Текст книги "Клара и тень"
Автор книги: Хосе Карлос Сомоса
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
– Чего ты ноешь, Губерт?
– Как сменили клеевую основу, моя кожа стала жутко чувствительной, Арно. После душа с растворителями вся горит.
– Забавно, со мной то же самое.
Полностью одетые, они сидели в зале маркировки и расчесывали волосы на косой пробор. Обслуга уже навесила на них этикетки и подала роскошный ужин из морепродуктов, которому оба отдали должное.
Уолдены были существами симметричными, редким в природе случаем точного копирования. Как обычно бывает в таких случаях, они носили одинаковую одежду (сшитую итальянскими портными под заказ) и одинаково стриглись. Когда один из них заболевал, другой вскоре заболевал тоже. У них были схожие вкусы, и раздражало их одно и то же. Еще в детстве им поставили одинаковый диагноз: ожирение, бесплодие и асоциальное поведение. Они ходили в одни и те же школы, работали на одинаковых должностях в одних и тех же компаниях и одновременно сидели в одних и тех же тюрьмах по обвинению в одних и тех же преступлениях. Их медицинские и судебные дела писались одними и теми же словами: «педофил», «психопат» и «садист». Ван Тисх позвонил им обоим в один осенний день 2003 года, вскоре после того, как их оправдали в суде по делу о зверском убийстве Хельги Бланхард и ее сына, и превратил обоих в произведение искусства.
Хельга Бланхард была молодой актрисой немецкого телевидения, бывшей любовницей защитника мюнхенской «Баварии», матерью пятилетнего мальчика по имени Освальд от предыдущего брака и после развода получала значительное содержание. Никто толком не знает, что случилось, но на рассвете 5 августа 2002 года в окрестностях Гамбурга был туман. Когда он рассеялся, Хельгу и ее сына Освальда нашли нагими, пригвожденными колышками от палатки в сантиметр толщиной к доскам пола их маленького домика на окраине города. Один колышек был общим для матери и сына (ее правая рука и его левая). Общими были и ампутация языков, изнасилование отвертками и вырывание глазных яблок (почти: Хельге оставили правое, чтобы она могла видеть, что происходит с сыном). Это преступление вызвало такую шумиху, что властям пришлось кого-то немедленно арестовать: попалась парочка лесбиянок, ближайших соседок Хельги, которые в то время по-своему прославились, пытаясь получить разрешение на усыновление ребенка. Пикет разъяренных граждан пытался сжечь их дом. Но двадцать четыре часа спустя их освободили, сняв все обвинения. Одна из них, та, что помоложе, выступила в телепрограмме, и на следующий день многие подражали ее жесту указательных пальцев, сопровождавшему утверждение о том, что они не имеют к происшедшему никакого отношения, ничего не видели и не слышали. Потом арестовали (в таком порядке) бывшего мужа Хельги (бизнесмена), теперешнюю супругу бывшего мужа, брата бывшего мужа и, наконец, футболиста. Когда арестовали футболиста, дело вышло за пределы Германии и стало предметом обсуждения во всей Европе.
Тогда появился неожиданный свидетель: старомодный живописец по тканым холстам, накануне работавший над пейзажем маслом, который он собирался назвать «Деревья и туман». По профессии он был врач, отец семейства. В то тихое утро выходного дня он клал последние мазки на полотно, но тут заметил два подвижных круга, которые двигались от ствола к стволу в клочьях тумана и были какого-то неестественного, нездорового цвета. Он присмотрелся получше и увидел двух безобразно толстых нагих мужчин, кравшихся между деревьями в нескольких метрах от дома Хельги Бланхард. Его так заворожили эти тела, что, бросив все попытки продолжать работу над лесом, он принялся рисовать их в отдельном блокноте. Набросок был опубликован в «Шпигеле» на правах эксклюзива. Дальнейшее расследование не составило труда: братья Уолден жили в Гамбурге, и на их счету был длинный список преступных действий. Их арестовали, был суд. Однако назначенный им молодой адвокат действовал блестяще. В первую очередь он ловко развенчал показания врача-художника. Расставленную этому свидетелю ловушку помнят до сих пор: «Если ваша картина названа «Деревья и туман» и вы сами говорите, что источником ее послужил окружавший вас пейзаж, как могли вы заметить обвиняемых там, где полно деревьев и тумана?»Затем он задел чувствительную струнку в сердцах судей: «Разве они виновны потому, что у них неприятная наружность? Или потому, что у них криминальное прошлое? Неужели мы должны принести их в жертву, чтобы наша совесть могла спокойно спать?» Присутствие братьев Уолден на месте событий доказать было невозможно, и суд скоро завершился. Когда близнецы снова оказались на свободе, к ним явился очень любезный смуглокожий, остроносый человек, от которого за милю пахло деньгами. Когда он сводил вместе подушечки пальцев, виден был великолепный маникюр. Он говорил им об искусстве, о Фонде и о Бруно ван Тисхе. Их тайно загрунтовали и отослали в Амстердам, а оттуда в Эденбург. Там ван Тисх сказал им: «Я хочу, чтобы вы никому, даже самим себе, никогда не рассказывали о том, что сделали или думаете, что сделали. Я хочу писать не вашей виной, а подозрением». Картина в итоге получилась очень простая. Уолдены стояли друг против друга, одетые в серую одежду заключенных и окрашенные в легкие тона, подчеркивавшие зловещее выражение их лиц. На груди, как медали, – отпечатанные капителью карточки с перечнем их преступлений. На спине – фотография Хельги Бланхард, обнимающей сына Освальда (задний план срезан: там была Венеция, во время их поездки), с однозначным вопросом: «Они?» Семья Хельги подала на ван Тисха в суд за использование фотографии, но после того, как семейству преподнесли интересную денежную сумму, обе стороны остались довольны и дело решили полюбовно. В отношении гипердраматической работы проблем никаких не было. Уолдены были прирожденными картинами. Не зря единственное, что им в жизни удавалось, – это неподвижно стоять и выслушивать, как порицает их человечество. Это были два будды, две статуи, два невозмутимо счастливых существа. Сумма их страховки с лихвой превышала страховки большинства картин Ван Гога. Они прошли долгий путь, на котором их выставляли из школ, увольняли с работы, сажали в тюрьмы, – путь одиночества. Публика, то самое человечество, и дальше смотрела на них с презрением, но Уолдены в конце концов поняли, что даже презрение может стать искусством.
Вопрос остался: «Они?» Убийца Хельги Бланхард и ее сына все еще не пойман. Скажите, пожалуйста, это они?
– Когда ответ на этот вопрос узнают, наша цена понизится, – заявил один из братьев Уолден известному немецкому искусствоведу.
И рожи Губертуса и Арнольдуса все так же упруги и розовы, щеки выпирают, как румяные гематомы, а в глазах горят остатки прошлых оргий.
Сейчас они заканчивают прихорашиваться и переходят в руки небывалой команды спецагентов.
– Таково искусство, госпожа Шиммель. То есть Искусство с большой буквы… Это не я прошу, это просит Искусство, и вы обязаны его удовлетворить. – Губертус подмигнул брату, но Арнольдус слушал музыку через наушники и не смотрел в его сторону. – Да, с платиновыми волосами… Меня не волнует, что вам очень трудно найти его на эту ночь… Мы хотим, чтоб он был с платиновыми волосами, госпожа Шиммель, не спорьте, идиотка… Фрр, фссс, пшшш, фрфрфрупруууул… Как жаль, госпожа Шиммель, помехи на линии, я кладу трубку… – Язык Губертуса появлялся и исчезал между крохотными губами с быстротой и грацией ящерицы. – Шшш, пшш… Госпожа Шиммель, вас не слышно!.. Надеюсь, вы пришлете платинового блондина. В противном случае приходите вы сама… Можете надеть пальто, но внизу чтобы ничего не было… Пшшш… Я кладу трубку! Ауф видерзеен!
– С кем ты разговаривал? – спросил Арнольдус, уменьшив громкость музыки в наушниках.
– С этой идиоткой Шиммель. Всегда у нее какие-нибудь отмазки.
– Надо бы пожаловаться господину Бенуа. Пусть выставят ее на улицу.
– Пусть заставят побираться на углу.
– Пусть отдадут в проститутки.
– Пусть посадят на цепь, наденут ошейник, сделают укол против бешенства и подарят нам.
– Нет, я не хочу суку. Не люблю подтирать какашки. Слушай, Губертус.
– Да, Арнольдус.
– Как думаешь, мы счастливы?
На минуту оба брата уставились в темный потолок фургона, по которому проносилась мерцающая круговая панорама мюнхенской ночи.
– Трудно сказать, – произнес Губертус. – Вечность – великая трагедия.
– Да, и еще и никогда не кончается.
– Поэтому-то она великая трагедия и есть, – заключил Губертус.
Дрожащие зеркальные стекла гостиницы «Вундербар» отразились на корпусе фургона, остановившегося перед входом в отель. Четыре охранника стали в стратегическую позицию. Зальцер, начальник эскорта, подал знак, и один из его людей просунул голову в открытую заднюю дверь и что-то сказал. Губертус Уолден церемонно выложил свое тело на тротуар перед коридором из швейцаров в галунах. Арнольдус зацепился пиджаком за ручку двери. Он сильно дернул и порвал карман. Плевать. У него около сотни пиджаков от одного портного, а кроме того, он может носить пиджаки брата.
Дистанционным управлением охранник включил свет в прихожей номера-люкс. Из невидимых углов с гибкой элегантностью мурены выплыла фоновая музыка.
– В прихожей все в порядке, прием, – отрапортовал он в маленький микрофон, находившийся у его рта.
В гостиной был подогреваемый бассейн, бар и картина Джанфранко Жильи, довольно многообещающего ученика Ферручолли, который, к несчастью, два года назад умер от передозировки героина. Из-за этого его немногочисленные картины (андрогенные фигуры в масках и в балетных трико) начали высоко цениться. Полотно Жильи лежало на полу рядом с бассейном, как шелковистая черная пантера. У маски были лишь самые элементарные черты. Вся фигура была покрыта подвижной световой паутиной отблесков воды. Пахло здесь благородным деревом и хлоркой, а температура была намного мягче, чем во всем номере.
– В гостиной все в порядке, прием.
Отзвуки голоса охранника доносились из лабиринта комнат. Губертус направился к стальной стойке бара и налил себе шампанского. Арнольдус тщетно пытался дотянуться до ботинок. Ему до смерти хотелось когда-нибудь дотронуться до своих ног. Эта неудача окончательно испортила ему настроение.
– Никогда не пойму, – на удивление тихо (он никогда не повышал голоса) взорвался он, – почему господин Бенуа во время выставок не предлагает нам в помощь украшения. До задницы задрало все делать самому.
– Задница круглая. – Губертус снова наполнил бокал. – У некоторых задница – это два круга, у некоторых – только один. Например, задница Бернарда… Два или один?
К счастью, Арнольдус легко мог снять ботинки без помощи рук, что он и сделал. Штаны тоже подались, когда он расстегнул пуговицу.
– Губерт, можешь увернуть свет на этой стене? Мне прямо в глаза бьет.
– Если бы ты отодвинулся, Арно, он бы тебе не мешал.
– Ну пожалуйста…
– Ладно. Не будем ссориться.
– В сауне все в порядке, прием, – ныл далекий голос.
– Да когда ты уберешься в жопу, в конце концов? Бернард, мы ждем гостей.
– В Бернарде все в порядке, прием.
– В заднице Бернарда все в порядке, прием.
Охранник не глядел на них, а повторно осматривал гостиную. У него уже давно выработался иммунитет на их издевки. Он знал, почему им так не терпелось, но не хотел об этом думать. То есть не хотел думатьо том, что произойдет в этой комнате, когда появится гость.
Гостя, как правило, приводил за руку кто-нибудь из взрослых. Если он был постарше, мог прийти и один, в форме посыльного или официанта, чтобы не вызывать подозрений. Но обычно его приводил за руку кто-нибудь из взрослых. Бернард не знал, что происходило потом, и не хотел знать. Не знал и о том, когда гость уходил, если он вообще уходил, ни о том, как уходил, ни через какую дверь. Это не его функция. «Проблема… Проблема в том, что…»
Не то чтобы Бернарда мучила совесть. Не то чтобы он думал, что, выполняя свои обязанности, он делает что-то плохое. Бернарду нравилось работать в Фонде. Платят ему больше, чем в других местах, работа несложная (если все идет гладко), а мисс Вуд и господин Босх – завидные начальники. И несмотря на все, Бернард хочет накопить денег и уйти с этой работы, уехать из города, из этого города и из всех городов. Хочет уехать и спокойно жить с женой и маленькой дочкой в каком-нибудь далеком уголке. Он никогда этого не сделает и знает об этом, но все равно думает и думает.
Проблема с такими картинами, как «Монстры», считает Бернард, в том, что их нельзя заменить. Если Уолдены исчезнут, кто займет их место? Эта картина не может существовать без их биографий, как картина Рембрандта невозможна без светотени. Без них «Монстры» не будут стоить ни гроша: без них не пролились бы реки чернил или тонны компьютерных байтов; не написали бы целых книг и не занесли бы картину в энциклопедии; не возникло бы телевизионных дебатов, жестоких споров между богословами, психологами, юристами, педагогами, социологами и антропологами; никто не бросал бы к потолку дерьмо; не возник бы целый легион подражателей и не было бы астрономической цифры прибыли от дорогостоящих выставочных лицензий, которые Фонд продавал важнейшим музеям и картинным галереям мира. И тот старый голливудский продюсер, Робертсон, не считал бы дни, когда ван Тисх соберется выставить картину на продажу.
«Монстры» – курица, которая несет золотые яйца. И хуже всего то, что курица об этом знает.
– Все в порядке, прием, конец связи.
– Уже уходишь, Бернард?
– Мы тебе не нравимся?
– Конечно, нравимся, Арно. Попка Бернарда по нам вздыхает.
Насвистывая мелодию из кинофильма, Бернард закрыл звуконепроницаемую дверь, отделявшую гостиную от прихожей, и с облегчением вздохнул. На сегодня его работа закончена: «Монстры», одна из самых дорогих картин в истории искусства, в безопасности. И, слава Богу, близнецов уже не слышно.
Как только искусство отделяется от морали, размышляет Бернард, все катится под гору. Неужели Мэтр этого не понимает? Есть вещи, которые нельзя… которые не должнопревращать в искусство никогда, думает Бернард.
– Пойду-ка я в душ, – сказал Арнольдус. – Я весь липкий от краски. Надеюсь, Губерт, ты не выпил все шампанское?
– Да не выпил, не выпил. Почему ты считаешь меня таким зажравшимся эгоистом?
– В гостиной много пара. Пожалуйста, сделай температуру воды в бассейне поменьше.
– Мне нравится горячая, горячая, горячая. Ух, ух, ух.
Арно махнул рукой: делай как знаешь, и пошел в роскошную ванную по коридорчику, соединявшему ее с гостиной. Послышался скрип кранов в душе, и голос кастрата принялся терзать арию.
Губертус пошлепал ладонями по воде. Бассейн был огромный, в форме круга. Этого потребовали они. Уолденам было по вкусу все круглое. Геометрически правильное по отношению к их телам. Психологически правильное по отношению к их пристрастиям: например, молодые работы «Зе Сёркл». А одна из лучших групп их поклонников (у них были тысячи фанатов по всему миру) называлась «Зе Сёркл оф Монстерз» («Круг монстров») и присылала им круглые наклейки с лозунгами про свободу выражения в искусстве и против нетерпимости.
Слушая доносившееся издалека издевательство Арнольдуса над оперой, Губертус поджал ноги и поплыл, как несомый морем буек. Желтая этикетка на шее плыла по бирюзовой жидкости на буксире у студенистого цилиндра из плоти. В центре бассейна Губертус Уолден чувствовал себя Первичным Яйцом, одинокой Яйцеклеткой в высший момент оплодотворения. Глубина везде была одинаковая: вода доходила ему чуть выше живота. Дедуля Поль никак не хотел, чтоб они захлебнулись, нет, нет. Он прищурил глаза, маленькие камушки в оправе из жира, и колеблющийся свет воды превратился в белые полосы. Чудесно жить в роскоши, принимать ласку волн в этом огромном пруду, нагретом как раз до нужной температуры. Интересно, когда свет бра попадет прямо на платиновые волосы, на потолке появятся отблески?
Его брат мучил в ванной новую арию. Слушая его голос, Губертус подумал, что Арнольдус – существо гнусное, извращенное, трусливое и порочное. Он глубоко ненавидел его, но не мог без него жить. Брат был для него как собственные кишки: чем-то внутренним, неизбежным, отвратительным. В младших классах Арно творил все пакости, а наказывали обоих. «Один бьет тарелку, оба за это платят», – так, сверкая глазами, говорила фрейлейн Линц. И так было всю жизнь: с папой, с судьями, с полицией. Это жирное, дряблое, болезненное существо, фальшивящее сейчас в ванной (всегда тихонько и незаметно), – это оно повело Губертуса дурной дорожкой. Разве не Арнольдус задумал план поразвлечься с Хельгой Бланхард и ее сыном?
– A quell'amor… quell'amor ch'è palpito…
Он помнил все кусками, словно в золотистом тумане, чуть ли не как заветную конфетку: расширенные от ужаса глаза матери, хммм, ранящие барабанную перепонку вопли, судорожно сведенные маленькие ручки…
– …Dell'universo… Dell'universointero…
Удары по хрупкой плоти, хммм, рты открываются идеальными кругами, бессильные окружности…
– …Misterioso, misterioso altera…
Сначала казалось, что они опять попали. Этот художник-аматор рядом с домом Хельги Бланхард их видел. Но защита молодого адвоката с перхотью в волосах была просто неподражаемой. То, что наверняка должно было стать концом их жизни, на самом деле стало чудесным началом. Змея, кусающая собственный хвост. Идеальный круг. Как прекрасна гармония круга, особенно когда он неподвижен, когда он мертв или парализован и по нему можно просто провести пальцем. И какой великий человек Бруно ван Тисх. Благодаря ему они вели ту жизнь, к которой стремились, и им была обещана немалая часть бессмертия. Быть картиной просто замечательно.
Он обернулся, покачиваясь в теплом бархате.
И в этот момент заметил, что картина Жильи сдвинулась с места.
– …Croce е delizia… delizia al cooor…
Капли воды залили ему глаза, наделив его близорукостью. Он потер веки. Снова взглянул.
– Croce, croce е delizia, сгосе е delizia… delizia al cooooor…
Картина, гибкая тень в черной маске, силуэт фехтовальщика в трауре, медленно шла к стойке бара. Шагала она настолько естественно, что Губертус сначала подумал, что она просто хотела чего-нибудь выпить. «Но он же не может! – осенило его. – Сейчас он – произведение искусства! Он не может двигаться!»
– Ты что делаешь? – окликнул он и настолько повысил голос, что в конце пустил петуха.
Картина Джанфранко Жильи не ответила, обошла стойку бара, присела и что-то достала. Кейс. Снова обошла стойку, стала к Губертусу спиной и отщелкнула металлические застежки; в огромной и практически безмолвной («а, аааа, а-а-а-ааааааааа», – дрожал далекий голос Арно) гостиной щелчки прозвучали как выстрелы.
Губерт хотел было позвать брата, но не решился. От любопытства он ни слова не говорил. Перенес свое необъятное тело к кривому бортику бассейна. Жильи орудовал с чем-то на столе. Что это? Несомненно, что-то, что он достал из кейса. Теперь он отложил эту вещь в сторону и взял что-то другое. Он делал все так аккуратно, так осторожно, так четко, что Губертус на мгновение подумал о нем с одобрением. Ничто не доставляло ему столько удовольствия, как мягкая нежность форм: танцовщик, ребенок, пытка.
Он решил, что это, наверное, какая-то доработка Жильи. Может, художник решил превратить картину в неинтерактивный перфоманс. Это явно должно было быть искусством. В мире искусства все дозволено и все значения переменны. Вещи становятся искусством просто так, потому что так решает художник, а публика с ним соглашается. Губертус припомнил картину Донны Мельтцер «Часы», которая была привязана к стене и крутилась в ритме часов на бархатном фоне, но художница решила, что каждый день они будут опаздывать на десять минут и через две недели полностью остановятся. Картины не всегда делают одно и то же. Некоторые развиваются, следуя задуманному автором плану. А эта? Она изменилась. Наверняка новые инструкции. Чтобы символизировать что? Механизированное общество (и поэтому она достает странные предметы)? Воплощение власти (пистолет)? Прессу (портативный диктофон и миниатюрная видеокамера)? Жестокость (набор колющих инструментов)? Наверное, все понемногу. То, что задумал Жильи. В конце концов, он художник, он единственный может…
Тут вдруг он вспомнил, что Джанфранко Жильи умер больше двух лет назад.
Передозировка героина – сказали ему в гостинице, когда показывали картину.
– …deliziaaa aaaal coooooooor… а-а-а-a-aaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaa…
Он застыл: руки на мраморном бортике бассейна, тело наполовину в воде. По голове и туловищу сбегали мурашки капель. Он походил на тающую гору воска. Возможно ли, чтобы картина что-то меняла в себе после смерти своего создателя? А если да, то чем следует считать результат: посмертной работой или фальсификацией? Интересные вопросы.
Внезапно действия фигуры Жильи перестали занимать Губертуса («черт c ним, пусть делает, что хочет»), и он испытал жуткий наплыв счастья. Это ощущение передалось по трем триллионам молекул телесного жира и произвело в его мозгу бурю, подобную мощному оргазму. Он испытал экстаз от счастья быть частью этого сложного мира, этого существования, которое лишь изредка (в лучшем случае) можно было как-то объяснить или описать словами, тайного и неисчерпаемого золотого источника, избранного круга, к которому принадлежали все они – картина Жильи, ван Тисх, Фонд, они сами и еще несколько избранных (ладно, печальную фигуру Жильи можно вычеркнуть, ей нужно обновляться, чтобы не утратить свежесть), этой волшебной жизни, в которой можно было наслаждаться фантазиями и питать фантазии других. В этом мире даже такая запредельная толщина была преимуществом. Если ты чудовищен, как монстр, понял Губертус, ты выходишь за рамки повседневной реальности и превращаешься в символ, в дело искусства, архетипа, философии и осмысления, теорий и дискуссий. Мир, будь благословен. Будь благословен, мир. Благословенны твоя власть и твои возможности. Благословенны и все твои тайны.
Картина Жильи, казалось, наконец завершила приготовления, в чем бы они ни заключались. Сохраняя абсолютное спокойствие, она обернулась и направилась в другое место, другой неизменный пункт назначения, начертанный мертвым художником. Губертус выжидательно смотрел на нее. «Куда? О, куда направляются твои гармоничные шаги сейчас, о божественное сияющее создание?» – думал Губертус Уолден.
Его так заполнила планетная гармония, что он не сразу понял, что картина направлялась к нему.
Когда Арнольдус был маленьким, на него нападал тигр.
Точный, неумолимый, мощный, смертоносный. Черный тигр с пламенеющим взглядом, рожденный в его снах. Его кошмар, ужас всего детства. Он кричал и будил Губертуса, и всегда нападение кошки неизбежно кончалось тем, что ремень отца выписывал узоры, то и дело опускаясь на его голую попу. («Я не хотел кричать, папа, пожалуйста, честное слово, поверь, оно само».) Отца выводили из себя только крики. «Делайте что хотите, только не кричите», – всегда приказывал он, это была его вечная навязчивая идея.
В отличие от брата Арнольдус не считал себя удовлетворенным. Он полагал, что жизнь – магазин, ежедневно переходящий в руки нового хозяина, и переплаченные деньги тебе никогда не возвращают. Да, сейчас они ужасно богаты. Их считают произведением искусства неизмеримой ценности. Господин Робертсон, который может в конце концов превратиться в их нового папу, их обожает: Арно знал, что Робертсону никогда не пришло бы в голову выпороть его ремнем за крики среди ночи, когда его лицо заливает горькая слюна ужаснейшего кошмара. Теперь их любили, уважали, ими восхищались, как великими картинами. Но разве эта новая жизнь может подарить им счастливое детство, которого у них не было? Может ли иметь обратное действие это поклонение, которым они пользовались во всем мире? Сможет оно каким-то чудом превратить плохие воспоминания в хорошие? Нет, оно не изменило даже их привычки. Став взрослым, Арнольдус никогда не кричал. Тигр умер, папа тоже, но жизнь никогда ничего не возвращает.
Прислушиваясь к плеску брата в бассейне, Арнольдус обернул вокруг своей необъятной талии полотенце и затеял перед зеркалом танец живота. Принимая во внимание, что живот занимал почти все его тело, эти танцы были для Арно более чем простым развлечением: они становились чем-то вроде хитроумной попытки осмыслить вселенную. Из его губ лилась свистящая музыка наподобие египетской. Он прищелкивал пальцами, совершая телодвижения. О, милая гурия, подаришь ли ты мне сегодня наслаждение? Глядя на эти фарфоровые пальцы, размышляет он, подбрасывая живот в одну сторону – раз, в другую сторону – два, никто и не заподозрит о существовании этой торбы гнусных внутренностей, висящей посередине, этой голодной, скрученной в мешке анаконды, этого толстого морского каната, обвернутого жиром. Как можно быть настолько толстым? «Боже мой, что ты со мной сделал?» Мать рассказывала ему (ладно, может, это был отец), что, когда увидела, что родила их на свет, увидела эту фантастическую красоту, этих существ, рожденных из ее собственной плоти, она закричала. «Ах!» – воскликнула госпожа Уолден. А отец (об этом она тоже рассказывала) тоже был в ужасе и ругал ее:
– Не кричи, Эмма. Да, они чудовищны, но не кричи, пожалуйста. Ради всего святого, не кричи…
Раскачиваясь, Арнольдус Уолден пронес свое гигантское тело по длинному коридору, соединявшему ванную с гостиной. Он все еще был погружен в раздумья. Плеска Губертуса не было слышно. Что, уже пришел платиновый блондин? Братец начал без него, не сдержал слова? О, Губертус, презренная, низкая, вульгарная, подлая личность. Извращенный мамонт, жестокий медведь. Его братец обожал сваливать всю вину за плохое на него и присваивать себе все хорошие заслуги. Арнольдус каждый день просыпался с желанием стать лучше. Каким именно? Более любезным, более человечным, более послушным («пожалуйста, честное слово, поверь»), но при виде брата ненависть струилась из всех его пор, как пламя, охватывающее пропитанный спиртом шар ваты. Взгляд на это отражение самого себя вызывал у него такое отвращение, что иногда появлялось искушение разбить зеркало. Да-да, это Губертус превращал его в жуткоесущество. Губертус толкал его в пропасть, заставлял видеть во сне зверства.
Например, случай с Хельгой Бланхард и ее сыном. Арнольдус раз за разом пытался объяснить Губертусу, что они никогда не делали этой семье ничего плохого. Они даже не были знакомы с Хельгой и ее нежным отпрыском: все это – ложное воспоминание, зароненное в их головы ван Тисхом, мрачный оттенок, окрасивший их тело. «Это нечто вроде первородного греха», – считал Арнольдус. Тень проступка, который они никогда не совершали, а значит, никогда не смогут и забыть, потому что труднее всего искоренить именно воображаемое. Может, они невиновны и в тех преступлениях, за которые сидели в тюрьме. Может, они и в тюрьме-то не были. Живопись в итоге – это то же, что обман: ты думаешь, будто можешь коснуться этой вазы, этой грозди винограда или круглой груди этой нимфы, протягиваешь пальцы и натыкаешься на преграду, понимаешь, что шары – это только круги, то, что казалось объемным, уплощается, становится недостижимым для пальцев, жаждущих мягкого прикосновения. Арнольдус подозревал, что они – один из лучших иллюзионистских трюков голландского художника. «Придите ко мне, чудовищные полотна, и я сооружу из вас оптическую иллюзию».
Мэтр так ловко написал эту ужасную ложь в их мозгах, что брат Губертус жил под влиянием этого обмана. Губертус на самом деле верил, что они это совершили.Хуже того: он считал, что обманываетсяон, Арнольдус! «Ты решил надеть на глаза повязку из этого объяснения, чтобы не вспоминать, что мы сотворили, Арно, – убеждал он его. – Но мы на самом делесотворили то, что сотворили. Хочешь, я освежу тебе память?…» Арнольдус уже перестал спорить на эту неприятную тему. Какой смысл говорить Губерту, что ошибаетсяон, что они никогда не совершали подобного зверства, что все это – результат непревзойденного мастерства ван Тисха?
Он перевел взгляд на подпись на своей левой щиколотке: «БвТ». С некоторых пор его не покидала новая мысль. Что, если именно ван Тисх виноват в этой ненависти, в этой ярости, которую вызывал у него Губертус? Захотел разбудить в нем Каина, чтобы написать картину? Так или иначе, Мэтр уже не уделял им особого внимания. Он утратил к ним интерес. Ходили слухи, что скоро их выставят на продажу.
Наверное, лучше всего забыть о ван Тисхе и даже о Губертусе и, пока можно, получать от жизни кайф.
Он открыл дверь и вошел в гостиную.
– Я здесь, Губертус. Надеюсь, ты не…
Он умолк. В бассейне никого не было. Более того, вся просторная зала была пуста.
«Так, так, так, это невежливо с твоей стороны, Губерт». Арнольдус посмотрел по сторонам. Номер представлял собой бесконечную базилику: колонны, кривизна потолка, каменные стены, непрямое освещение, длинный жертвенный алтарь в форме барной стойки…
Он не сразу заметил какую-то лужу справа от себя, небольшую отметину темного цвета на ковре, след от воды из бассейна, зигзагообразный след помочившегося бога. Он проследил за ним, выворачивая шею. На дальнем конце животом кверху (идеальный шар) лежал его брат.
А рядом с братом стояла простая фигура в маске: черный тигр из его детских кошмаров, быстрый, прожорливый ужас.
Когда он прыгнул на него, послушный мальчик Арнольдус не стал кричать.