Текст книги "Учите меня, кузнецы (сказы)"
Автор книги: И. Ермаков
Жанры:
Сказки
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
– Ну и… артисты! – восхищенно выдохнул пожилой солдат. – Действительно, голь на выдумку…
Возле наковальни, закрепленной на комлеватом стояке-чураке, хлопотал расторопный старикашка в дореволюционном еще картузе. На роту он не обращал никакого внимания, словно не две сотни глаз жадно следили за каждым его движением, а просто… ну… прилетела любопытная трясогузка… Повертится и улетит. Он деловито совал через крышку печурки в огненное ее жерло заготовки, подсыпал угольков, пробовал ногтем скудненький инструмент, подправлял сползающий на глаза козырек картуза.
Зато молотобоец потупился.
Это была девушка лет семнадцати. Прядка волос выбилась из-под солдатской ушанки, трепетал и разметывал ее апрельский молодой ветерок. Природа ли наградила девушку несмываемым ярким румянцем, молодые ли парни из стрелковой роты смутили ее… Она горела. Пылала. Пальцы ее слепо и торопливо перебирали шершавый заструг рукоятки кувалды. Над верхней губою росинками выступил пот.
Дедка же, как ни в чем не бывало, добыл клещами из печки заготовку боронного зуба, уложил ее на наковальню и бодреньким петушком кукарекнул, скомандовал:
– Ну-ка, Сонюшка, уважь… Припечатай.
Девушка отшвырнула вдруг рукоятку кувалды, слепо и немо протиснулась через плотное кольцо рядовых, без оглядки помчала к землянкам.
Рота смотрела ей вслед.
– Совестится, – хихикнул дедок. – Удару у нее еще настоящего нет – вот и совестится.
– Тяжело ей с кувалдой-то, – укоризненно пробурчал пожилой солдат. – Мужиковское дело – и то по выбору… Не на всякого…
– Зна-аа-ю!.. Зна-а-аю… – пропел дедок. – Да ведь весна! Она ведь не два раза в году. Умирать собирайся, а нивку паши! Сеять, чего-ничего, надо – вот и куем под господней крышей. Три скомороха – четвертый кардион, – подмигнул псковитянин пожилому солдату.
Мальчуган фыркнул.
– Над прозвищем моим насмехается, – пояснил роте дед. – Меня в партизанском отряде за этую кузню Кардионом прозвали. Смейся, смейся, глупый, – повернулся дед к мальчугану. – Одна нам с тобой слава. Я – Кардион, ты – Кардиненок, хе-хе-хе… Дуй знай!
Инструмент заревел с новой силой.
– А ну-ка, гражданы солдаты! У кого рука не отсохла?..
И дедок указал на кувалду.
Рота ковала боронные зубья. Мастер ловко выуживал из «буржуйки» раскаленные заготовки, лихо наигрывал молотком по наковальне и на каждый замах кувалды пел-приговаривал:
– В горрр-ряченькое! В горр-ряченькое!!
Стреляла искрами «буржуйка», ухала кувалда, подвывал аккордеон, приплясывал мастер.
– Серьга, – крикнул он через плечо мальчугану, – бросай дуть! Беги, тащи эту железу от вашего турника. Сошников нет. С Сонюшкой мне ее не оттянуть…
Дед командовал ротой.
Рота оттягивала сошники.
Кувалдой завладел длиннорукий солдат Вася Хиря по прозванию «Художественный Свист». После очередного нагрева дед насторожил на наковальне неразмятый еще конец турника и скоренько бормотнул:
– Давай, парень!
Кувалда с грохотом, со звоном сыграла по клюву наковальни.
– Те-те-ря-я!!
Мастер поднес к Васиному носу свой молоток и свирепо, досадливо покрутил им перед его изумленными ноздрями:
– Куда целишь, те-те-ря? В железо бей! В горячее… А не для звону…
У меня материал – слово.
Не согретое в горне души, оно – как холодное железо: шершавое, упрямое, неподатливое. Не тронь холодное – один звон.
Но если вдруг… слово засветится, если почувствуешь, что оно горячее, обжигается – не медли! Укладывай его скорее на «наковальню» и бей, заостряй, закаливай, доводи!
Если ты отковал лом, даже лом, – опробуй, по Кузурманычу, дробит ли он кирпич, не мнется ли у него «жало», годен ли он колоть лед, долбить мерзлоту?
Вырастил розу – просмотри лепестки: не затаилась ли в них тля?
Дерешь больные зубы – не оставляй гнилого корня и… береги здоровые.
А если не получается, брось немудрящий свой инструмент и беги. Беги, как Сонюшка… Народ незлобиво скажет в твой след: «Совестится. Удара у него еще настоящего нет».
А совеститься, брат, надо. Не то поднесут тебе трудовые мозолистые руки молоток, клещи ли под самодовольные ноздри и уже не тенорком, а доподлинным басом скажут: «Куда целишь, тетеря!»
…Учите, учите меня, кузнецы! Куда бить. Во что целить. Как горячим выхватывать слово из горна…
1971 г.
И БЫЛ НА СЕЛЕ ПРАЗДНИК
По мотивам народных празднеств в Абатском, Сладковском, Казанском районах Тюменщины
Мудро, трогательно, задушевно и святобережно опоэтизирован в русском фольклоре пресветлый наш хлеб, В обрядах, в поверьях, в месяцесловах и празднествах.
«Кукушка колоском подавилась». Пословица. Заколосилась, стало быть, рожь. Затаеннее птичьи звенят голоса, а кукушка-гадалка и вовсе умолкла.
«Воробей под кустом пива наварил». Пословица. Урожайная, значит, выдалась осень. Даже этому прощелыге-бичу на «пивишко» подбросила.
«Завязать Илье бороду». Поверье-обряд. Заканчивая жнитво, оставляли клок ржи на корню «под будущие урожаи».
На масленой неделе пекла Россия блины. Блин – символ солнца, наступившей весны. Сжигали «зиму» – потешное соломенное чучело.
Каждый год, в марте, пекла моя бабушка «жаворонков». Этакое художественное тесто. Получались незамысловатые хлебные птички с подобием головки и клювика, с приподнятым острым хвостом.
– Ешь! – подавала мне птенчика. – Сорок пташек сегодня на Русь пробираются, сорок птиц – летят. И жаворонок с ними.
Птичка, которая, по поверью, «колосок к солнцу манит и зеленя опевает». И еще бабка верила: эта птичка голодные годы отпугивает.
Осенью из нового помола пекла наша бабушка «сеголетошних лебедят». Пекла, приговаривала: «Бел как лебедь – хлеб, бел как лебедь – хлеб…» Эти были уже попригляднее. Кудреватая розвихрь хвостов, изогнутые шейки, глазки из сушеных ягодок черной смородины.
Так и запомнилось: пышущий жаром лист, а на нем стаи белых превкусненьких птиц.
– Большой путь вам, резвы крылышки! – крестила бабушка лист. Поднимала с него самого зарумяненного, поджаристого «лебеденка», протягивала мне: – Золотого – Ванюшке, золотого – Ванюшке!..
Память вам, Пелагея Васильевна, птичья скульпторша, птичья песенница. Так и остался в моем восприятии, так и сияет, живет в моей памяти он – н о в ы й х л е б – золотым лебеденком детства.
Праздник этот ни в каких календарях не помечен, дня-числа для него не назначено, и именуют его на селе по-казахски, по-русски и плюс по-газетному. По-казахски звучит: «сабантуй», по-русски: «отсевки», по-газетному: «день последней борозды». Не важно, что лучше, по праздник такой соблюдается.
Хлебец выбрызнул, захмелела в межах перепелочка, тракторист в жаркой баньке намылил удалую голову. Для него праздник с бани всегда начинается. Баня же – с головы. До свистков-сквозняков прочищает от пашенной пыли «форсунки» в носу. Из одного уха азот достает, из другого – селитру и фосфор. В бороде – на предплужник бери – залегли плодородные почвы.
«А и славное же ты учреждение – баня русская! Мама вытопила. Сибирская вдова Куприяновна. Знает толк. Сама – старейшая механизаторша».
В запасном тазу, в кипятке почти, млеют веники. Доспевает метелка и лист. Приподнимешь, веду лишнюю вытряхнешь – и вот задышал, задышал, прошлогодний березовый сок.
Не спеша, выбрав знойное и раскаленное место на каменке, поддает туда ковш – и второй! – захмеленной на мятах воды.
«Мама знает, где духи живут. На цвету, на бутонах той мяты. Нарезала, в теневом сквознячке притомила… Сколь ты славен, дух леса сибирского!»
Еще ковшик, и можно скакать на полок. «Жарь-жарь-жарь! Жги-жги-жги!» – начинает тракторист с боевой приговорочкой.
«Сыпь-сыпь-сыпь! Кусь-кусь-кусь! Взять-взять-взять!» разъяряет он и науськивает в суматошном нахлесте березовый веник.
Извивается на горячем полке механизатор широкого профиля. Парится членораздельно и нечленораздельно. После яростной трепки хребетный массив с протягом отодрать норовит, с умышленным, хитрым таким шкуросъемчиком. Спина… Плеченьки… Они же насквозь, до мездры просолились, родимые.
Один веник, бедняга, в мочало оттянут. Облиться холодной водой, чуть-чуть отдохнуть.
После второго захода ослаб человек, захмелел. До малиновой спелости бойцы-веники допекли его, разуделали. У мускулов все сцепления ослабнули, в грудь второе и третье дыхание пришло. Теперь время в предбаннике полежать…
А и дерзкое ты заведение, баня русская! Заново человек народился. Слава славной вдове Куприяновне!
Лес для празднества выбирают.
Здесь ей сплошь, безраздельно березовый. Невест изумлять. По поговорке: в еловых – богу повиноваться, в березовых с молодцем целоваться. Почему район и богат двойняшками-близнецами. Погуляй-ка в сплошном кислороде…
Лес нужен для празднеств не всякий березовый, а приподнятый. Который на гривках окорнел. Который над уровнем пашен, лугов и озер в о з н о с и л с я бы. Пожилой, соковой, редкоствольный, прозрачный, прострельный, закудрявый, раскидистый… И чтоб между стволов, у подножий берез, подлесовничек-травушка стлалась бы, взор влюбляла…
В окружении таких вот п р и п о д н я т ы х мест должна непременно присутствовать развеселая тоже, отрадная взгляду поляна. Чтобы вся в незабудках, в глазастеньких ягодниках, в белянках-цветах. Они в эту пору всей брызгой несметной цветут. Поляну особо в с е р ь е з облюбовывают, ибо здесь на сегодняшний день – праздничная Площадь.
Но и это не все. Слушают, есть ли в окрестностях иволги, подают ли свое вдохновение кукушки, порхают ли дятлы, поют ли у дупел скворцы. Праздник – днем. И нужна к нему, значит, дневная, веселая, певчая птица. Кукушке да и иволге конкурентов здесь нет.
На поляне разместятся грузовик для президиума с коврами по днищу, с микрофоном-трибуной на правом борту, грузовик для артистов агитбригады, ларьки и торговые точки, танцплощадки и пляс-пятачки… Тонет туфля твоя в незабудках, черт начищенный – сапожок!
Поляна – площадь. Леса – кулуары. После массовых мероприятий облюбуй себе чудо-березыньку, стели свою щедрую скатерть в тени, зови друга с женой, всех друзей, сколько нажил, полни по душеприемлемуго отметку стаканы и… повремени. Повремени… Слышишь, как иволги чисто поют? Слышишь, кукушка тебе многолетствует? Слышишь, как птенчик родившийся в горлышке пробует звон? Слышишь, как травы растут? Слышишь, как душу твою навестило сейчас откровение высокое, светлое, клятвенное… Вот тогда поднимись и скажи:
«За Родину, други! За первозданную, милую… До братской могилы – единственную!!»
Хлебопашенные районы Тюменщины ждали, молили дождя. Ах как нужен был дождь! Такие чудесные вспыхнули всходы! Пашни плотной зеленой шубкой укрыли себя. Грач чуть виден, ростки журавлям по сустав. Влаги, влаги грядущему колосу! Весна нынче в солнце влюбленная шла, взора не отвела, каждой лужей по милому высохла. Земля вдосталь и сверх того пропечена, прогрета, пресытилась зноем до жаждушки. И о н той предпраздничной ночью прошел, прогремел. По райцентру пустячный совсем, игровой. Но по тракту стали нам попадаться, встречаться по выбоинам натуральные синие лужицы. Секретарь райкома Дмитрий Михайлович просит водителя постоять. Это уже четвертая остановка. Он минует в полуботиночках рассолодевший кювет и, слегка утопая во влажной прилипчивой пашне, продвигается метров на двадцать внутрь юных пшениц. Там, в который раз уже, втыкает свой указательный палец под корни зеленых ростков и чего-то тем пальцем в глуби осязает, причуивает.
И вот слышу его торжествующий крик: «Встретились!» Это значит: влага дождя пропиталась, проникла до почвенной. Материнская сила кормящей земли увеличилась вдвое. Жить молодым хлебам! Секретарь улыбается. С удовольствием очищает полуботинки от грязи, душеприязненно плещется черными пальцами в лужице.
Километрах в пяти от села повстречали мы главного агронома совхоза. Та же поза и та же картина. Палец по корень воткнул между всходов и исследует, анализирует… Собственной кожею чертознайствует.
Думаю: сколько же их, трепетных указательных пальцев, воткнулось сейчас вот в сибирскую нивушку. Причуивают потихоньку. Причу-у-уивают… Пульс у зернышка щупают. Судьбу-самочувствие грядущего колоса на черной ладони земли предугадывают. Помнить: с пальчика хлеб…
Дождь под праздничек – дар. Освежил листву, искупал траву, взвеселил цветы. У стариков кровяное давление понизилось, а жизнедеятельность и настроение повысились. Кашлять стали не оптом, все вдруг, а по очереди. Сидят в голубых незабудках, голубенькие, бывальщину слушают.
…Это было на севе. У родственников Викторова напарника случился пожар. Бросил тот сеять – помчался на беду. За трактор сел Виктор. Тельцовское поле, тельцовский массив… Сто сорок гектаров готовой под зернышко, сладко вздремнувшей на зорьке земли. С этой зорьки и начался отсчет. У напарника после пожара вторая случилась беда. Плеснул лишнего в честь победы воды над огнем. И остался Виктор в полях односменщиком. Сдал смену, принял смену. Сдал – принял. Двадцать четыре года парню. Комсомолец еще. Неженатый еще. Сорок полных часов сеял, сеял и сеял он хлеб…
В центральной конторе совхоза поднялась руководящая паника. По линии техники безопасности. «Это как же, вопреки природе и трудовому законодательству?.. Он ведь, сон-государь, придет, милый, да и повалит силой. Бывалое дело. «Запашется» парень в овраг или в реку, а то – в лес, на таран пойдет».
Секретарь парткома Владимир Георгиевич срочно выехал на тельцовский массив. Сеет Виктор, прилежно и цепко машину ведет. Зубы Витькины – белые, глаза Витькины – красные, в бороденке овсюг пророс… За сорок-то часов прорастет!
– Слезай, Витя, – остановил его Владимир Георгиевич.
– Нет уж, – уперся Виктор. – Досею. Немного осталось.
– Сле-зай!! Тебе надо поспать.
Пошли пререкания.
– Досеять хочу! – Откуда у тихого парня настырность взялась?
И только приказом был снят с горячего трактора всего комсомолец еще, Витька… Виктор Тюменцев.
– …Заслужил таковой поощрения и премии? – ставят на кон вопрос старики – сивы голуби.
Ставят, и своим солидарным, высокоответственным кругом на него отвечают:
– Достоин вполне. Заслужил.
– Наше яблочко…
– Устремленный парнишко, оказывается! – берет его на заметку Куприяновна.
«Парнишко». Для них он, конечно, парнишко. Внук по возрасту. Свои есть, подобные. Ревнивое дело – свои. Лесами, болотцами, тайными тропами пробираются первоназванные трактористы России на голос, на бронесказуемый голос внуков своих.
Трактористы тридцатых, танкисты сороковых, черношлемные витязи, броневое чело Правды-Победы. Являются тайно ко внукам и дотошно, придирчиво, ревностно инспектируют фамильную пахоту, фамильные посевные загонки. «Огрех – наш грех». Прослушивают на отдалении бой-рокот моторов, невидимками ползают по бороздам, оценяя пласт, отвал, глубину, досматривают, как заделан, разделан крутой поворот…
– Нут-ко, Сеня, дай место. Гляди, я тебе покажу. Усекай.
Оторви-ка, попробуй, его от руля-рычагов, сживи с трона, если он занюхнул газку.
– Погоди, погоди. Еще круг…
Празднество, а деды в комбинезоны наряжены. Берегут их, как берегут генералы шинели простреленные.
Сибирская вдова Куприяновна тоже «подкомбинезонилась». С лет девичества полюбила железо гремучее. Провожали на пенсию – подъехала, как условлено было, к совхозному Дому культуры на тракторе, юные пионеры повели в президиум. Сперва ладно шла, барабан ей бьет, горн звенит-поет, а потом вдруг замедлила шаг, заревела да вспять. Раскинула руки, вслепую нашла радиатор.
– Кормилец ты мой! – целует железо бесчувственное. – Нареченный ты мой…
Ребятишки притихнули, а у взрослых ком к горлу подкатывает. Правильно, что кормилец. Трех сынов подняла на нем Куприяновна. Ордена ее, слава, депутатские знаки – все вдвоем с ним.
Правильно, что нареченный. Из горячих возлюбленных рук по началу войны приняла его Куприяновна. «Твой теперь», – сказал муж. С двадцати шести лет – зноен хмель цветет женской силушки – честно вдовствует Куприяновна.
– Нареченный мой! Я ведь Ваней тебя звала, Иван Силычем.
Сроду лекарств не пила – тут накапали…
Между тем микрофон с динамиками объявляют официальную часть. Все идет с применением техники: и доклад, и вручение грамот. Назовут на трибуне фамилию – радиоколокола, как зевластые говорящие филины, на березах ухают. В честь названной каждой фамилии играет народный оркестр духоподъемную бравую музыку.
Но вот что-то новенькое. Вызываются к столу президиума… Целым списком вызываются… наши сивы голуби, Становятся строем, лицом на народ, бодрят позвоночники и грудь. В левом фланге, зарумянившись красною девицей, пристраивается в своем комбинезоне солдатская вдова Куприяновна.
Слово предоставляется девчонке из школы механизации. Речь не писана, говорит посоветовано, что от сердца наскажется юного. Щеки алые, ямочки белые. Маков цвет с сердцевинкою.
Лизнув губку проворненьким язычком, обращается она к торжественному стариковскому строю:
– Железные наши дедушки!
– Среди нас, извиняюсь, и бабушки есть, – Тимофей Суковых прервал.
Промигалась девчонка и видит: действительно, бабка – в штанах. Стала вся алая. Замолчала… и запела:
– По дорожке по вольной, по тракту ли…
Подключился баян, взвился девичий голос.
Что нахохлились, сивы голуби? Или многое вспоминается? Прибегала в поле синеглазая… Целовала тебя до затменья в глазах… Поднимал на могучие рученьки… Уносил до межи, словно перышко… Заплетал васильки в косы русые..
Отвлекись-ка! Что она там говорит?
– Железные наши дедушки и железная наша бабушка! Ваши внуки, принимая от вас плодородное поле Родины, клянутся беречь его, любить, защищать – наследовать ваши геройские биографии.
И не успело суматошное эхо возвратить слова эти, как перед каждым старинушкой из какой-то засады в момент появилось… по внуку. Родной перед родным. Заранее, видать, было спрограммировано.
И подносили те внуки своим родным дедушкам по букету полевых диконьких цветов.
И согибали те внуки своим дедушкам стабильные твердые шеи сильными уже руками, и целовали дедов в свежевыбритую щетину.
Пионеры к дедам мчат.
И у каждого востропятого спиннинг в руках и транзистор. Оплели огоньки-вьюнки стариковский строй. Разумного и полезного отдыха строю желают.
Куприяновне же скороварку-кастрюлю на все голоса рекламируют:
– Свининые ножки варить полчаса…
– А гуся с капустой – пятьдесят минут тушить.
Суковых Тимофей запросил себе микрофон. Запросил – был пожалован. Дунул в него – отзывается. И загудело в березах, заухало:
– За спиннинги от всех нас, внучатых механизаторов, единогласное спасибо. Заверяю рабочий президиум и всех праздноприсутствующих, что ни щука-пройдоха, ни лапоть-карась от нас не уйдет.
За легковесную переносную музыку – повторное наше спасибо. Сидишь, рыбачишь, уху окуневую ешь и – связь с внешним миром поддерживаешь. Опять же, советы специалистов по отраслям… тут тебе про жабу грудную, и рака желудочного, и вред табака… Спасибочко. Но трижды и трижды спасибо за добрую память о нас, стариках!
В ответную благодарность есть у меня предложение. Пусть хозяйства отдадут нам, старым механизаторам, завалящую, списанную сенокосную технику. Мы ощупаем ее досконально, до винтика, где схитрим, где смудрим, но на «когти» ее восстановим. Я, к примеру, берусь созвать свою ровню, радикулитное… хе-хех… механизированное звено, и поставить на этой технике полтысячи центнеров сена. Как, сива гвардия, откликается на мое предложение? – к заспиннингованным старикам обращается.
Сивы голуби – на «ура!».
– Или корова нас съест, или мы корову съедим!
– Повариха уже есть! – на Куприяновну и ее скороварку указывают.
– Нет!! Я тоже за руль…
Далее – непрослышина была. Вся площадь всплеснулась, захлопала старикам.
На том официальная часть и закончилась.
– Двадцать минут перерыва, – оповестил микрофон, – а затем ожидают вас парад сельскохозяйственной техники и другие праздничные нарядные зрелища.
«Первую пятилетку» изображал конюх Тихон Васильевич. Выбор пал на него потому, во-первых, что он конюх, во-вторых, тощий.
Запрягает он в лесочке коня, поперек дуги кумачовую ленту внатяг расправляет. На ленте зубным порошком означена надпись. Вверху: «Первая пятилетка», внизу, в скобках: «одна лошадиная сила». На немазаной скрипучей телеге должен первым проехать он через площадь-поляну. Ехать и по пути сбрасывать с воза Серосеку Антона в кулацком обличье – пузо из двух пуховых подушек составлено – и Огонькова Евлампия в изображении купца-торгаша.
Подушки, зверь-бороды – все Тихон Васильевич с собой на телеге привез, а «купцу» с «кулаком» – уведомляют его – третьеводни по пятнадцати суток обоим судья зачитала. За мелкое хулиганство в общественном месте. Отдыхали они перед этим в доме отдыха. И пристрастились там взвешиваться: кто сколько весу набрал. До трусов растелешатся и ревниво да пристально до последней граммулечки свои прибыли уточняют. И скажи ты! Грамм в грамм идут, риска в риску. Питаются одинаково, режим один и тот же, как ни взвесятся, так ничья.
По два раза на дню стали взвешиваться. И вот на последний день пребывания обошел Огоньков Серосеку. Сразу на триста тридцать два грамма прибыл. Так им и в путевке отметили для отчетности профсоюзу: «Серосека добавил кило и четыреста граммов, Огоньков – на триста граммов больше».
После этого три недели, пожалуй, прошло. Как-то встретились корешки в выходной, поллитровочку усосали, и вот тут Огоньков, смягчив сердце, признался:
– А ведь я, Андрей, свой привес не питанием набрал.
– Витаминки, что ль, использовал?
– Не-е-ет. Помнишь, в охотницкий магазин накануне ездили?
– Ну-ну. Дробь брали, порох, пистоны, картечь…
– Картечь, именно. Я столовую ложку картечи утром проглотил. Она-то и совлияла.
– Ло-о-вок, ловок мужик. Интенсивный откорм применил!
– Знаменито тебя нагнул?!
– Фальшификация! Никого не подранил, случайностью?.. Не с нее ты пожелтел, нос на дятела смахивает? А я в своем теле хожу. На полпуда тебя перетяну, точно.
– Ох уж на полпуда!
Затравились опять мужики, раззадорились.
– Айда, взвесимся, – Серосека топорщится. – Куда бы пойти.
– На животноводческие веса, – предлагает ему Огоньков.
– Так тебя на мошенство и тянет, – заметил Серосека, – у них балансир сбит. Пойдем в магазин. Там материально ответственные веса.
Отправились в магазин.
У прилавка народ. Дефицит дают.
В доме отдыха, как помянуто было, в трусах лишь они взвешивались. Ну, и здесь к такому мнению пришли. Весы-то чуть на отшибе, а народ увлечен…
Огоньков Серосеку сосчитал… Теперь Серосека прикинул дружка.
– Ну, адъютант кощея бессмертного! – победительно выкрикнул.
Продавец глянула – охтимнеченьки! – сдачу выронила. Потом вопль:
– Срамцы! Бесстыдники!
Покупательницы отплевываются. Чисто символически, конечно. Но, однако ж, кричат:
– На весах хлеб вешают, а они в трусах… В санэпидстанцию их!
В это время подъехал закупить сигарет участковый милиционер.
– Одевайтесь, голубчики.
Экспертиза: нетрезвые. Суть проступка: в общественном месте – в трусах.
А судья – только институт кончила девушка – как про трусы прочитала – засмущалася. И в смущении – на всю катушку по пятнадцати суток им зачитывает. Вот ведь как иногда получается.
Ни «купца-торгаша» нет у конюха, ни «кулака». Такой замысел – и насмарку пошел.
Только… глядь-поглядь! Появляются! Председатель рабочего комитета на легковушке доставил.
– Гримируйтесь скорей, – говорит.
– Здоров, первая пятилетка! – приветствуют конюха. – Амнистия нам ради праздника. Где бы взвеситься, подтощали!..
– Потом… после взвеситесь, – суматошится конюх, – в сумке тут колбаса у меня, хлеб. Закусите по-скорому, и на выезд нам. Да оденьтесь, оденьтесь сперва, на ходу подзакусите. Даже лучше: купец с кулаком колбасу жрут, а трудящийся… Почнет вас из телеги выкидывать пузами оземь!
– Ты поаккуратней, – сквозь колбасу говорит Огоньков. – Поаккуратней, полегче. Не знаешь, сколь мягкие нары у внутренних дел? Ребры мозжат… Не молоденькие.
А и впрямь – не молоденькие. Этих самых купцов-кулаков вживе видели. Кто первейшие на деревне сказители да сочинители? Огоньков с Серосекой. В частушках со сцены попа да купца с кулаком высмеивали. Артисты, гармонисты, певцы, орелики. Эти взвешивания, балагурство, сегодняшние мизансцены с телеги в народ – все это отголоски, отзвучья той самодеятельности. Новая бражка на старых дрожках.
Ну, нарядились дружки, запузатились и, пока без бород, волчьей торопью колбасу крушат.
Микрофон объявляет: «Начинается механизированный парад «Идут по земле пятилетки».
Ну, и начали…
Показалась дуга в алых лентах. Конь. Телега. На телеге три личности. Две колбасу с хлебом по полным защечинам мнут, третья же, в косоплетках-лаптях и онучах, направляет трудягу-коня. За телегой ползет на прицепе однолемешный плужок. Сохи нет. По всему району искали – не выискали. На плужке цеп – основная техника на крестьянской Руси.
Серосека – «кулак» – пытается взгромоздиться, на конюха, давит пузом его, душит пальцами. «Купец-торгаш» тоже на Серосеку прыгает. Вдвоем посоюзней давить. Такая идет пирамида. Терпел-терпел мужик-лапотник, да и поднял горб, выпрямляться стал. Понатужился, понапружинился, сгреб обоих за хрип, за грудки, да и выбросил. Одного – по левому борту телеги, другого – по правому. Да еще кнута «кулаку» отпустил, вне сценария. Серосека завыл, но его заглушил микрофон:
«Перед вами прошла сейчас техника, с которой вступала Россия в первую пятилетку. А сейчас перед вами появятся… Внимание, колонна! Старт!»
И вздрогнули, стронулись – колесные, гусеничные. Взгремели, рванулись, пошли красногрудые, кумач полыхает поперек радиаторов. На кумаче биографии:
«МТЗ-5, «Беларусь». Один человек и пятьдесят лошадиных сил».
«ДТ-75. Один человек и семьдесят пять лошадиных сил».
«Т-100. Один человек и сто лошадиных сил».
«К-700. Один человек и д в е с т и д в а д ц а т ь лошадиных сил».
«К-701. Один человек и т р и с т а лошадиных сил».
Идут по земле пятилетки…
Шепчется на березыньках лист, сотрясается незабудковая поляна, стихли иволги.
Грохочут, рокочут, гудят красногрудые. Железные птенцы, неумолчные жаворонки поля советского.
Идут и идут по земле пятилетки.
«Начинаем парад малой механизации села!» – возвышают праздничный тон динамики.
И въезжает на площадь-поляну «победительская» машина Георгия Минеевича Маркова, полученная им за комбайнерский рекорд.
…Есть лица, которые без ухищрений, без лишней улыбки, с первого видения располагают к себе. Мужественные и – добродушные; спокойно-уверенные и в то же время – застенчивые; суровые, но исполненные вековой доброты. Лица без лицедейства. Лица – рельеф сердца. Таким во всем и заранее хочется верить.
Георгия Минеевича мне «выдали» на полчаса. На комбайне его подменил главный агроном колхоза. Некогда, брат, «кудреватых мудреек» в блокнот рисовать. Присмотреться лишь к внешности. Живой голос, особинку речи засечь да накоротко записать что-то главное, важное. Остальное придется дознать из окрестных источников. В деревне любой ее житель до мелких суставчиков местным рентгеном просвечен. Знают, у кого в котором боку сколько ребрышек.
Герка Марков…
Неласково, ох, неласково обходилась с ним земля.
Изгорбатить хотела, ссутулить, заспать в борозде.
Ведь отцы наши, дедушки, зная, ведая, как убойно земля тяжела, бережно да исподволь приручали к ней свою синеглазую поросль, грядущих своих младопахарьков. Не вспугнуть бы. Не надломить. Не заронить неприязнь отчуждения. Пока не́мысль ты – вольна пашня твоя. Постращай в бороздах грачей, покатайся верхом на Полканушке, на телегу ляг, подремли во сласть в духе пашенном. Ввечеру, словно птаха угнездившись меж отцовских колен, бери вожжи в ручонки, сынок, правь Игреньку домой. Шевельнешь вожжу правую – конь направо пойдет, тронешь левую – он и тут весь твой. Помни, сынка, явление свое Черной матушке, словно дивную сказку, по-радостному.
Стал поцепче, посамовитее, поманило на лошадь вскарабкаться – вот тебе под сидельце потник, вот – поводья Игреиькины. Нут-ко, сам! Нут-ко, попробуй, сынок, боронять! Вот как мы! Ай да парень у нас!.. Но опять же, опять, не до истомы ребячьей концы концевать, а в охотку, для гордости.
И уже через годы, сторожко: «Попробуй-ка, сынка, пахать. Поглядим на твою борозду».
Вот так, ненатужливо, бережно, пока в силу да в жилу не войдет, опекал отец-пахарь своего молодого наместника, отдавал ему опыт, сноровку, душевную «тягу к земле». Так было испокон, так велось и при колхозах, когда цвел русский пахарь и в силе, и во множестве. Особый лишь случай мог смять и порушить этот наследуемый от отцовства к отцовству лад.
И он подостиг, подстерег нас, о с о б ы й для русского поля с л у ч а й.
Подростки и дети Великой Отечественной…
Зазвенели их несломавшиеся голосенки над горькими, тяжкими пашнями.
Слой за слоем слезают у Герки мозоли с ладошек. Он пахарь. В упряжке быки. Тринадцатилетний Микулушка Селянинович кормит далекую «дружинушку хоробрую».
Возил Герка хлеб по ночам из колхозной глубинки к железной дороге. Были тогда не мешки, а к у л и, рассчитанные на дюжий загорбок мужчины. Было всякое. Засел ли по ступицы в грязь, сронилось ли колесо – выход только один. Облегчать надо воз. Боролись они в одинокой ночи, русский куль и тринадцатилетний подросток. Куль молчал, а Герка только кряхтел. Кто кого укладет.
С воза легче – попробуй на воз…
– Однажды ребята ушли вперед, остался я в поле один. Не осилю последний куль – хоть реви. Но под «волчью гармонь» получилось… поднял! Как воспели они вокруг вразнотон, ниоткуда и сила взялась. И бычишки, как кони, пошли.
Косил сено, метал собственные и м е н н ы е стога. Кособокий, в наклон – значит, Теркин. Без сноровки еще. Зимой вывозил это сено ко скотным дворам. Дела да работа сугубо мужицкие, а кость да силенка – гибконькие. Недоспели еще. А питание? Волчьи выводки по осени выли, а мальчишкино брюшко скулило почти круглый год.
Мы фашизму еще не зачли всех народных потерь. В те жестокие военные и послевоенные годы перенатуживалась младопашенная поросль обезмужиченных деревень. В иную деревню вернулись с фронта «рука да нога»… Для миллионов и миллионов солдатских сирот кончилось отцовское воспитание землей – началось и с п ы т а н и е землей. Всеми пахотными меридианами навалилась она на тоненький незакрепший хребетик, на мяконькие хрящи молодого подростка России. Приплюсуй себе это, фашизм!
Но Герка выдержал. Все глубже и глубже «запахивался» парнишка в землю, хозяйничал, одолевал, сотворял. Летом сорок четвертого года он владычит на «колеснике». Через год перешел на гусеничный газогенераторный. Через три года керосиновый «натик» в руках. Погрохотала его биография.
Собеседуем мы с Георгием Минеевичем в заветрии под стогом сена. Сено с ягодкой – значит, июльское. Правая рука Георгия Минеевича на колене его утепленных простеганных брюк. Третья декада октября – Сибирь утеплит. На плечах телогрейка. Ее смело можно относить к легковоспламеняющимся веществам – так она пропиталась горючим, маслами и смазками. На голове немудрящая шапка-ушанка, из-под которой стекает вкось лба посивевший, но молодецки бодрящийся чуб. Выгоревшие брови тяжело легли на припухшие от бессонницы веки. Но все это по сравнению с владыкой-рукой, на которую я все смотрю, – проходные детальки. Ручища! Рука!! Вот она где, биография.








