355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хосе Карлос Сомоса » Клара и тень » Текст книги (страница 8)
Клара и тень
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:55

Текст книги "Клара и тень"


Автор книги: Хосе Карлос Сомоса



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Потом начались свидания, прогулки, проведенные вместе ночи.

Если бы его попросили одним словом дать определение этой связи, он без колебаний ответил бы: «Странная и захватывающая».

Все в ней завораживало его. То, как она иногда красилась. Заморские эссенции, которыми иногда душилась. Роскошная элегантность одежды. Надменное спокойствие, когда она выставлялась обнаженной. Неприкрытая бисексуальность. Возмутительные упражнения, которые ей иногда приходилось выполнять, когда ее писали. И, несмотря на все это, ее невинностьактрисы-дебютантки. В том, что касалось ее, противоречия были нормой. Он до пресыщения впитывал ее качества. А потом ему хотелось немного простоты. После подсматривания за совокуплениями бактерий Беатрис становилась простой. Почему, смыв с себя краску, не могла стать простой Клара? Откуда это жуткое ощущение фетишизма,будто спать с ней – все равно что целовать роскошную туфлю?

В последнее время он провоцировал ее на ссоры: таким образом он получал простоту. «Все пары ссорятся. Мы тоже. Вывод: мы такие же, как все пары». Изъяна в логике этого рассуждения не находилось. Последняя схватка произошла на Кларин день рождения, 16 апреля. Они пошли ужинать в какой-то новый ресторан (канделябры, аккордеоны и блюда, названия которых можно произнести только чрезвычайно гибким языком). Хорхе закрывает глаза и видит ее такой, какой она была в тот вечер: кожаное платье от Лакруа и бархотка с автографом дизайнера на серебряном кольце. Все это, и только это, никакого нижнего белья, потому что по утрам она выставлялась обнаженной в картине Жауме Оресте. Взгляд Хорхе бегал от кольца до края сжатой декольте груди. Груди дышали, как белые киты, кольцо качалось, как иллюминатор корабля. Естественно, он был возбужден (встречаясь с ней, он всегда был возбужден), но, кроме того, он испытывал желание разрушить эту пышную гармонию. Это было похоже на искушение, которое толкает ребенка разбить самую дорогую тарелку в доме. Он начал издалека, не раскрывая истинных намерений, воспользовавшись переменой темы в разговоре:

– Ты знала, чго «Монстры» стали самой посещаемой выставкой в истории мюнхенского «Хаус дер Кунст»? Мне на днях говорил Педро.

– Неудивительно.

– А в Бильбао грызутся, чтобы привезти «Цветы» в «Гуггенхейм», но Педро говорит, что это им выльется в большие бабки. И это еще цветочки: по всем прогнозам, новая коллекция, которая выйдет в этом году, «Рембрандт», переплюнет «Цветы» и «Монстров» по числу посетителей и стоимости картин. Кое-кто говорит, что это будет важнейшая выставка в истории. В общем, твой «Мэтр» добился, что гипердраматическое искусство стало одним из самых прибыльных видов бизнеса в XXI веке…

Гарпун закинут, капитан Ахав! Два симметричных кита одновременно вздымаются. Серебряное суденышко дрожит.

– И ты, как всегда, считаешь, что мир сошел с ума.

– Нет, мир сумасшедший с самого начала, дело не в этом. Просто я не согласен с тем, что думает о ван Тисхе большинство людей.

– И что они думают?

– Что он гений.

– Он и есть гений.

– Извини-ка, ван Тисх – ловкач, а это не одно и то же. Мой брат говорит, что гипердраматическое искусство создали Танагорский, Калима и Бунхер в начале семидесятых. Они действительно были художниками, но остались на бобах. Потом появился ван Тисх, который в молодости унаследовал состояние какого-то богатого родственника из Соединенных Штатов, придумал схему купли-продажи картин, основал Фонд, который раскручивает его работы, и теперь занимается стрижкой купонов с гипердраматизма. Блин, классный бизнес.

– Ты считаешь, это плохо?

Она демонстрировала невыносимое спокойствие. Привыкнув владеть собой, она использовала этот навык как преимущество. Хорхе было очень непросто вывести ее из себя, потому что терпение полотна бесконечно.

– Я считаю вот что: это бизнес, а не искусство. Хотя, если задуматься, это ведь твой любимый ван Тисх сморозил, что «искусство есть деньги»?

– И он был прав.

– Был прав? Разве Рембрандт – гений, потому что его картины стоят теперь миллионы долларов?

– Нет, но если бы картины Рембрандта не стоили теперь миллионы долларов, кому было бы дело до того, что он гений? – Он собирался возразить, но тут непредвиденная капля сливок (подали десерт: закрученные трубочками, распухшие от крема блинчики) упала на его галстук (плюх,капитан Ахав, вас обделала чайка), что заставило его пуститься в противнейший салфеточный ритуал, пока она продолжала: – Ван Тисх понял, что, чтобы создать новое искусство, необходимо сделать так, чтоб оно приносило деньги.

– Дорогая, это рассуждение приемлемо только для бизнеса.

– Хорхе, искусство и есть бизнес, – невозмутимо изрекла она, и ксерокопированное в ее голубых глазах пламя свечи моргнуло.

– Господи, вы только послушайте мнение произведения искусства! Значит, ты, профессиональная картина, считаешь, что искусство – это бизнес?

– Ага. Так же, как медицина.

«Ага». Эта ее дурацкая привычка говорить «ага». Произнося это симметричное слово, она открывала рот и выгибала одну из нарисованных невсамделишных бровей. Ага.

– Ты берешь деньги за свои радиографии, так же, как художник за картины, – разглагольствовала она. – Ведь ты постоянно повторяешь, что такой-то твой коллега должен был бы знать, что «медицина – искусство»? Ну вот.

– Что вот?

– Что медицина – искусство, а значит, и бизнес. В наше время все одинаково – искусство и бизнес. Настоящие художники знают, что между этими понятиями нет никакой разницы. По крайней мере на сегодняшний день уже нет.

– Хорошо, давай признаем, что искусство – это бизнес. Тогда гипердраматическое искусство – это бизнес, заключающийся в купле-продаже людей, так получается?

– Я поняла, к чему ты клонишь, но должна сказать, что мы, модели, не являемся людьми, когда представляем произведение искусства: мы – картины.

– Не вешай мне лапшу на уши. Чтобы обмануть публику, это годится. Но люди – не картины.

– Сейчас ты похож на тех, кто в начале прошлого века говорил, что картины импрессионистов – не настоящие. Искусствоведение признало импрессионизм, потом кубизм, а теперь признало гипердраматизм.

– Потому что это хорошие виды бизнеса, да? – Она молча пожала своими совершенными плечами. – Слушай, Клара, я не очу быть иконоборцем, но гипердраматическое искусство заключается в том, чтобы расставлять таких девушек, как ты, нагих или почти нагих, в разных там позах. Конечно, есть и парни. И много подростков и даже детей. Но сколько взрослых мужчин или женщин можно увидеть в произведениях ГД-искусства? Скажи! Кто заплатит двадцать миллионов евро, чтобы привезти к себе домой раскрашенного толстяка и поставить в какую-то эдакую позу?

– Не забудь, что картина, которая дала название коллекции «Монстры» ван Тисха, – два толстенных человека. И стоит она, Хорхе, гораздо больше, чем двадцать миллионов.

– А украшения? Превратить кого-нибудь в «Пепельницу» или в «Стул», как ты на это смотришь? Это тоже искусство?… А арт-шок?… А «грязные» картины?…

– Все это совершенно противозаконно и не имеет ничего общего с каноническим гипердраматизмом.

– Оставим этот разговор. Я уже знаю, что упоминать Господне имя всуе грешно.

– Хочешь еще блинчик с сахарной пудрой или будешь и дальше пудрить мне мозги? – Она кивнула на свою тарелку с нетронутыми блинчиками (еще одно следствие ее профессии: она строго контролировала калории, следила за весом с помощью переносных электронных датчиков – новая мода, ужинала гипервитаминизированными соками и, казалось, никогда не испытывала голода).

В ту ночь они занимались любовью в его квартире. Все было как обычно: упражнение на приятную осторожность. Она была полотном, и ему приходилось быть аккуратным. Иногда он думал, почему она не была такой «аккуратной» по отношению к себе в этих зверских интерактивных встречах, называемых арт-шоками, в которых она иногда участвовала. «Это совсем другое, это искусство, – отвечала она. – А в искусстве дозволено все, даже порча полотна». «А», – говорил он. И продолжал восхищаться ею.

Он с ума по ней сходил. Она ему до смерти надоела. Он хотел всегда быть с нею. Он хотел бросить ее раз и навсегда.

– Ты не сможешь, – предупредил его как-то Педро. – Когда загораешься прихотью к картине, всегда получается одно и то же: ты не знаешь, чем она тебе нравится, но не можешь выбросить ее из головы.

●●●

Клара не знала, какие чувства испытывала по отношению к Хорхе. Разумеется, это была не любовь, поскольку, как ей казалось, она вообще никогда в жизни не испытывала настоящей любви ни к кому и ни к чему, за исключением искусства (такие люди, как Габи или Вики, были просто гранями этого бриллианта). Она полагала, что Хорхе тоже не влюблен. Понятно, что ему очень лестно подцепить полотно: это придавало ему такой же статус, как, скажем, покупка «Ланчи» или «Патек Филиппа», или квартира на улице Конде-де-Пеньяльвер, или владение процветающей фирмой радиологической диагностики. «Спать с полотном – это просто признак роскоши, правда, Хорхе? Нечто подходящее людям твоего класса».

Естественно, он ей нравился: эти седые волосы и торчащие вверх усы, огромный рост, серые глаза и мощная челюсть. Она с восхищением думала, что он – взрослый мужчина, а она его развращает. Когда он смущался и краснел, она его обожала. Но ей нравилось представлять и обратное: что это он развращает ее. Седоволосый учитель. Ментор с загаром от ультрафиолетовых лучей. Более того, Хорхе не принадлежал миру искусства, этот факт казался ей восхитительным по своей редкости.

На другую чашу весов она клала его абсолютную вульгарность. Доктор Атьенса придерживался глупого мнения, будто гипердраматическое искусство – одна из форм легализованного сексуального рабства, проституция XXI века. Ему казалось неслыханным, что кто-то может купить голого несовершеннолетнего с окрашенным телом, чтобы выставлять его у себя дома. Он считал, что Бруно ван Тисх – бонвиван, главная заслуга которого в том, что он унаследовал невиданное богатство. Ей было горько выслушивать его резкие выпады, потому что если что-то в этом мире и выводило ее из себя, так это посредственность. Клару тянуло к гениям, как птицу тянет в бесконечность неба. Однако она могла понять причину его посредственности. Его профессия не требовала отдачи душой и телом, как ее. Хорхе никогда не испытывал той глубокой дрожи, хрупкости и горения модели в руках опытного художника; ему была неведома нирвана «покоя», пульсация времени в параличе гостиной, взгляды публики – как холодная акупунктура по коже.

Никто из них не знал, куда их приведет этот роман с постелями и ужинами. Скорее всего к разрыву. Хорхе хотел иметь детей. Иногда он говорил ей об этом. Она смотрела на него с мягким сочувствием, как мученик смотрел бы на того, кто спросил бы, не больно ли ему. Отвечала, что ей хочется воспроизводить только одну жизнь – свою. «Каждый раз, как я становлюсь картиной, я как будто произвожу на свет саму себя, разве ты не понимаешь?» Конечно, он не понимал.

Пожалуй, больше всего ей нравились благотворное влияние его спокойного характера и его склонность давать советы. Даже во сне Хорхе оказывал на нее терапевтическое действие: он ровно дышал, кошмары не напрягали его мышцы, не пугала темнота спальни (Клара боялась темноты), он был живой лекцией о том, как правильно отдыхать. Его слова были словно прописанные любезным доктором мази, а улыбка – точно подобранным быстродействующим успокоительным. Он был так далек от всего, чем она занималась, и был так кстати.

Сейчас ей нужна была большая доза Хорхе.

– Ты уверена, что тебя не обманывают? – спросил он, демонстрируя скептицизм.

– Конечно, уверена. Это будет самым важным событием в моей жизни. Я не только заработаю больше денег, чем могла мечтать когда-либо, но и стану… я уверена, что стану… стану… . замечательнымпроизведением искусства. – Хорхе заметил, что она колебалась: словно понимала, что любое определение будет тусклым по сравнению с реальностью. – Сегодня мне сказали, что обо мнебудут говорить даже через двадцать четыре тысячи лет, – шепотом прибавила она. – Ты себе можешь представить? Мне сказала одна женщина из Фонда. Двадцать четыре тысячи лет.У меня из головы не идет. Представляешь?

Она только что поспешно рассказала ему обо всем, что случилось. Рассказала о двух мужчинах, пришедших в «ГС», и о собеседовании с Фридманом в четверг. Процесс грунтовки осуществляли пятеро специалистов: сам Фридман провел осмотр ее волос и кожи; господин Зуми работал с мышцами и суставами; господин Гаргальо занялся ее физиологией; брат и сестра Монфорты улучшили концентрацию и проверили привычки. Фридман первый из специалистов принял ее в подвале здания на Десидерио Гаос после того, как ее раздели донага, одежду уничтожили, а саму ее сфотографировали для страховой компании. Он тщательно ощупал ее. Волосы, сказал он, надо подстричь. И покрыть гелем, на который хорошо ложится краска. Мягкость кожи показалась ему недостаточной. Он прописал кремы. Сделал заметки обо всех кромках и складках кожи. Осмотрел движения гортани при глотании, изучил рисунок клавиатуры ее ребер, реакцию сосков на нажатие и холод, особенности каждой мышцы. Потом он исследовал пальцами и лампами все и каждое из ее отверстий и впадин. «Подробностей не надо», – попросил Хорхе.

Когда Фридман закончил с ней, ее принял господин Зуми, загадочный немногословный японец, на втором этаже. Там был спортзал, и Клара несколько часов провисела на его снарядах. Зуми отметил некоторую расслабленность в ее шейных позвонках и склонность к накоплению молочной кислоты в ногах. Вся в поту, она видела, как он молча улыбается каждой извращенной пытке: балансированию на одной ноге, подвешиванию к потолку за щиколотки, стойке на цыпочках на помосте, перегибу спины, подъему рук с привязанными к бицепсам тяжестями. Два часа спустя выдохшийся материал перешел в руки господина Гаргальо, на четвертый этаж. Гаргальо был экспертом по физиологическим реакциям полотен и коллекционировал бесчисленное множество видеозаписей экспериментов – у него была целая видеотека совершенно отвратительных DVD-дисков. Он был уверен в собственной бесполезности.

– Единственная важная внутренность – это та, в которой я не специализируюсь, – сказал он Кларе и указал на голову. – К счастью, я дока по части второй по важности. – Он указал себе между ног.

Он был учтивым, грузным и желтоватым типом с козлиной бородкой, в грязных круглых очках. Для начала он предупредил, что вся его работа – «необходимая гадость». «Да, хотелось бы нам быть чистыми предметами искусства, как тканый холст или кусок алебастра, – философствовал Гаргальо. – Но мы – жизнь. А жизнь – это не искусство: жизнь отвратительна. Моя задача в том, чтобы помешать жизни проявляться как таковой». Его упражнения были еще одним кошмаром: материал – она, нагая и неподвижная, – должен был сидеть не шелохнувшись, когда на веки набрызгивали пипеткой странные вещества; выносить щекотку перьями в дальних складках; лекарства, от которых в унисон крутило живот и мочевой пузырь или которые меняли настроение, увеличивали или уменьшали сексуальное возбуждение или вызывали головную боль; вещества, которые резко повышали давление или вызывали ощущение холода, жары или чесотки (Боже мой, как хочется почесаться, а картине это запрещено); головокружение сильнейшего голода, шершавое проклятие жажды, пронзительное приставание насекомых и других тварей («В наружных картинах они довольно часто ползают по ногам», – пояснял Гаргальо); крайнюю усталость и сонливость, этот каток, сминающий сознание, который ломает волю любой постоянной картины. Гаргальо испытывал новые факторы раздражения, подгонял то одно, то другое, когда видел, что картина не выдерживает, иногда советовал таблетки, конспектировал ее реакции.

Несколько часов ей дали отдохнуть, а потом она, все еще вымотанная, должна была подняться на шестой этаж и отдаться на милость Педро Монфорта. «Начала в подвале, а закончу на чердаке», – мелькнуло в ее обессиленном мозгу, настроенном на то, чтобы выстоять. Монфорты были братом и сестрой: он был очень молод, она – зрелая женщина. Они занимались грунтовкой мыслей – благородный труд, если таковой существует, однако счастливыми они не казались. Напротив, Педро Монфорт ставил себя ниже таких специалистов, как Гаргальо. Это был интеллигентного вида тип с плохо выбритым лицом, которому нравилось оставлять длинные паузы в разговоре и напихивать фразы матом.

– Единственно, что важно, – это пизда и хуй, – вдруг выдал он до смерти уставшей Кларе. – Это говорю тебе я, а я-то хорошо знаю мозг.

Он также утверждал, что сосредоточиться невозможно.

– Мы можем сосредоточиться, только если отвлечемся. Я знаю, что полотна учат в академии другому, но мне насрать на методы академий. Посмотри на играющих детей. Они очень сосредоточены на своем занятии. Почему? Потому что делают «усилие, чтобы сосредоточиться», или потому что играют? Блядь, это очевидно: они сосредоточены, потому что развлекаются, потому что ловят кайф. Глупо стараться сосредоточиться на покое. Нужно наслаждаться им.

Это слово он повторял чаще всего. «Наслаждайся», – приговаривал он, давая ей новое ментальное упражнение.

Мариса Монфорт, в летах, с окрашенной копной волос и погребенными под тушью глазами, приняла последние останки Клары на восьмом этаже. У нее был темный кабинет, и счастливой она тоже не выглядела. На тыльной стороне ее ладоней красовались две вытатуированные змеи, перерезанные счетами бесчисленных желтых браслетов. Разговаривая, она сжимала виски, словно две кнопки. «Мое дело – память, детка, – сказала она. – Привычки, въевшиеся в наше «Я» настолько, что мешают гипердраматической работе». Она трижды заставила Клару войти в свой кабинет, анализируя все жесты. Ее обеспокоила излишняя тенденция к их повторению. К счастью, она не обнаружила никакого дефекта «из тех, что портят качество хорошего материала»: тика, желания грызть ногти, накатывающего в моменты нервного напряжения кашля, защитных поз. Она завалила ее воображаемыми ситуациями. Показывала непристойные или ужасные фотографии. Очень высоко оценила отсутствие у нее стыдливости. Однако с незаконными действиями вывод был однозначен: Клара не могла совершить небольшое преступление без угрызений совести.

– Детка, детка, чтобы стать великой картиной, надо переступить всеграницы, – упрекнула ее Мариса Монфорт тоном сивиллы. – Ты не знаешь, в какой мир суешься, детка. Быть шедевром – это нечто… нечеловеческое. Ты должна быть холоднее, гораздо холоднее. Представь мотив из фантастического фильма: искусство – как инопланетянин, который проявляется через нас. Мы можем писать картины или музыку, но ни картина, ни музыка не будут нам принадлежать, потому что это не человеческие вещи.Искусство нами пользуется, детка, пользуется, чтобы существовать, но оно как инопланетянин. Ты Должна думать так: когда ты картина – ты не человек. Представь себя насекомым. Очень странным насекомым. Представь себя так: насекомым, которое может летать, сосать нектар из цветов, оплодотворяться хоботком самца и способно ужалить ребенка отравленным жалом… Представь, что ты – это насекомое, прямо сейчас.

Клара представляла, но была не в силах понять, что у этого насекомого в голове.

– Когда ты будешь знать, что у насекомого в голове, – сказала ей Мариса Монфорт, – ты станешь хорошей картиной.

На девятом этаже была мастерская грунтовки. Ее украшали увеличенные фотографии успешных работ «F amp;W»: водное полотно Нины Сольделли, сказочная Кирстен Кирстенман в интерьере гостиной, удивительная женская фигура с пламенем в волосах работы Мавалаки и наружная картина Ферручолли на скалистом обрыве – всех их грунтовали в «F amp;W». Там она наконец услышала ледяной приговор Фридмана: ее принимают условно. Материал хороший, но его нужно улучшать. Женщина с латиноамериканским акцентом (Клара узнала голос: это была женщина, натягивавшая ее по телефону) показала ей контракт. Четыре страницы на бирюзовой бумаге с заголовком «Фонд Бруно ван Тисха. Отдел искусства». Она едва могла поверить. Радость заполняла ее. Контракт был на год. Оплата (пять миллионов евро) будет производиться в две очереди: половину уже перевели на ее счет, остаток выплачивается по окончании работы. К этой сумме добавится процент от продажи картины и месячной арендной платы. Включалась страховка с ответственностью за все риски и два приложения: одно об эксклюзивности работы, а другое – обязательство никогда не участвовать в создании фальсификаций. Третье приложение предписывало ей отдать все в руки отдела искусства. Искусство могло делать с ней что угодно, потому что искусство – это Искусство. Только Искусство знало, что с ней сделает искусство, но, что бы это ни было, она должна была на это согласиться. Нанимал ее художник из Фонда, но она не узнает, кто он, до начала работы. Клара подписала все четыре бумаги.

– Это безумие, – проворчал Хорхе.

– Ты понятия не имеешь, как там все происходит. Все делается в полнейшей тайне. У Рембрандта, Караваджо, Рубенса и других великих живописцев были свои «профессиональные тайны», правда же? Как готовить краски, выбирать холсты… Ну и у современных художников они тоже есть. Так они не допускают, чтоб у них сдирали идеи.

– А потом ты что делала?

– До последнего этапа грунтовки было свободное время.

Была суббота. Грунтовка продолжалась целый день. Стрижка, кислотный душ, нанесение основы из кремов огромными подвижными щетками, как в автомойке, стирание шрамов (включая подпись Алекса Бассана), растушевка вмятин, обтачивание и формирование мышц и суставов с помощью кремов и флексибилизаторов; окраска кожи, волос, глаз, отверстий и впадин пленкой из белого грунта и тонким слоем желтой краски. В конце концов – этикетки с логотипом Фонда и загадочным штрих-кодом, где было написано лишь ее имя.

Было воскресенье, 25 июня 2006 года, грунтовка завершилась. Ее одели в белый топ и мини-юбку, отвезли в аэропорт Барахас и посадили в эту комнату. Потом спросили, хочет ли она с кем-нибудь попрощаться. Она выбрала Хорхе, который только что вернулся с радиологического конгресса и услышал ее сообщение на автоответчике.

– Вот и все, – сказала она.

Хорхе оценил происходящее по-своему.

– Пять лимонов – большие деньги. Можно сказать, вся твоя жизнь обеспечена.

– Ты забыл про проценты от продажи и аренды. Если мной напишут шедевр, я легко смогу утроить эту сумму.

– Боже мой!

Клара улыбнулась, и ее золотистые глаза аккуратно открылись: два Хорхе заглядывали в желтые радужки.

– Искусство – это деньги, – шепнула она.

Он не сводил глаз с этого все более золотистого видения. «Ее еще не писали, а она уже стоит сумасшедшие деньги». В наступившей тишине они услышали заглушённый говор динамиков аэропорта Барахас.

– Двадцать четыре тысячи лет, – произнес Хорхе таким тоном, будто речь шла о чем-то, о чем можно торговаться, как о деньгах. – Произведение гипердраматического искусства может так Долго продержаться?

– Нужно только двадцать четыре тысячи дублеров, по одному в год. Но я войду в историю как оригинал.

А миллион лет? Миллион человек, прикинул Хорхе. Если считать только жителей Мадрида, по человеку в год, картина может просуществовать столько, сколько существуют люди на Земле, включая и человекоподобный пролог. Конечно, для этого понадобится много поколений, но что такое три-четыре миллиона человек? Ему вдруг показалось, что он смотрит не на Клару, а на вечность.

– Фантастика, – вырвалось у него.

– Мне немного страшно, – призналась она и, нервно улыбаясь, прибавила: – Совсем чуть-чуть, но страх очень качественный.

Хорхе импульсивно протянул руки.

– Нет. – Она шагнула назад. – Не обнимай меня. Ты можешь меня испортить. Я вот-вот заплачу, но не хочу. Все равно мне сказали, что у меня нет слез и пота. И слюноотделения почти нет. Это из-за грунтовки.

– Но ты хорошо себя чувствуешь?

– Невероятно хорошо, я готова ко всему,Хорхе, ко всему. Прямо сейчас я могла бы сделать со своим телом что угодно,что велит мне художник.

Он не хотел углубляться в размышление о возможных вариантах. В этот момент вошел мужчина в голубой форме пилота. Высокий, привлекательный, с полными губами; узел галстука не до конца затянут.

– Самолет сейчас, – произнес он с заметным акцентом.

Клара взглянула на Хорхе. Ему хотелось сказать что-нибудь значимое, но такие моменты не были его коньком. Он ограничился вопросом:

– Когда я тебя увижу?

– Не знаю. Наверное, когда меня напишут.

Мгновение они смотрели друг на друга, и внезапно Клара почувствовала, что плачет. Она не знала, как это началось, потому что слез и вправду не было, но все остальное было как обычно: комок в горле, движения век, резь в глазах, тоска в желудке. Слезы должен добавить художник, подумала она, может, нарисовать на щеках или имитировать крохотными осколками стекла, как у некоторых изображений Богородицы. Потом она взяла себя в руки. Решила не поддаваться эмоциям. Полотно должно быть нейтральным.

Она, не оглядываясь, оставила Хорхе и пошла за мужчиной по металлическому коридору, пронизанному ревом самолетов. На каждом шагу этикетка на щиколотке била ее по ноге.

Предчувствие накатило внезапно. Наверное, это его шестое чувство («ты унаследовал его от отца») подало сигнал тревоги, когда он увидел, как она исчезла за дверями. Клара не должна уезжать, не должна соглашаться на эту работу. Кларе угрожает опасность.

На мгновение Хорхе заколебался и хотел окликнуть ее, но ощущение – такое абсурдное – испарилось с той же быстротой и бесстрастностью, как она.

Вскоре он забыл об этом предчувствии.

Никогда она не испытывала такой страх и радость одновременно. Они были в ней – узнаваемы, противоречивы: непомерный ужас и экстатическое счастье. Она вспомнила, что мать рассказывала нечто подобное о том мгновении, когда она вошла в церковь в день венчания с отцом. Это воспоминание заставило ее улыбнуться, пока она шла за мужчиной в форме пилота по гудящему коридору. Она представила, что с обеих сторон на нее смотрят люди, а она скользит в облаках шелка к алтарю, где возвышаются такие же золотистые или желтые предметы, как она сама: дарохранительница, потиры, распятие.

Золотистое, желтое, золотистое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю