Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)
Вернувшись в Париж в январе пятьдесят пятого, я уже не блуждал в потемках, наудачу, как в первый раз, но имел конкретный план действий: моя идея жить за пределами Испании оставалась непоколебимой – для этого нужно было как-то обеспечить modus vivendi [368]368
Образ жизни, способ существования (лат.).
[Закрыть], позволяющий заниматься литературным трудом, – а задача установить прочные связи с французской интеллигенцией левых убеждений, заручиться ее поддержкой нашей зарождающейся борьбе с франкизмом, о которой так страстно говорил Кастельет и его друзья на вечерах в Бар-клубе [369]369
Кафе в Барселоне, где собирались представители творческой интеллигенции, находящиеся в оппозиции франкизму.
[Закрыть], придавала моей долгожданной поездке в Париж смысл, далекий от проявления эгоистических интересов. Я снял квартиру в частном доме рядом с издательством «Галлимар» и попытался связаться с журналами и газетами, на которые мы последнее время набрасывались с невероятной жадностью, вызванной цензурной диетой неумолимого Хуана Апарисио. Кто-то из знакомых, должно быть Палау Фабре [370]370
Палау Фабре, Жозеп (р. 1917) – каталонский поэт, драматург и переводчик.
[Закрыть], направил меня к Елене де ла Сушер – журналистке, с упорством одиночки публиковавшей в левой прессе скудную испанскую хронику, и я пришел для встречи с ней в контору Франс-Обсерватёр на последний этаж здания, где впоследствии разместилась «Юманите». Это была женщина лет сорока, бледная, худая, немного угловатая. Она носила строгий костюм с блузкой и галстуком и говорила на правильном испанском, произнося «р» так раскатисто, словно бросала вызов обычной французской гнусавости. Как я вскоре узнал, Елена жила очень скромно в маленькой гостинице в том же квартале, не состояла членом какой-либо партии и так же непримиримо относилась к сталинизму, как и к режиму Франко. Информация с полуострова поступала нерегулярно, из случайных источников, поэтому Елена с удовольствием согласилась, чтобы мы ввели ее в курс событий, назревавших, как мне казалось, в Испании. Она попросила меня написать статью для журнала Мориса Надо о последствиях цензуры в культурной жизни Испании, уговорила вести под псевдонимом раздел испанской хроники в «Тан нувель» и пригласила побеседовать с Клодом Бурде, доном Хулио Альваресом дель Вайо [371]371
Альварес дель Вайо, Хулио (1885–1975) – испанский политический деятель, представитель левого крыла ИСРП; журналист.
[Закрыть]и послом Югославии, чтобы взгляды молодого интеллигента, прибывшего из Испании, стали известны в Париже. Благородная и бескорыстная помощь этой женщины нашему делу, возможно обусловленная ее происхождением, сразу же столкнулась, как это обычно случается в Испании, с настороженностью, недоверием и непониманием тех, кому она предназначалась. Пока что никому не пришло в голову – даже после официальной победы левых сил – пригласить Елену де ла Сушер в Испанию и поблагодарить за самоотверженную журналистскую деятельность во имя нашей нынешней демократии. Благодарность и признательность никогда не были свойственны испанцам. Озлобленность, молчание и забвение – вот наш ответ тем, кто поддерживает нас, не думая о личной выгоде и славе.
Интерес, пробужденный моими статьями в политических и журналистских кругах, враждебных Франко, успехи нашей литературной борьбы внушили мне наивную мысль о том, что крах режима неотвратимо приближается. Ослепленный этим wishful thinking, я послал завсегдатаям Бар-клуба зашифрованное письмо, где рассказал о моих новых знакомствах и работе. Однако, получив их взволнованный ответ, я понял, что поторопился с выводами – ключ к шифру оказался слишком простым. Как бы то ни было, первые статьи Елены де ла Сушер о культурной оппозиции франкизму, где отчасти использовались представленные мной данные и сведения, наполнили меня оптимизмом и удовлетворением. Уверенность в том, что мы не одиноки, что наша герилья против цензуры находит поддержку и симпатии за границей, вдохновляла на продолжение борьбы. Я уже находился в Париже, когда в Испании вышел в свет, подрезанный цензурой, роман «Ловкость рук». Рецензия Кастельета, подчеркивавшая бескомпромиссный характер романа, несомненно, приблизила его к тем, кто привык читать между строк. По причинам более политического, нежели литературного характера Елена де ла Сушер и Палау Фабре начали хлопотать в различных издательствах о переводе книги на французский.
С началом активной антифранкистской деятельности моя провинциальная «офранцуженность» отошла на задний план. Идея принять французское подданство, поменять национальность и язык понемногу покинула меня, уступив место другим, новым планам – поддержать и распространить за пределами Испании скромную каждодневную борьбу моих товарищей за открытую и свободную культуру.
Твой путь, уходящий во тьму, путь писателя, по которому ты бредешь, сбрасывая кожу, словно змея, освобождаясь от старой оболочки: почему ты избрал этот путь? во имя светлого будущего? а может, ради корыстных личных целей? многолетнее лицемерие, двуличие, ты вскоре увидишь его со стороны в улыбающихся глашатаях прогресса: моральная нечистоплотность обеспечит выгодные акции, благородная цель оправдает низкие средства: в тебе живут два человека, и твой двойник без снисхождения наблюдает гадкую продажность окружающих: как и они, ты процветаешь на ниве несчастий истории, делаешь себе имя под броской вывеской: легендарная гражданская война, славный миллион павших, далекий полузабытый героизм: ступенька за ступенькой, медленный путь наверх, совращающее восхождение: делать вид, что принимаешь черное за белое, вовремя промолчать, вовремя закрыть глаза и впасть в забытье: расчет, стратегия, выгода: к счастью, ты устыдишься их, начнешь упорную борьбу с самим собой; безжизненные улыбки, отрывистые механические движения рук твоего двойника, робота, который, взобравшись на трибуну обветшалой славы, покажет тебе всю степень убожества и низости симулянта.
Незадолго до моей новой поездки в Париж и первого приезда Моники в Барселону мне позвонил инспектор Политической Общественной Бригады Антонио Хуан Креш, печально известный в те времена своей непримиримостью в преследованиях коммунистов. Как и его брат Висенте, он играл заметную роль в государственном аппарате подавления, и многие семьи, находившиеся в тайной оппозиции франкизму, справедливо опасались его проницательности и жесткости. Креш сказал, что хотел бы побеседовать со мной по личному делу. Я сразу понял, о чем пойдет речь, но притворно удивился и с несколько вызывающей развязностью назначил ему встречу на следующий день в кафе «Пастис». Когда я пришел, Креш уже ожидал меня. По бесстрастному, непроницаемому лицу хозяйки кафе я догадался, что ее расспрашивали обо мне. Антонио Креш был плотный мужчина среднего роста, с типичными для людей его профессии усами, которые так точно и мастерски изобразил Арройо [372]372
Арройо, Эдуардо (р. 1937) – испанский художник-авангардист.
[Закрыть]на своей последней, вызвавшей толки, картине. Речь сразу зашла о моем знакомстве с Еленой де ла Сушер: из Парижа Крешу уже сообщили о наших встречах и моих посещениях редакции «Франс-обсерватёр». Инспектор естественно и непринужденно раскрывал свои карты, удовлетворенно доказывая, что ни один мой шаг, даже за границей, не может укрыться от всевидящего ока полиции. Как я понял, Креша в основном интересовали источники, откуда Елена получала информацию. Знаю ли я, что общение с ней может привести к неприятным последствиям? Известны ли мне ее планы посетить Испанию? Хотя я изображал невинность и уверял, что говорил с Еленой только о литературе, Креш не переставал твердить: мой долг предупредить их, как только она, возможно под чужим именем, появится в Барселоне. Он вовсе не собирается задерживать или причинять зло моей знакомой, просто хочет побеседовать, рассказать правду о нашей стране, объяснить, что ее статьи грешат предвзятостью, совершенно не отражают истинное положение вещей. Очевидно, «Антииспания» действительно лишала Креша покоя и сна: об оппозиции каталонской буржуазии он говорил с полным презрением, но, как только речь заходила о коммунистах, какая-то дикая болезненная одержимость овладевала им: в глазах вспыхивала ненависть, непроницаемое лицо светлело и даже приобретало более человеческое выражение. Затем, сменив тему, Креш заговорил о мире культуры, о литературных кругах, о том, что писатели, из-за своих недостатков и слабостей – он не уточнил, каких именно, – постоянно подвержены опасности шантажа и, не отдавая себе отчета, могут легко превратиться в агентов врага. Когда мы шли пешком по Рамблас, инспектор попросил подписать ему экземпляр «Печали в раю» и распрощался, любезно, но сухо предупредив, что наше общение примет совсем другой характер, если мне взбредет в голову взяться за старое.
За первым предупреждением полиции последовали другие, к счастью не имевшие серьезных последствий. Сразу же после того, как наша группа освистала в театре «Кальдерон» драму Лýки де Тена [373]373
Лýка де Тена, Хуан Игнасио (р. 1897) – испанский драматург, многие его пьесы прославляли победу франкизма.
[Закрыть]– в ее финале жестокий и бессердечный коммунист, расстрелянный за тяжкие преступления, падал на сцену с криком «Смерть Испании!» под громкие аплодисменты буржуазной публики, обожающей сочинения подобного рода, – Луис Кастельет и еще человек десять пришли в комиссариат, сопровождая одного из наших товарищей, задержанного одетым в штатское агентом. В тот же вечер они были арестованы у себя дома и освобождены только после того, как дали показания о случившемся. Получив предупреждение полиции, я сразу после спектакля отправился к себе, однако Кастельет впоследствии рассказал, что на допросе Креш живо интересовался моими ночными похождениями. Именно тогда ко мне впервые стали приходить навязчиво повторяющиеся сны – созданные подсознанием картины преследований в Испании: доносы, ложь, обвинения, бешеные погони полиции, которая охотится за мной, потому что я совершил какое-то непонятное, но тяжкое и порочащее преступление, сны, не покидавшие меня в годы изгнанничества, даже после смерти Франко.
События, укрепившие меня в желании покинуть Испанию – по крайней мере ту, покорную анахроническому, мертвящему, деспотичному режиму Испанию, которую я так ненавидел, – сложились в единую цепь летом пятьдесят пятого. Для меня это был год краха надежд, политических сомнений. Все свободное время я напряженно работал над «Праздниками». Вскоре после публикации моих первых книг я получил письмо от американского испаниста Джона Б. Раста. Он высоко оценивал мои произведения и предлагал похлопотать о переводе «Ловкости рук» в одном из нью-йоркских издательств, интересующихся европейской прозой. Кроме того, Раст писал, что дал прочитать мои романы Морису Эдгару Куандро и французский переводчик полностью разделил его точку зрения, Упоминание о похвалах Куандро удивило меня: я читал его прекрасные переводы крупных романистов – Дос Пассоса, Хемингуэя, Фолкнера, Стейнбека, Колдуэлла, – но не знал, что он владеет испанским и с юных лег интересуется нашей литературой. Раст послал мне вопросник, чтобы выяснить мои вкусы и литературные пристрастия, и, отвечая ему, я назвал ряд авторов – в том числе Фолкнера, – которых прочел в переводах Куандро. А через несколько дней Куандро сам прислал мне письмо. Подтверждая слова Раста, он не только расточал похвалы моей персоне и произведениям – пожалуй, слишком щедрые, но, без сомнения, искренние, – но вызывался перевести мои романы и предложить их издательству «Галлимар». Такому начинающему автору, как я, провинциалу, ослепленному именами писателей, переведенных Куандро, и авторитетом крупного издательства, это письмо показалось миражем, слишком прекрасным, чтобы оказаться реальностью. По счастливой случайности мое тогдашнее увлечение Фолкнером и писателями американского Юга – Капоте, Карсон Мак-Каллерс, Гойеном – было близким Куандро. В те годы он читал курс французской литературы на отделении романских языков Принстонского университета, но каждый год приезжал в Европу и в своем письме предложил мне встретиться в начале октября в Париже, чтобы представить меня издателю.
В нашей переписке тех месяцев, к сожалению не сохранившейся, Куандро с удовольствием отмечал, что в романах молодого испанца, сформировавшегося в годы франкизма, заметно влияние Фолкнера, чьи произведения он с самого начала отстаивал, несмотря на враждебность и непонимание большинства коллег. Работы Куандро о творчестве Фолкнера, его предисловия подготовили почву для того, чтобы сначала горстка учеников, а затем и целая толпа подражателей ринулась по стопам американского романиста и, вдохновленная фолкнеровским вúдением – одновременно реальным и фантастическим – одряхлевшего американского Юга, начала придумывать несуществующие края земли со своей собственной географией. Сегодня, когда я продолжаю восхищаться Фолкнером, но вот уже двадцать лет не беру в руки его книг, мне кажется, что влияние на меня этого романиста, к счастью, было временным. Я переболел им, как переболел Капоте и Мак-Каллерс, еще до того, как открыл гораздо более близкий мне, сложный мир произведений Павезе и Витторини. Происходящее в последние двадцать лет в Латинской Америке доказывает, что могучее очарование творчества Фолкнера имело самые разные последствия: оно позволило нам наслаждаться волшебным обаянием романов Гарсии Маркеса, однако в тени их мгновенного, головокружительного успеха, воспользовавшись удачным, но не для всех пригодным рецептом «магического реализма», вырос целый лес эпигонов – внуков или дальних родственников автора «Диких пальм» [374]374
Роман Фолкнера 1939 г., из цикла романов о Йокнапатофе.
[Закрыть], попытавшихся насадить иллюзорный мир Йокнапатофы (увиденный ими в волшебном фонаре Макондо, с полетами во сне, колдуньями, мудрыми старухами, детьми-чудотворцами, дождями крови, галионами, застрявшими среди морских водорослей) не только в дикой сельве и на Антильских островах, но и в скупых, чуждых подобного рода чудесам и диковинам землях Кантабрии, Арагона и Галисии. Не правда ли заманчиво перенести на такой, временами суховатый язык, как испанский, длинную, неторопливую фразу Фолкнера, лишив ее просодии, ритма, тягучести! Если же вспомнить о том, что у него часто заимствовали и подробную топографию графства в нижнем течении Миссисипи, а также подоплеку абсурдной гражданской войны, точная копия которой разразилась и в Макондо, сегодня можно ясно видеть поразительные результаты влияния Фолкнера и volens nolens [375]375
Волей-неволей (лат.).
[Закрыть]причиненный этим влиянием вред. Куандро не мог угадать тогда, что робкие подражатели Фолкнера были лишь первыми ласточками, предвещавшими близкую весну, а затем и долгое, изнурительное лето, конца которому не видно до сих пор. Но, обладая тонким литературным чутьем, он раньше других разглядел ростки нового в романах писателя, чье творчество – не без помощи переводов самого Куандро – решительно изменит впоследствии направление нашей романистики. Первая встреча с Куандро в отеле «Пон Руаяль» стала отправной точкой совместной работы, продлившейся много лет, начиная с перевода «Ловкости рук» и кончая «Особыми приметами». Как я узнал потом, первым переводом Куандро была пьеса «Божественные слова» Валье-Инклана, но, приступив по воле случая к преподаванию в университетах Америки, он открыл для себя писателей «потерянного поколения» и отошел от испанской литературы. Вернувшись спустя более тридцати лет к увлечениям юности, Куандро не ограничился переводом моих романов: благодаря его влиянию и авторитету во французских литературных кругах стали известны Санчес Ферлосио и Марсе.
Приехав в Париж в начале октября, я отправился на встречу с Куандро в издательство «Галлимар». Там мне сообщили, что он уже ушел, но меня хотела увидеть секретарь отдела переводов. Я подождал некоторое время, волнуясь, и вскоре по маленькой лестнице спустилась молодая женщина, загорелая, очень коротко стриженная. Она улыбнулась, и я до сих пор хорошо помню ее тогдашнюю улыбку. Моника Ланж сказала на ломаном испанском, что ее шеф, Дионис Масколо, хотел бы побеседовать со мной, а затем спросила, говорю ли я по-французски. Из ложной скромности я ответил всего лишь: «Je le baragouine» [376]376
Я чуть-чуть говорю по-французски (франц.).
[Закрыть]– и, поднявшись за ней по лестнице, оказался в просторном кабинете, выходившем в зеленый внутренний дворик, где нас ожидал ее шеф. Масколо принял меня просто и сердечно. Куандро настоятельно рекомендовал ему мои книги, поэтому он сразу предложил оговорить условия контракта. Однако беседа вскоре направилась в другое русло: речь зашла об Испании. Масколо недавно провел там отпуск в компании Маргерит Дюра, Витторини и еще нескольких друзей. Изменения, происходящие в стране, даже в условиях деспотичного режима Франко, привлекли их внимание, но незнание языка и отсутствие общения с испанской интеллигенцией, к сожалению, не позволили глубоко проникнуть в суть происходящего. Что я думаю о положении в стране? Разделяю ли их надежды на скорые перемены? В течение доброго часа я изливал Масколо свои бурные антифранкистские чувства: с наивным оптимизмом тех лет я объяснял, что новое поколение интеллигенции, выпускники университетов, противятся диктатуре, их политические взгляды становятся все более четкими и радикальными. Несмотря на нашу разобщенность и ужас послевоенных репрессии, молодое поколение прозрело и под руководством подпольной профсоюзной оппозиции готовится к борьбе за свои права. Приписывая деятельности нашей малочисленной группы несуществующие достижения, я предрекал Испании близкую революционную бурю. Масколо ловил мои слова взволнованно и воодушевленно, а в конце нашей беседы выразил надежду на скорую встречу, Моника, до того скромно державшаяся в стороне, спросила, могу ли я прийти к ней поужинать на следующий день, и, убеждая принять приглашение, сразу же добавила, что пригласила Жана Жене. Я согласился и записал ее адрес: Улица Пуассоньер, 33. Вскоре мне предстоит полюбить этот дом, он станет моим прибежищем, «постоянным местом жительства», которое уже почти тридцать лет значится в моих официальных документах.
Из книги «Острова отчуждения»
Временно поселившись в квартире Моники на улице Пуассоньер, я вернулся к своему давнему замыслу, который не раз обсуждал с Кастельетом и Еленой де ла Сушер: создать журнал, свободно публикующий материалы эмиграции и внутренней оппозиции, открытый литературным и политическим течениям Европы. Первой моей мыслью было организовать с помощью Масколо комитет французских интеллигентов-антифашистов, поддерживающих эту идею. Наш разговор состоялся пятнадцатого сентября пятьдесят шестого года. Тогда я еще не знал, что начиная с этого дня десятилетия, прожитые в Испании, в Барселоне, – недавнее прошлое – будут играть в моей жизни все меньшую роль. Вскоре меня и Монику вместе с несколькими писателями, которым Масколо уже рассказал о моих намерениях, пригласили поужинать на улицу Сен-Бенуа. Там мы встретились не только с Маргерит Дюра и другими близкими друзьями Масколо, но и с Эдгаром Мореном, а также с Роланом Бартом, чьи «Мифологии», регулярно публикуемые в «Леттр нувель», я с жадностью прочел в Гарруче незадолго до приезда в Париж. Однако, к моему величайшему сожалению, беседа сразу свелась к тому, как лучше организовать покушение на Франко. Пуля должна была настигнуть его во время боя быков: один из гостей Масколо побывал на корриде, где присутствовал Франко, и утверждал, что диктатор представляет собой прекрасную мишень. Полиция не обращает особого внимания на туристов, меткий стрелок с внешностью иностранца может, не возбуждая подозрений, занять место на одной из ближайших к ложе Франко трибун, выстрелить и скрыться в толпе, пользуясь всеобщим замешательством. Эта идея захватила и Жана Ко – секретаря Сартра. Через несколько недель в пылу политического спора, разгоревшегося на улице Пуассоньер, он с удивительной самоуверенностью, почти с вызовом утверждал, что способен один за два-три месяца разжечь в Испании огонь революции. Как бы то ни было, энтузиазм, мгновенно вспыхнувший (не без помощи горячительных напитков) во время застольных бесед на улице Сен-Бенуа, постепенно угас, а мой план так и не осуществился. История не стояла на месте – мир вступал в период, богатый событиями, и стрелка политического компаса Масколо и его друзей вскоре повернулась совсем к другим полюсам.
Приехав в Париж, я, несмотря на множество проблем, поспешил встретиться с эмигрантами, а также с испанцами, недавно приехавшими с Полуострова, большая часть которых тогда находилась под влиянием КПИ: Туньоном де Ларой, Антонио Сориано – владельцем испанской книжной лавки на улице Сены, Эдуарде Оро Текленом, Рикардо Муньосом Суаем, Альфонсо Састре, Эвой Форест, Хуаном Антонио Бардемом. Через несколько дней после приезда, Масколо привел меня в кабинет Мориса Надо, издателя «Леттр нувель», и я изложил ему свой план: создать журнал на испанском языке, чтобы прорвать наконец блокаду цензуры. За этой первой попыткой последовало множество других, и все они, как правило, заканчивались тем, что после долгих и бесполезных споров, запретов, отказов у нас просто опускались руки, дело откладывалось в долгий ящик и предавалось забвению. Неудачи в борьбе сеяли вражду в наших рядах, больно ранили самолюбие. Правда, Надо горячо поддержал мой план, но он не располагал средствами для его осуществления и обещал поговорить с Альбертом Бегюэном и Полем Фламаном, Встретившись с Бегюэном, мы вместе с Масколо и Муньосом Суаем решили попытать счастья у Фламана, возглавлявшего тогда издательство «Сёй». Он принял нас весьма любезно. Излагая в общих чертах наши политические и литературные задачи, я вдруг понял, что говорю неубедительно – Фламан явно не верил в жизнеспособность предприятия. Конечно, тогдашний проект был чистой политической филантропией и не мог заинтересовать уважающего себя издателя. Несколько недель я тщетно ждал ответа и в конце концов решил отложить свою утопическую затею до тех пор, пока благоприятные перемены в Испании не привлекут к ней всеобщего внимания.
В январе пятьдесят седьмого, когда мы с Моникой вернулись из короткого увлекательного путешествия по Италии, вышло в свет французское издание «Ловкости рук» с предисловием Куандро, содержащим серьезный и глубокий анализ моей книги. Роман писателя из франкистской Испании, появившийся после пятнадцати лет глухого молчания, сразу вызвал огромный интерес критики – на него откликнулись буквально все, начиная с «Юманите» и кончая «Фигаро». «Левые» газеты, как и следовало ожидать, подчеркивали бунтарский дух и бескомпромиссность романа, отмечали, что между строк угадывается несомненная враждебность автора официальной Испании. Несмотря на множество изъянов, некоторую упрощенность и очевидные реминисценции, «Ловкость рук» была книгой, которую ждали, и ее приняли с невероятным энтузиазмом: ни одно из моих зрелых произведений, начиная с «Особых примет» и до настоящего времени, не сумело заслужить столь единодушного одобрения. В этом ярко проявилась угодливость и пристрастность газетной псевдокритики, давно уже ставшей в Париже, как, впрочем, и везде, рабыней предрассудков, мод, личных интересов и связей, лишенной всякого смысла ярмаркой тщеславия, где все продается и покупается, где любого могут превознести до небес либо грубо высмеять. Шум, поднявшийся вокруг «Ловкости рук», открыл франкистским властям мои истинные взгляды, но в то же время обеспечил мне некоторую безопасность: режиму, претендовавшему на уважение Европы, не подобало преследовать писателя, чьи произведения ни в одной демократической стране не могли бы считаться «опасными».
По возвращении в Париж мы с Моникой решили, что через несколько месяцев мне нужно снова поехать в Испанию. На этот раз я хотел побыть там подольше, вникнуть в ситуацию, разобраться в том, что происходит в университетских кругах, в среде интеллигенции, и объехать селения южнее Гарручи без спешки, сопровождавшей мое прошлое путешествие. Успех «Ловкости рук» пробудил во мне наивное тщеславие, довольный и счастливый, четырнадцатого февраля я отправился на вокзал «Аустерлиц» и сел в поезд, идущий в Барселону. Жизнь казалась прекрасной, будущее – светлым и радостным. Однако суровая реальность Испании сразу вернула меня с небес на землю. Переступив порог родного дома, я почувствовал уколы совести: после бурных счастливых дней на улице Пуассоньер – состарившиеся люди и вещи, холод, слабый свет лампочек, настойчивые расспросы отца, молчание деда, трогательно-жалкая улыбка Эулалии, ощущение тревоги, тоска, призраки и гнетущие воспоминания, подстерегающие на каждом шагу. Мучительное беспокойство, охватившее меня в Барселоне, усилилось еще больше, когда я узнал об аресте Октавио Пельисы. Его провал ставил под угрозу группу университетских студентов, которой руководил Сакристан, и Луис должен был удвоить осторожность. Хотя Октавио – единственный задержанный студент-коммунист – мужественно держался на допросах, уже через несколько дней жертвами «чистки» стали все слои оппозиции: монархисты, каталонисты и социалисты Пальяк и Жоан Ревентос. Я решил отказаться от поездки в Альмерию: друзья вряд ли смогли бы найти меня в этой отдаленной провинции, чтобы предупредить о новой полицейской облаве. В свою очередь Монику встревожил большой политический резонанс, вызванный моим романом в Париже. Взвесив все «за» и «против», я подумал, что безопаснее находиться за пределами клетки, чем внутри ее, даже если дверца еще открыта, и поспешно вернулся во Францию.
Когда я впервые покидал пределы Испании, на границе меня охватил страх. С годами я научился владеть собой, «пограничный синдром» появлялся все реже, но окончательно страх покинул меня только после смерти Франко. Впрочем, когда в шестидесятом и шестьдесят первом годах мне пришлось пересечь границу в сложных обстоятельствах, рискуя навлечь на себя гнев властей, я держался почти вызывающе: мое хладнокровие, невозмутимость фаталиста, безрассудная вера в свою счастливую звезду поразили окружающих. Еще раньше, на военных сборах после окончания университета, нагло уклоняясь от обязанностей ненавистной службы, я обнаружил, что отчаянная дерзость и бесцеремонность порой вызывает не гнев, а восхищение. Однако, но правде говоря, не дерзость и не бесстрашие вселяли в меня уверенность, заставляли позабыть о риске, причины моего поведения на военных сборах и на границе совсем иные: я просто не способен представить, что наказание может постигнуть меня, и слепо верю в судьбу, в то, что родился под счастливой звездой. Но, хотя в какие-то решающие минуты жизни я проявил самообладание, чем искренне горжусь, мучаясь мыслью об опасности, подстерегающей меня на родине, я постепенно лишился покоя и сна. Сознание того, что приезд в Испанию сопряжен с риском, что там меня могут арестовать без всякого повода, отчасти определило мое противоречивое отношение к родине. В то время как европейские писатели разъезжали по всему свету с невинной беспечностью, пользуясь своим неотъемлемым правом, я многие годы пересекал границу, холодея от страха, с тяжелым предчувствием, которому, к счастью, не суждено было сбыться, что могу, как Луис, угодить прямо в пасть льва, стать жертвой, принесенной на алтарь кровавому, ненасытному божеству, безжалостно пожирающему своих лучших детей. Воспоминания о детских годах и семейные невзгоды лишь подкрепляли мою мысль: в Испании, обреченной на вечную гражданскую войну, жестокость и злоба неизбежно передаются из поколения в поколение. Пока мне не минуло сорок, я видел в Испании не добрую, милую сердцу родину, благословляющую или по крайней мере не отвергающую заботы своего сына о ее языке и культуре, но враждебную, угрюмую страну, где меня подстерегали опасности и угроза расправы. Шрамы, которые оставляют диктатуры и тоталитарные режимы, исчезают не скоро. Выздоровление идет медленно и трудно. Впрочем, один красноречивый факт расскажет об этом лучше любых слов – даже спустя десять лет после смерти Франко я чувствую себя уютнее в Париже, Марракеше, Нью-Йорке или Стамбуле, чем в городах и селениях Испании, где навсегда остались страхи и призраки моего детства и юности.
Через полгода мы отправились в путешествие по Альмерии, отложенное из-за ареста Октавио Пельисы. Оставив дочь Моники в валенсийской деревушке Бениархó, мы вернулись в Гарручу и наведались к нашим друзьям из пансиона Самора. За несколько дней наш маленький «рено» исколесил окрестные селения и деревни: Уэркаль-Овера, Куэвас-де-Альмансора, Мохакар, Паломарес, Вильярикос. Царившие там нищета и запустение поразили Монику. Она не понимала, какие скрытые побуждения влекли меня в эти места, а мысль о том, что можно предаваться праздности, загорать, любоваться видами Альмерии, бесстрастно наблюдая убогое существование местных жителей, приводила ее в ужас. Впоследствии Моника часто будет упрекать меня в том, что, плененный чудесными пейзажами, красотами юга Испании, я не вижу – или не желаю видеть – чудовищных условий жизни его обитателей, страшной нужды, возмущающей даже человека, безразличного к болезням общества. Конечно, я более терпим к зрелищу нищеты, чем Моника; кроме того, меня сильно привлекают те человеческие черты, которые вытравляет из нас обезличивающая торгашеская машина прогресса; и все же мое отношение к этой проблеме совсем не однозначно. Радушие, искренность и сердечность жителей Альмерии породили в моей душе непрестанную, мучительную борьбу. Именно тогда во мне вспыхнул протест против действительности, вызванный не отстраненным пониманием вины своего класса, не книжным знанием марксизма, но самой жизнью, ощущением сопричастности судьбе конкретных людей, любовью к ним. Стремясь разоблачить эту грубую действительность, я заранее ощущаю странную ностальгию; желание бороться с убогой нищетой Альмерии не освобождает меня от гнетущего предчувствия: ветер социальных перемен сметет здесь то, что мне так дорого, – искренность, прямоту, непосредственность чувств. Несмотря на раздиравшие меня противоречия, я решил вернуться в Альмерию, на этот раз в одиночестве, чтобы описать все то, чему стану свидетелем. Земли Юга вновь и вновь будут притягивать меня, но внутренняя борьба не угаснет: ненавидя отсталость Альмерии, я продолжаю восхищаться ее красотой. Много лет спустя, в минуту озарения, я пойму, что среди писателей цельная натура – большая редкость. Будучи от природы людьми противоречивыми, непоследовательными и алогичными, мы сражаемся за мир, в котором вряд ли смогли бы жить.
Отказавшись от намерения поехать в сторону Сорбаса и Карбонераса, мы повернули к Гранаде и Мáлаге в поисках комфорта и развлечений. В августе пятьдесят восьмого и марте пятьдесят девятого я вернулся в Альмерию один, чтобы объехать и исходить пешком удивительные земли Нихара. Закончив в Париже работу над рукописью книги, где по чисто литературным соображениям были собраны воедино происшествия, события и встречи на разных жизненных дорогах, я вновь отправился в Альмерию вместе с кинорежиссером Висенте Арандой и сфотографировал места, подробно описанные в «Полях Нихара». В следующий приезд я столкнулся с массой сложностей и не смог осуществить свои планы: арест Луиса, миланский скандал и мышиная возня, поднятая прессой вокруг фамилии Гойтисоло, лишали меня свободы передвижения, впрочем, и без того иллюзорной; к тому же «Поля Нихара», несмотря на nihil obstat цензуры, привели в бешенство алькальда города и местные власти. Если в пятьдесят девятом я сумел проникнуть в лачуги Чанки, не возбуждая подозрений здешних жителей и полиции (под предлогом, что должен найти родственника своего друга, уехавшего в Гренобль), то через год мой приезд не мог пройти незамеченным. Это заставляло быть вдвойне осторожным: я отправился в Альмерию в компании Висенте Аранды, Симоны де Бовуар и Нельсона Альгрена, а в следующий раз – вместе с кинорежиссером Клодом Соте, но уже не рискнул заходить в дома и беседовать с жителями Нихара и Чайки, опасаясь, что это может повредить им (позже, в Альбасете, мои опасения подтвердились). Пребывание в Альмерии, теряло всякий смысл, ведь я не мог осуществить того, что задумал, найти то, что искал. Задыхаясь в душной атмосфере мнимой свободы, я чувствовал себя словно в мышеловке, С чувством горечи и грусти я навсегда распростился с Альмерией, покинул край, подаривший мне столько тепла, сердечности и неподдельности чувств, которые я буду бессознательно искать повсюду и наконец обрету в Магрибе.