буденная скачет: хвосты, как шашки, взнесены, от топота земля гудит, и вся только разница, что не «ура» ревут, а «бу-у-у!».
– Бу-у-у! – отзываются ребятишки. – Бу-у-у!
Всю пастушью сумку опростал перед ними Мироныч. А под конец на могучем голосе:
– Желаю, чтобы вы толстомясеньки у меня росли, толсто…. пузеньки! Налиточки чтобы! Груздочки!.. Здоровенькие!..
Заведующая в ладошки захлопала, ребятишки следом. Мироныч тоже… И ведь что? Прослезило меня. Такой горячий комочек в горле – ни туда, ни сюда.
Заведующая благодарить Мироныча принялась, а у него тоже, гляжу… ус подсекся.
– Вас благодарить надо… У меня, моя славушка, кнут сегодня подорожал, кнутовище позолотилось! Ведь кому трудимся?! Они мне… они… и на пасеве теперь грезиться будут. Касторки, говорит, даете… хе-хех…
Только смех-то не тот получился. Халат глазам потребовался.
– А хотите, мы вам фотографию с ребят вышлем? – заведующая говорит. – Вам и девушкам вашим. Дояркам.
– Пожжа-луйста, Николаевна! Это очень даже необходимо. Наташка у нас там…
Ну и накоротке пояснил.
В автобусе шевелит меня:
– Простокваша до кумысу маленько разве не дошла.
«Вот те на!» – думаю.
– Один ученый, по радио это передавали, так про нее своим студентам пояснял: «Знаете, – спрашивает, – почему я веселый, бравый и шутливый перед вами стою?» Студенты не знают. «Потому, – говорит, – что я с утра, натощак, выпил два стакана простокваши».
Сказал эдак-то и подмигнул мне Мироныч.
У меня мысли к пиву вернулись:
– Промитинговал, – говорю, – дак теперь простоквашей откупиться хочешь?
– Я не к этому… – дрогнула у него бровь.
– А к чему тогда?
– А вот сдогадайся!
Морщил я, морщил свой лоб – деревня наша показалась.
Сошли с автобуса – Мироныч предупреждает:
– Ты про ребятишек и про фотокарточку ни гу-гу пока. Нечаянный интерес девчонкам устроим. «Откуда, – скажут, – узнали нас? Да поименно еще!»
– Ладно, – говорю. – Могила.
А Наташка… Слышит на другой день Мироныч, что она про паспорт уж толкует. В город надумала или на стройку великую.
– Не пропаду! – говорит. – На крайний случай – уборщицей, а подучусь – на экскаватор сяду. Захочу – даже крик моды, как вон в киножурнале, вертеться буду, показывать.
И туг же халат свой доярочий двумя пальчиками защипнула, верхнюю губу вздернула чуточку, ущурку такую завлекательную изобразила и пошла. Сама легкая, локоток на взлете – не девка, а Жар-птица в босоножках. Красивая, варначка! Не нам, старикам, конечно, оценивать, а только на виду же. Не отводить же глаз… Зубки с прорединками. Куснет если милого – от каждого свое гнездышко. На губе, вздирать которую любит, пухленькая сердцевинка сбежалась. Щеки кумачиком полыхают. Глаза сведет – темные, тайные делаются, волю даст – синие. Как у бабочки-солонцовки крылышки.








