Текст книги "Избранное"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
Зима в Виладрау вновь продлевала каникулы, начавшиеся еще полтора года назад. Нужда давала о себе знать, и я помню, что мама обходила соседние деревни в поисках еды. С тех пор как заболел отец, комитет по управлению фабрикой регулярно выплачивал его жалованье, но деньги постепенно теряли свою ценность, и, по мере того как приближался фронт и ухудшалось положение республиканцев, вступала в свои права древняя «экономика» обмена. Вместе с матерью и братьями я часто ходил к тете Росарио в дом на главной площади. Иногда мы убегали из поселка в сторону Эспинелвеса или Ногеры по узким тропинкам, змеившимся вниз по склону горы туда, где прятались родники. Мы часто играли в прятки с другими детьми в большом саду поместья семьи Биоска или смотрели у них в доме фильмы Чаплина, которые показывали аппаратом Патэ Бэби. Помню один из таких вечеров, когда смотрели кино, а потом читали стихи и какой-то вития с пафосом декламировал Густаво Адольфо Беккера. Дома мама давала мне читать книжки с картинками, я начал рисовать и писать «стихи» в тетрадку. Так в шесть лет было положено начало моей писательской карьере: стихотворение выходило из-под пера в мгновение ока, затем иллюстрировалось каракулями автора, и скороспелый поэт с гордостью показывал гостям свое творение.
Когда я пишу эти строки, мне хочется собрать воедино немногие, обрывочные, но яркие детские воспоминания о матери: вот она вытирает слезы платочком после какого-то резкого разговора с отцом или, не сдержавшись, дает мне заслуженную пощечину – в тот день я почувствовал себя заброшенным, потому что мама была полностью поглощена заботами о больном отце, и сказал ей, что тоже хотел бы заболеть. Помню вечер, когда в доме дяди узнал о несчастном случае с моим двоюродным братом Пако – катаясь на самокате, он попал под трамвай, и ему отрезало ногу. Тетя Росарио просила меня передать маме, что у них «что-то случилось», не вдаваясь в подробности, и, пока мы одевались и бежали к дому Пако, я, упиваясь своей сиюминутной властью над матерью, постепенно, намеками рассказывал ей о происшествии.
Гражданская война и ее бедствия казались мне чем-то далеким, не имеющим к нам отношения. Маленькая колония барселонских буржуа в Виладрау жила в стороне от бурь, и за порогом собственных домов ее жители сохраняли позицию благоразумного нейтралитета. Только некоторые иронические комментарии – например, постоянное упоминание о том, что Боно, известного дамского парикмахера, тоже укрывшегося в Виладрау, каждую неделю увозит специальный автомобиль, чтобы причесывать и украшать супруг министров, входящих в Женералитат, – позволяли догадываться об их истинных чувствах. Но вдали от любопытных глаз и ушей языки развязывались. Частой гостьей в нашем доме была Лолита Солер, очень худая незамужняя женщина лет сорока. Она происходила из семьи военных монархистов и жила в осажденном Мадриде, пока не перебралась в Каталонию и не очутилась, как и мы, в этом тихом местечке в горах. Ее наводящие ужас истории об убийствах, арестах, высылках и замученных героях, рассказанные вполголоса, чтобы не услышали дети, перемежались с новостями об успехах противоположного лагеря, которые Лолита Солер, вероятно, узнавала благодаря своему радиоприемнику, настроенному на Бургос [343]343
Бургос находился на территории, захваченной франкистами; здесь в июле 1936 г. была создана «Хунта национальной обороны» – центр военного мятежа.
[Закрыть]. Ее собственные злоключения и напасти – по мнению отца, сильно преувеличенные – порождали нескончаемые споры в столовой, которые не утихали и после ухода гостьи. Ненадежное положение бабушки и деда, беззащитность тети Ампаро, вынужденной жить со стариками в центре Барселоны на улице Диагональ, участившиеся бомбежки города усиливали беспокойство матери, обремененной четырьмя детьми и больным мужем, не подававшим надежд на скорое выздоровление. В одном из писем, найденном годы спустя моей сестрой, мама писала, что очень нервничает и беспокоится, когда после очередной бомбежки от родителей нет никаких вестей. Раз вдве-три недели она отправлялась на железнодорожную станцию Баленья, садилась на поезд, идущий в Барселону, проводила пень с дедом и бабушкой и, сделав кое-какие покупки, возвращалась поздним вечером в Виладрау. Эти, хотя и краткие, посещения все же успокаивали ее и через несколько месяцев превратились в некий ритуал.
Утром шестнадцатого марта тридцать восьмого года мама, как обычно, поехала в Барселону. Она вышла из дома на рассвете, и, хотя память нередко расставляет нам ловушки и обольщает миражами, я живо помню, как выглянул в окно и увидел, что она, женщина, которую я вскоре назову «незнакомкой», в пальто и шляпе, с сумкой в руке идет туда, где не будет ни нас, ни ее самой – в беспросветность, в пустоту, в никуда. Конечно, очень сомнительно, что я проснулся именно в тот лень и, услышав звук материнских шагов или хлопанье двери, вскочил с постели, чтобы посмотреть ей вслед. Тем не менее это воспоминание живет во мне и часто вызывает горькие угрызения – почему я не позвал ее, не закричал, не заставил возвратиться? Наверное, тогда зародилось развившееся впоследствии чувство вины – еще один способ упрекнуть себя в пассивности, в том, что не предупредил мать о грозящей опасности, не совершил того, что, возможно, могло спасти ее.
Воспоминания о бесполезном ожидании, о растущей тревоге отца, о том, как мы бегали за новостями к дяде и на автобусную остановку, гораздо более достоверны. Два дня напряжения, гнетущей тревоги, пугающей неизвестности, тягостного молчания дяди и тети, всхлипываний Лолиты Солер, догадок, произносимых невнятным шепотом в отцовской комнате, и вот наконец в тот грустный день, пришедшийся на праздник Сан-Хосе, тетя Росарио, которую робко пыталась перебить Лолита Солер, рассказала нам, четверым детям, стоящим на лестнице, спускавшейся в сад, о бомбежке, о том, что под нее попала мама, о жертвах, тяжелых ранениях, постепенно подводя нас – словно квадрилья, умело изматывающая уже раненого быка перед тем, как матадор нанесет ему последний точный удар, – к той самой минуте, когда, не обращая внимания на жалостливые мольбы Лолиты Солер, она выговорила сквозь слезы это дикое, ошеломившее нас слово. Оно причинило нам боль, мгновенно излившуюся в обильных слезах, и все же мы были совершенно не в состоянии осознать правду, понять точный смысл происшедшего и, главное, его окончательный, необратимый характер.
Как погибла мама, где именно настигла ее смерть, куда ее перевезли, когда и при каких обстоятельствах родители опознали свою дочь – я никогда не знал и уже никогда не узнаю. Незнакомка, так неожиданно исчезнувшая из моей жизни, сделала это тихо, вдали от семьи, словно пытаясь смягчить удар, который неизбежно вызвал бы ее уход, но в то же время опуская завесу тайны, окутавшей впоследствии ее имя, – тайны, навсегда отдалившей от нас эту женщину, ставшую предметом смутных догадок и домыслов, невразумительных объяснений, сомнительных, недоказуемых предположений. Она поехала за покупками в центр города и там возле перекрестка Гран-Виа и Пасео-де-Грасия попала под бомбежку. Для тех, кто потом поднял с земли эту женщину, навеки молодую в памяти знавших ее, она тоже останется незнакомкой, в пальто и шляпе, в туфлях на высоком каблуке, незнакомкой, сжимающей в руках сумку с подарками для детей. Через несколько дней дети, одетые в костюмы, выкрашенные, как тогда полагалось, в черный цвет, молча взяли эти подарки из рук тети Росарио: сентиментальный роман для Марты, приключенческие книжки для Хосе Агустина, рассказы с картинками для меня, деревянные игрушки для Луиса, тут же заброшенные на чердак – мой брат так и не притронулся к ним.
Пустая черная сумка – вот все, что осталось от нее. Ее роль в жизни, в нашей жизни, неожиданно прервалась еще до того, как наступила развязка первого акта.
Только двадцать лет спустя во время монтажа фильма Россифа «Умереть в Мадриде», просматривая с французскими друзьями кадры испанской и иностранной хроники о гражданской войне, ты вдруг с мучительной ясностью ощутил ужас последних минут ее жизни. Еженедельный выпуск республиканской кинохроники рассказывает о воздушных налетах противника на беззащитные города и поселки, о бомбежке Барселоны в тот незабываемый день – шестнадцатое марта: вой сирен, грохот взрывов, паника, разрушенные дома, человеческое горе, повозки с мертвецами, больничные койки, раненые, которых пытаются ободрить члены правительства, и бесконечные ряды свезенных в одно место трупов. Камера движется медленно, показывая крупным планом лица жертв, и ты, обливаясь холодным потом, с ужасом думаешь, что сейчас может появиться ее лицо. К счастью, женщина, исчезнувшая из твоей жизни, вновь проявила скромность и такт, сумев избежать новой встречи – горькой и мучительной. Но все же ты ощутил необходимость побыть наедине с собой, успокоиться, незаметно ускользнул из зала и направился в бар что-нибудь выпить, а потом, скрыв свое волнение, обсуждал с друзьями фильм, словно ничего не произошло.
Связь между этой смертью и сущностью гражданской войны возникнет в твоем сознании только в те дни, когда, заинтересовавшись политикой, ты с головой уйдешь в изучение документов и книг о недавнем прошлом Испании. Домашнее воспитание и проникнутое религиозным духом школьное образование сумели полностью уничтожить связь между двумя событиями. С одной стороны, каждый вечер ты вместе с братьями и сестрой второпях, заученно и бездумно бормотал три раза подряд молитву за упокой души усопшей, с другой – безоговорочно принимал официальную версию о гражданской войне, которую ежедневно повторяли газеты, радио, учителя, родственники и все, кто окружал тебя: «Крестовый поход», предпринятый истинными патриотами против Республики, запятнавшей себя всякого рода мерзостями и преступлениями. Отец и домашние сумели скрыть от тебя беспощадную и очевидную правду о том, что мама стала жертвой террористической акции, холодного расчета и ненависти людей вашего же лагеря. Во всех несчастьях отца – тюремном заключении, болезни, вдовстве – была виновата, по его уверениям, безликая масса людей, именуемых словом «красные». Вырванная из контекста событий, опрятная и стерильная, смерть матери стала для детей некоей абстракцией, снимающей с истинных виновников ответственность за преступление, делающей все более отвлеченным и туманным его смысл. Хотя легкость, с которой вас заставили принять черное за белое, может показаться подозрительной, все же узкий круг общения, заговорщическое молчание окружающих, невозможность получить какие-либо правдивые сведения помогают понять, почему вы не задумывались об истинном значении фактов. Только когда ты поступил в университет и, благодаря своему приятелю, враждебно относившемуся к режиму, узнал о книгах, где события войны излагались с другой точки зрения, пелена спала с твоих глаз. Под влиянием марксистского учения, ненавидя реакционные ценности своего класса, ты начал оценивать события, пережитые в далеком детстве, совсем по-иному: бомбы Франко, а не жестокость республиканцев были виноваты в том, что твоя семья понесла невосполнимую утрату.
Это запоздалое откровение истории потрясло тебя, и все же можно сказать, глядя правде в глаза, что смерть матери не причинила тебе настоящей боли, ведь она умерла, когда ты был совсем ребенком. Эта потеря тяжким бременем ляжет на твою жизнь, но истинные последствия сиротства проявятся не в детстве, а гораздо позже: охлаждение к отцу, безразличие к религии и отечеству, инстинктивное непризнание любых авторитетов – все эти черты и свойства, воплотившиеся в твоем характере, тесно связаны со смертью матери. С ее уходом из жизни угасла и любовь к ней, поэтому ты ощущаешь себя не столько сыном этой женщины – она навсегда останется для тебя незнакомкой, – но, едва ли не в большей степени, сыном гражданской войны, ее лживого мессианизма, жестокости, ярости; сыном тех трагических событий, которые показали настоящее лицо твоей страны и еще в юности внушили тебе желание покинуть Испанию навсегда.
Когда ты пишешь эти строки, в памяти всплывает одна давняя история: однажды утром, через несколько месяцев после окончания войны, вы с Луисом без дела слонялись по дому, и вдруг тобой овладела какая-то необузданная ярость…
В глубине сада находились гараж и сарай, забитый старыми вещами, а под лесенкой, ведущей на крышу гаража, – две крошечные каморки, где хранились дрова и уголь. Сарай был загроможден самой разнообразной мебелью, оказавшейся там в результате невзгод военного времени и, вероятно, ожидавшей переезда в Торренбо. Ты вспоминаешь сейчас эти диваны, кресла, столики, шкафы, покрытые пылью и паутиной, куда вы, счастливые и довольные, забирались, играя в привидения среди сваленных вперемешку ценных вещей и жалкого, ненужного хлама. Возвращаясь из школы, ты любил прятаться в этом сарае, но однажды, вытащив из каморки с дровами топор, повинуясь странному порыву или прихоти, принялся вместе с Луисом в диком, безумном исступлении крушить мебель.
Не жалея ничего, ты уродовал ножки, спинки, сиденья, разрубал пополам столы, раздирал обивку, потрошил внутренности диванов, вырывая пружины, дробил в щепки стулья, словно одержимый, во власти азартного, всепоглощающего вдохновения, которое вновь посетит тебя лишь много лет спустя, когда ты начнешь писать, ощутишь первобытное ликование творчества. Что же кроется за внезапной, дерзкой, сумасбродной выходкой двух обычно смирных детей, неожиданно для всех ставших виновниками разгрома, смысл которого оставался неясен им самим? Протест, накопившаяся злоба, жажда мести? А может, скука, бессознательное стремление подражать взрослым? Первопричина этого поступка, источник дерзости и азарта тех, кто совершил его, навсегда останутся неразрешимой загадкой. Но в твоих воспоминаниях часто будет возникать этот образ – двое мальчишек, гулкие удары топора, прорвавшаяся наружу таинственная внутренняя энергия, а может, подспудное, скрытое желание подростка заставить окружающих услышать его голос.
После ухода Марии отец начал искать новую служанку. Так мы познакомились с Хулией, до войны работавшей у тети и пользовавшейся ее полным доверием. Последние годы Хулия жила неподалеку от Виладрау, и отец предложил ей переехать к нам, чтобы вести хозяйство. Вскоре эта женщина неопределенного возраста с рыжеватыми волосами и гладкой белой кожей прочно войдет в семью и проживет у нас до самой смерти, сменив имя Хулия на Эулалия, чтобы не вызывать у вдовца горестных воспоминаний. Сначала отец назначит ей «испытательный срок», но между нами и Эулалией возникнут столь тесные и крепкие связи, что срок этот затянется и продлится без малого четверть века.
Сейчас я не стану подробно рассказывать о ней – огромная роль Эулалии в моей жизни, в жизни сестры и братьев, ее противоречивый, сложный характер, неизмеримая доброта и любовь к нам, ее привычки и капризы, ее суеверие и причуды заслуживают особого разговора. Той весной тридцать девятого Эулалия входила в семью, еще не оправившуюся после недавней трагедии, ей предстояло жить под одной крышей с больным вдовцом, недоверчивым и мнительным, чье здоровье, несмотря на временное улучшение, требовало постоянного серьезного ухода; заботиться о четырнадцатилетней девочке и о трех диковатых, непослушных мальчишках. Но терпеливость, душевная щедрость и природный ум позволили Эулалии быстро освоиться в доме, справиться со всеми трудностями.
В годы обучения в школе постепенно формировался мой круг чтения; увлечение книжечками «для самых маленьких» из серии «Марухита» прошло, едва я открыл персонажей Елены Фортунь – дядюшку Родриго, Селию, Кучифритина. Вскоре настал черед рассказов «Эмилия и сыщики» и иллюстрированных «Приключений Гильермо» – вероятно, одной из лучших книг в этом жанре. Интерес к Жюлю Верну и Сальгари [344]344
Сальгари, Эмилио (1863–1911) – итальянский писатель, автор приключенческих романов.
[Закрыть]возник у меня немного позже под влиянием приключенческих фильмов и продлился совсем недолго. В четырнадцать лет, по совету дяди Луиса, я с жаром принялся изучать книги по истории: биографии королевы Виктории и Марии Антуанетты, огромные переплетенные тома «Истории Испании» Лафуэнте, учебники, где описывались события первой мировой войны, «Историю жирондистов», переведенную с французского, «Закат Европы» Шпенглера. Летом, неторопливо листая полные чудесных гравюр страницы книги «Блеск и слава Испании и Латинской Америки», я отправлялся путешествовать в завораживающий мир императоров и царей, колониальных захватов, династических браков, убийств именитых мужей. С особым вниманием я изучал хронику и материалы о последней войне, написанные в основном испанскими корреспондентами, ставшими ее свидетелями. Мой дядя Луис, лишенный из-за глухоты возможности общаться с внешним миром – чтобы поговорить с ним, нужно было свернуть трубкой какой-нибудь журнал и через него кричать прямо в ушную раковину, – с жадностью читал биографии и мемуары, аккуратно расставленные на полках гостиной в его холостяцкой квартире, которую он делил со своим братом Леопольде. Довольно скоро, потеряв интерес к географии и экзотическим странам, я бросился на поиски новых книг, способных удовлетворить мое неукротимое любопытство. Благодаря дяде Луису в течение двух-трех лет я приобрел обширные, пестрые и совершенно беспорядочные знания в области европейской истории – нескончаемый поток названий городов, рек, гор, столиц и природных богатств земного шара, удивлявший моих учителей географии, теперь сменился перечислением династий, дворцовых переворотов, войн, побед и поражений. При каждом удобном случае я сыпал датами и именами с занудной самоуверенностью попугая. Исключительные способности моей памяти, породившие смехотворное тщеславие, на некоторое время сделали из меня невыносимого всезнайку, справедливо презираемого учителями и товарищами. Когда образ этот случайно всплывает в моих воспоминаниях, одна мысль, что я был таким, пусть давно и недолго, приводит меня в смущение: в четырнадцать-пятнадцать лет и даже в годы ранней юности я держался крайне наигранно и неестественно. Мое богатое воображение, склонность к выдумкам, помогавшая на время позабыть о семейных невзгодах, быстро нашла достойное применение: я стремился излить на Бумаге свои мечты и фантазии, навеянные прочитанными книгами, сочинить, используя летние каникулы, кучу псевдоисторических и приключенческих небылиц.
Моя изобретательность на этом поприще была воистину поразительной. Восседая за письменным столом в верхней галерее дома в Торренбо, я строчил свои произведения, не делая ни единого исправления, с кипучим энтузиазмом. В одном из них, найденном годы спустя и, кажется, хранящемся в коллекции моих рукописей в Бостонском университете, очевидно сказывается влияние кинофильмов и увлечение географией: сестра обычно покупала журналы о кино, и во избежание монотонных и раздражающих описаний персонажей я решил просто вырезать оттуда фотографии и наклеивать их на страницы тетради, сопровождая кратким пояснением. Этот трюк, открытие и применение которого, несомненно, сказались бы на манере таких романистов, как Бальзак и Гальдос, любивших тщательные и детальные описания, помог мне сразу перейти к событиям в амазонской сельве, не перегружая повествование ненужными портретами и утомительными подробностями. Юный автор «фотороманов» прокладывал дорогу входящему в моду бихевиоризму: никаких комментариев и отступлений – прямо к сути дела! С той же легкостью и воодушевлением я написал сентиментальный роман о Жанне д’Арк, допустив, не знаю, умышленно или нет, анахронизмы, которые сегодня известные критики сочли бы проявлением яркого и смелого новаторства: вместо того чтобы сгореть на костре епископа Кошона, главная героиня умирала под ножом гильотины Робеспьера, побежденная в неравной борьбе. О прочих отроческих произведениях я мало что помню: кажется, одно из них было посвящено французскому Сопротивлению, а в другом описывались выдуманные мной новые подвиги Кита Карсона [345]345
Карсон, Кристофер (Кит, 1809–1868) – американский охотник и следопыт, герой книг и фильмов об индейцах и Диком Западе.
[Закрыть]. Темы, персонажей и место действия я, не стесняясь, заимствовал из фильмов, которые мы с Луисом смотрели по четвергам и воскресеньям в кинотеатре квартала Сариа. К счастью, вступая на литературное поприще, я не имел ни малейшего представления о том, что такое оригинальность и плагиат.
Закончив очередной опус, с быстротой, достойной Корин Тельядо, я заставлял своих кузин выслушивать его. Однажды я понял, какой пыткой были для них подобные чтения. В тот день в нашем доме устраивали обед для слушателей столичного Колехьо Гуадалупе [346]346
Высшее учебное заведение в Мадриде, где обучаются в основном студенты из Латинской Америки.
[Закрыть]. По окончании трапезы все перешли в гостиную, чтобы присутствовать при короткой беседе за чашечкой кофе с одним писателем (этой знаменитостью усердно потчевали гостей импровизированного банкета), однако, когда директор подал не предвещавший ничего хорошего знак притворить двери, эта «беседа» превратилась в нескончаемую читку драмы, финал которой мог оказаться таким же, как в замечательном рассказе Чехова: пресс-папье или иной тупой предмет, меткой рукой брошенный в болтливую голову горе-драматурга, навсегда прерывает развитие сладко дремотного третьего акта. Наученный горьким опытом, я никогда более не совершал злодеяний, столь частых в среде литераторов, – не заманивал наивных слушателей в предательскую западню. Думаю, что правило «если ты читаешь мне, то я – тебе» должно стать крупным достижением «Республики литераторов» и как непреложная заповедь фигурировать в первой статье ее Конституции.
В становлении моих литературных вкусов никто из преподавателей и наставников не сыграл никакой роли. Мой круг чтения формировался исключительно благодаря семье, вне всякой связи с тем, чему обучали или пытались обучить в школе. Мысль о том, что ученикам можно дать прочесть писателей-классиков, вместо того чтобы вбивать в их головы даты жизни и названия основных произведений, никогда не посещала умы невежественных священников, преподававших литературу. Единственной книгой, прочитанной на занятиях в последний год моего пребывания в школе при монастыре иезуитов, был томик отца Коломы [347]347
Колома, Луис (1851–1914) – испанский писатель, член ордена иезуитов.
[Закрыть]. Когда отец отдал меня в школу в Бонанове [348]348
Район Барселоны.
[Закрыть], я обнаружил, что там не читали и этого: достопочтенные учителя во всем, что касалось литературы, душой и телом полагались на глубокие критические суждения и проверенную мудрость Гильермо Диас-Плахи. Неудивительно, что при подобном уровне обучения мою любовь и интерес к литературе питали совсем другие источники, в первую очередь советы дяди Луиса и библиотека матери. Я самоучка, как и большинство людей моего поколения, и пробелы в моем беспорядочном, убогом образовании долгие годы будут напоминать о той стране, где я получил его: об опустошенной, разоренной Испании, задыхающейся под гнетом цензуры, навязанной деспотичным режимом. Знаменательно, что книги, на которые я вскоре с жадностью набросился, почти все без исключения были написаны зарубежными авторами. Среди романов, прочитанных мною в возрасте шестнадцати – двадцати лет по-французски или в посредственных переводах, тайно прибывавших из Буэнос-Айреса, не было ни одного испанского. Школьное образование не только внушило мне ненависть к нашей литературе, превращенной на занятиях в бессмысленный набор ученых глосс, но и убедило в том, что в ней нет ничего достойного внимания. Зачитываясь произведениями Пруста, Андре Жида, Мальро, Дос Пассоса или Фолкнера, я стоически упорствовал в своем нежелании узнать хоть что-нибудь об испанском Возрождении и Золотом веке. Даже мировая слава Сервантеса казалась весьма сомнительной-превознесенный до небес и расхваленный на все лады в школьных учебниках «Дон Кихот» был для нас скучным и утомительным чтением. Молодого человека, очарованного Вольтером или Лакло, не трогало безумие старого идальго из Ламанчи. Только в двадцать шесть лет, уже во Франции, я решился наконец взять в руки эту книгу и был ослеплен, словно Павел на пути в Дамаск: ненавистные школьные учебники оказались правы. Со смешанным чувством гнева и воодушевления, стремясь восполнить время, потраченное впустую по вине моих псевдоучителей, я буквально набросился на произведения наших классиков. Почти сразу же возникла горячая любовь к ним, но вместе с тем росло чувство досады, потому что многое было уже упущено: словно юноша, долгое время остававшийся девственником и познавший наконец сладость соединения с женщиной, я понял, что добровольно лишал себя лучших удовольствий. Таким образом, я изучении литературы, как и в других отношениях, предвзятое отношение ко всему испанскому сыграло со мной дурную шутку. Это самое непростительное из заблуждений, в которые ввело меня скудное школьное образование.
Все произошло, как вы и предполагали: непрочный, хрупкий карточный домик рассыпался, первая смерть потянула за собой две другие.
Телефонный звонок Луиса – странная весть, которой ты так боялся:
дед на смертном одре, ему отпущены считанные часы жизни. Тебе нужно вылететь первым самолетом, чтобы успеть на похороны. Сорок восемь часов – даты прибытия и вылета проставлены в твоем паспорте: 4.3.1964 и 6.3.1964, – сорок восемь часов тревоги и напряжения в стране, где твое имя уже значится в черных списках. Косые взгляды пограничной полиции – неугодный и незваный гость, которого давно травит свора газетчиков, благоразумно взят под наблюдение: настойчиво возникающая за спиной тень движется не в такт твоим шагам, выдавая тем самым, что принадлежит совсем не тебе. Твоя собственная тень исчезла, едва ты ступил на землю Испании, ты вернулся сюда, словно привидение: некий индивид, имеющий профессию, социальное положение, место и дату рождения, указанные в паспорте, однако насильственно лишенный того, что создает основу его личности, – возможности писать, публиковаться, выражать свои мысли вслух, встречаться с друзьями, не боясь скомпрометировать их. Персонаж Шамиссо, жалкий призрак без тени.
Ты прибываешь как раз вовремя, чтобы увидеть смерть деда, «добропорядочного христианина, ободренного в последние часы благословением Неба и Церкви», как будет гласить объявление о его кончине; предсмертная исповедь и разговор с молодым священником слышны по всему дому из-за глухоты деда и напоминают диалог из комической пьесы. Итак, дон Рикардо, в вашем почтенном возрасте нужно подумать о душе и подготовиться… Подготовиться? К чему? Сколько вам лет, наверное, уже восемьдесят? Ох, гораздо больше. И возглас удовольствия от прикосновения елея – дед уверен, что это новое действенное средство от мучительной экземы: А, мазь! Братья и сестра тихо сидят в соседней комнате, Эулалия и отец, молчаливые, испуганные, беззащитные и жалкие, забившись каждый в свой угол, ожидают развязки.
Пять месяцев спустя, восьмого октября, – на смертном ложе отец. Смотрит на тебя, уже не узнавая, изможденный неумолимой болезнью, высохший до костей. Эулалия у себя в комнате, заваленная подарками от Моники, замкнувшаяся в своем горе, односложно отвечает на твои утешения. И все-таки ты читаешь в ее глазах немой мучительный вопрос, который она никак не может сформулировать: чем же ей заниматься теперь, когда старики покидают грешную землю? И главное, как жить в этом пустом, проклятом доме? Смерть уже знает адрес и, мародерствуя поблизости, может вновь заглянуть сюда.
В полночь сиделка шепотом зовет вас в комнату: отец лежит с открытыми глазами, хрипы вырываются из груди все реже, дыхание замедляется, губы едва приоткрыты. Ты ничего не чувствуешь, пустые мгновения, ощущение нереальности, раздвоения. Обмывание покойника, передача тела служащим похоронного бюро: отцу закрывают глаза, под опущенными веками скрывается остановившийся, словно безумный взгляд, точным, быстрым движением Марта снимает золотое кольцо, до того как пальцы одеревенеют. Абсурдная церемония в приходской церкви квартала Сарриá, торжественно-скорбное прощание, кортеж черных автомобилей на кладбище, роскошный пантеон, где покоятся останки членов твоей семьи. Ужас перед этим мавзолеем, в котором и тебе уготовано местечко, твердое решение не позволить похоронить себя здесь. Визиты соболезнующих, тревожные разговоры о состоянии Эулалии, мучительные напоминания об ушедшем в прошлое детстве, желание сбежать, сесть в самолет в аэропорту Прат, пометка о выезде, проставленная в бумагах, подозрительность полиции подтверждает слова доносчиков из «Пуэбло» [349]349
Испанская газета правого направления.
[Закрыть]– твоя фамилия куда популярнее в полицейских участках, чем в книжных лавках.
Луис постоянно пишет о смертельной болезни Эулалии, письма находят тебя в Париже, в Сен-Тропезе, в Марокко. Трусливое, эгоистичное решение продолжать свое бродяжничество, несмотря на уверенность в близком неумолимом конце: гнетущая мысль о том, что придется оказаться рядом с измученной, запуганной женщиной, скрывать истинную причину болезни, смеяться, чтобы ободрить ее, изображать веселость, строить радужные планы на будущее, лгать, пытаясь вызвать улыбку, вместо которой на лице застывает холодная, неподвижная гримаса отчаяния. Тетуан, Шавен, Эль-Хосейма, Мекнес – ты изучаешь корреспонденцию до востребования, и вот в дрожащих пальцах – короткая телеграмма, заставшая тебя в Фесе. Внезапная остановка в твоем путешествии – постыдном бегстве от самого себя: немедленно вернуться в Танжер, на время запереться дома, пережить страшную весть, подавить ужесточившееся чувство вины, подняться в поисках гашиша в приятную прохладу твоей крепости.
Падая на постель, ты теряешь ощущение времени и вновь обретаешь его лишь в тот момент, когда, несколько раз откладывая эту непосильную попытку, все-таки приподнимаешь свое тело со смятых, влажных простынь. Наполовину опущенные жалюзи не пропускают свет, на часах – почти восемь. Восемь утра? Огни порта и соседних зданий рассеивают твои сомнения: уже вечер, соседи разбредаются по своим комнатам. Что же ты делал днем? Немедленно выпить воды, много воды, помочиться, принять пару таблеток аспирина. Все вопросы – потом.
Двадцать часов не вставая с постели – понемногу ты воскрешаешь их в памяти, уже на улице, вдыхая полной грудью живительный морской воздух, подставляя тело порывам ветра. Голова распухла, все еще болит, но уже способна мыслить. Сидя в кафе на проспекте Испании, ты пытаешься оживить события, встречи, видения, неистовства похитившей тебя ночи, самой длинной ночи твоей жизни, осторожно, словно археолог, извлечь их из глубин, куда они канули; на твоем пути – вязкие пласты забвения, бесформенные массы, гуманное марево, мгла. Пустая коробка сигарет, ты пишешь на ней какие-то каракули – ключ к разгадке; камешки, отметки, знаки, которые поведут тебя назад по мучительной дороге памяти.
Свобода, невесомость, мгновенное, может быть, эфемерное преодоление всепобеждающего земного притяжения. Ты паришь легко, спокойно и плавно, совсем близко к земле, невесомый, расслабленный, тихо и мерно покачиваясь. Этот настойчиво повторяющийся сон вскоре, как ни странно, станет для тебя привычным: Торренбо, отец сидит в кресле, кажется, одетый в белое, старость в последние годы придала его облику несколько слащавое благообразие. Он умер, и вы оба знаете об этом, но все же здороваетесь, перебрасываетесь парой слов. Ты не чувствуешь ни боли, ни угрызений. Наружность и манеры отца приятны и изысканны, источают бальзам спокойствия, нежности, благодушия. Вы церемонно прощаетесь, и опять – полет, сад, терраса, фонтан с лягушками, какой-то человек с киркой на плече (Альфредо?), он улыбается, машет тебе рукой. Новая декорация; конский каштан, дикие травы, лимонное дерево, в его тени – дедушка, настоящий, из плоти и крови, с газетой в руке, смотрит на тебя несколько секунд – он старый, очень старый, – не желая прерывать чтения, да и о чем с вами разговаривать? – он погружен в изучение новостей: должно быть, вспыхнула мировая война.