355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хелене Хольцман » «Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944 » Текст книги (страница 7)
«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 15:00

Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"


Автор книги: Хелене Хольцман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

То и дело к нашей клетке подходили немецкие солдаты – «полюбоваться на еврейских баб». И наш вид, опустившихся, грязных, измученных, весьма их забавлял. Хохотали от души, за животы хватались: «Так вот как выглядит это отребье! Знатные телки! Бррр! Вот дерьмо-то!» Были, правда, и такие, что умолкали, глядя на нас – жалких, убогих. Но таких, конечно, были лишь единицы.

Спустя пару дней нас распределили по камерам, человек по десять в каждую, так что мы все время оставались вместе. И в один из первых дней я познакомилась с Соней. Соня же намного сильней меня, она мне помогла, она вытащила меня из моего отчаяния.

Однажды среди нас появилась девушка, которая в отличие от нас, отчаявшихся, сохраняла присутствие духа, умела оставаться даже бодрой и веселой и поддерживала других. Нуня Рейн ее имя. Соня, временно переведенная в другую камеру, оказалась ее лучшей подругой. Нам удалось всем троим остаться вместе, и с тех пор мы неразлучно проходили нашу дорогу слез. Тогда же мы стояли еще в самом ее начале.

Прошла неделя в тюрьме. Мы ни разу не поменяли одежды, даже не умылись. Дышать было нечем, вонь стояла страшная. Невыносимая жара, одежда мокра от пота. И солдаты, солдаты каждый день глазеют и тычут пальцем, словно мы звери в клетки, омерзительные, но диковинные. Они заходили к нам в клетку поиздеваться, плюнуть от отвращения и удовлетворенные снова уходили.

Поначалу среди нас содержалось еще немало литовок. Потом отделили «католичек». И подумать только, ведь неделю назад я проходила здесь вместе с мужем и спросила его, что это за здание. Тюрьма? Как, прямо в центре города, как все равно центральная городская достопримечательность! Надо же! Видимо, сюда всякий должен заглянуть как-нибудь по случаю. Какое с моей стороны легкомыслие. Спустя несколько дней и я здесь оказалась.

По ночам слышались стоны, стенания и грубые окрики. Женщинам чудились голоса – одной мужа, другой сына, третьей брата. Порой становилось слышно, как кого-то колотят: мужчин гонят! А мы за стеной, в клетке и ничем не можем помочь! Нам оставалось лишь заламывать руки в бессильном отчаянии.

Первое время дни и ночи тянулись беспрестанной медленной пыткой. Потом объявили: кто хочет, может отправляться на работы. Лес рук. И мы отправились на кухню чистить картошку, разносили кастрюли с едой на мужской половине, и тюремщики подобрее исподтишка подсовывали нам лишнюю пайку. Поговорить с мужчинами не удавалось, но от них все-таки долетали до нас кое-какие вести, все больше недобрые. Говорили, что ни день, уводят сотни, и ни один ни возвращается. Слухи, один страшнее другого, поползли по камерам. Мы слушали, умирая от тревоги, и не догадывались, что действительность еще страшнее.

Однажды подметаем мы с Нуней тюремный двор, вдруг она хвать меня за руку: там, говорит, на сторожевой вышке партизан один стоит, я его знаю, мы с ним друзья! Тот тоже ее заметил, пачку сигарет ей вниз сбросил, стали подавать друг другу знаки, тайком, чтобы из тюремщиков никто больше не заметил. Условились, что она в определенном месте оставит письмо. Нуня в спешке черкнула пару строк матери и отнесла записку, куда указал парень. Позже стали известно, что он и вправду отнес послание по назначению.

Парнишка, к сожалению, подцепил эту заразу – бредовую идею, будто евреи – враги рода человеческого, будто они виновны во всех бедах мира сего и потому надо изничтожить их, извести, выжечь каленым железом, кроме тех, пожалуй, кого он лично знал и с кем был дружен, – эти-то, как ни крути, замечательные ребята, черт побери.

Где теперь Нуня, спрашивает Гретхен. Осталась в гетто, отвечают, но надеются, скоро выберется на свободу.

Беба и Соня наперебой рассказывали о пережитом: а вот еще, а помнишь, а потом было еще… Соня стеснялась немного – она не говорила по-немецки. Говори по-литовски, попросили ее.

Лицо у Сони было необычайно выразительное, а когда она увлекалась, рассказ становился красочным, ярким, почти наглядным. Но обе совершенно измучились от горьких воспоминаний, от страшных образов прошлого. В тот вечер мы отпустили их с миром. Скоро они пришли снова и с тех пор бывали у нас часто и всякий раз с новыми и новыми историями о страстях и лишениях, что им пришлось пережить. Да и мы делились с ними тем же.

Они тогда провели в тюрьме десять дней. Под конец их затолкали человек двенадцать в тесную одиночку, набили, как селедок в бочку, и оставили на грязных мешках. Но им уже было все равно, даже солдатские издевательства уже не трогали. На одиннадцатый день всех женщин разделили на группы и стали вывозить куда-то на автобусах. Каждый раз автобус возвращался пустой минут через двадцать, и туда заталкивали новую партию. Оставшиеся не знали, что ждет их впереди, покуда до них не доходила очередь.

Рассказ Сони

Нас повезли на Зеленую гору к VII форту. Там уже толпились женщины, кажется, несколько тысяч. А подальше, за казармами – другая толпа. Стоит без движения на ярком солнце. Кто это? Присмотрелись – боже ты мой, это же мужчины, наши мужчины!

А людей все везли и везли новых, целыми грузовиками. Среди них были евреи с Ландштрассе, которые пытались спастись из города бегством. Мужчин тут же отделяли от женщин. Мальчиков до двенадцати лет оставляли с матерями. Час за часом мы маялись под палящим солнцем. Вечером скомандовали: женщины – в казармы!

Казармы оказались слишком малы и тесны, чтобы вместить всех: давка, крик. С грузовиков прихватили, что смогли: кто одеяло, кто подушку, кто что-нибудь из одежды, и теперь любой клочок ткани рвали друг у друга из рук. Пол в казарме был неимоверно загажен, и постелить было нечего – не было ни соломы, ни мешков, только жесткие доски, да вдоль стен – узкие лавки. Устроились как могли и уже даже несколько успокоились, когда стряслось самой гнусное.

В казарму ввалились пьяные партизаны, озверевшие от алкоголя, стали светить в лицо спящим и выбирать себе девушек. Поднялся крик, плач, девушки умоляли оставить их в покое – все напрасно. Их сгребли в охапку, выволокли в соседнее помещение, и через минуту до нас долетели их отчаянные вопли – вопли боли и бесчестия. Поднялась паника. Молодые девушки стали прятаться за женщин постарше, но осатаневшие мерзавцы снова заявились, фонари, как ищейки, скользили по лицам дрожащих от страха женщин, и новых юных жертв без всякой жалости вырвали из рук матерей, умолявших в бессильной скорби пощадить их дочерей.

Наверное, двадцать пять девушек и женщин эти зверюги изнасиловали и потом расстреляли, оставшиеся в живых в бессознательном состоянии, шатаясь, еле добрались обратно. Среди убитых оказались молодая докторша К. и обе очаровательные барышни Гзрфункель. На другой день одна из выживших сказала мне: «Эти скоты чудовищно надругались надо мной, но умирать мне нельзя – вот ему я еще нужна», – и она показала на своего трехлетнего сына. На следующую ночь повторилось то же самое. Бежать было некуда, ворота наглухо заперли.

Днем нас выпустили во двор и оставили под строжайшим наблюдением. И все же мы заметили примыкающий к забору холм, высокие раскидистые деревья: нет ли где лазейки – сбежать? И ведь некоторым и вправду удалось подкупить часовых и ускользнуть.

Принесли котел, стали варить обед для заключенных. Воды хватало только для готовки, ни капли чтобы умыться, отхожего места тоже не предусмотрено. Вместо него – кусты за казармами. В форте – две с лишним тысячи человек с детьми разного возраста, и нетрудно себе представить, что в кустах, конечно же, постоянно была толпа. А еще там беспрестанно околачивались немецкие солдаты, извращенцы грязные, пялились на этот срам с нескрываемым удовольствием и еще и шуточки отпускали. Помню, торчал там один офицер, в белых перчатках, губы плотно сжаты, руки крестом на груди. Стоит, как вкопанный, не шевелится и от мерзкого зрелища оторваться не может. А рядом – его псина, сидит, смотрит, будто и ее наш позор завораживает.

Солдаты приходили и в казармы и там тоже издевались и отпускали свои мерзкие шуточки в адрес измученных, униженных евреек. И здесь, как и у тех, кто в тюрьме, потребовали сдать деньги и ценности: вздумаете прятать – станем расстреливать всех подряд! И пошли распихивать трофеи по карманам. Мы-то сразу все отдали, но нашлись все-таки и посмелее нас – спрятали кое-что из украшений, кто часы золотые, кто колечко, и не стали отдавать.

Для переговоров с комендантом форта выбрали фрау Эппель – эта дама-врач, исключительно образованная, владела несколькими языками и умела вести себя не хуже любого дипломата, поэтому ей удалось заручиться обещанием коменданта, что ночные рейды пьяных насильников в казармы прекратятся. Прекратились. Но немецкие солдаты тут же придумали себе массу новых, таких же мерзких развлечений.

Как-то раз слышим команду: все во двор – выдают сдобные булки и конфеты для детей! Быстро! Кто не успел, тот опоздал! Достанется только самым шустрым! И мы поверили. Кинулись сломя голову, как были: грязные, растрепанные, истерзанные, оголодавшие и остервеневшие от страданий. А во дворе – кинокамеры трещат, и вот вся эта гротескная картина уже на пленке. Ни на какую еду, конечно, ни намека. Хохот, издевки: пошли назад, назад, в казарму! И снова ненасытные кинооператоры все снимают, крутят без остановки.

На третий день у колодца мы заметили группу мужчин, и среди них я вдруг узнала мужа. Машу ему, подаю знаки – не видит. Я к часовому: пустите с мужем повидаться! Так умоляла, так рыдала, что он согласился. И когда мы с мужем свиделись, единственный и последний раз, даже злобных часовых, кажется, проняло.

Соня расплакалась, горько, надрывно. И мы вслед за ней.

Соню арестовал ее же собственный сотрудник из треста, где она работала, Пожюс его звали. Он был ее подчиненный, она – его шефиня. Мелкий, тщеславный человечек весь извелся: женщина, да еще еврейка – и над ним начальствует! И тут настал его звездный час: с партизанской повязкой на рукаве заявился на квартиру к начальнице, вволю поиздевался и сдал в полицию.

Беба в какой-то момент узнала, что и ее муж содержится в форте. В тюремном дворе встретила директора одного из филиалов компании «Шелл», тот, согнувшись в три погибели, тяжело шагал через двор и с усилием толкал перед собой груженую тележку. Проходя мимо Бебы, он тайком шепнул ей: «Он здесь». Она отвечала ему также тихо: «Поклон ему от меня». Больше ничего передать не успела.

В тот вечер обе больше ничего не стали рассказывать. Мы лишь обнялись, подруги по несчастью.

Спустя день нескольких мальчиков, которые прежде были с мужчинами, вернули матерям. От них стало известно о том, что происходит на мужской половине. О том, как их там мучают, пытают, как издеваются эти скоты, мы кое-что уже слышали. Слышали, что всех мужчин заставляли без движения лежать часами на земле под палящим солнцем, и кто двинется, того расстреливали. Один из узников помешался: вскочил и стал орать не своим голосом. Они дали очередь из автомата – и его уложили, и тех, кто рядом был, всех сразу.

Потом их заставили делать физические упражнения: бегать на четвереньках, приседать, пока не рухнут от истощения. Эсэсовцы стояли тут же и соревновались с литовскими партизанами, кто придумает издевательство погаже. Все как один пьяные. И то и дело выдумывали все новые и новые поводы, чтобы с кем-нибудь расправиться, а иногда и вовсе безо всякого повода расстреливали. Живых заставляли хоронить мертвых, а потом и их уничтожали.

Когда узников осталось уже совсем мало, появился Бобелис, комендант IX форта[60]60
  Юргис Бобелис был не комендантом девятого форта, а военным комендантом Каунаса.


[Закрыть]
. По его приказанию из оставшихся отобрали 69 мужчин, которые двадцать лет назад, когда создавалось государство Литовское, звались борцами за свободу, и отвезли их на следующий день в каунасскую тюрьму. Когда организовали каунасское гетто, их переселили туда. Некоторым другим удалось по протекции выйти из форта живыми. Остальных казнили.

Соня и Беба продолжали свой рассказ.

В VII форте нас держали четыре дня. На пятый перевели в IX, тысячи две человек, наверное. Подняли рано утром, часа в четыре, и стали выгонять. Обещали, что там нам, мол, лучше будет, чем здесь. Да только кто же им теперь поверит!

Тяжкая, бесконечная, изнурительная дорога: вниз с холма, вдоль реки, через Вилью по мосту, за Вилиямполе снова на гору. Больных по очереди несли на руках. Дети устали, расплакались: не пойдем дальше. А часовые знай подгоняют: давай, давай, шевелись! Быстро! Шли через город – жители высыпали на улицу и давай издеваться!

IX форт обнесен высокой кирпичной стеной, не убежишь, и мечтать нечего. Дворик узенький. Казармы как тюремные камеры: длинные, узкие, и нары в два яруса. Канализация разрушена, водопровод не работает, колодца нет. Воду для кухни привозили специально в канистрах, умыться было нечем. Сортир загажен – дерьмо по колено.

Самое страшное – вши. Часами мы собирали эту гадость с платья и белья, помогая друг другу. Но в грязных мешках, что нам кинули вместо подстилок, гнусные паразиты не переводились, избавиться от них не было никакой возможности.

В этой непроходимой грязище у двух беременных начались схватки. Доктор Эппель устроила в маленькой комнатенке что-то вроде приемного кабинета и сумела организовать роды, насколько это было возможно, когда кругом полная антисанитария и даже воды достать негде. Одна из рожениц умерла вместе с младенцем. Вторая выжила, как и ее малыш. Спустя некоторое время одна старушка опустилась на пол у порога и умерла. И долго-долго на нее никто не обращал внимания.

Мы вызвались помогать на кухне. Персонал форта не был настроен враждебно, партизан здесь не было. Зато комендант не переставал угрожать: «ну, не жить вам. Всех порешим!» Но на третий день вдруг внезапно объявили: собирайтесь и вон отсюда! Катитесь ко всем чертям! Только не толпой, а маленькими группами! Нечего внимание привлекать! [61]61
  Идея отпустить на свободу две или три тысячи евреек и их детей, схваченных в первые дни оккупации, принадлежала Вальтеру Штальэкеру и Карлу Егеру, организаторам еврейского геноцида на территории Литвы. Отпуская женщин и детей, Штальэкер и Егер оказали давление на представителей еврейской общины Каунаса и заставили их лично переселить каунасских евреев в гетто в Вилиямполе и взять на себя ответственность за эту акцию. Между тем около трех тысяч мужчин-евреев, арестованных накануне, были расстреляны в VII форте.


[Закрыть]

Первые ушли, а оставшиеся со страхом, затаив дыхание, ждали, не послышатся ли выстрелы. Нет, тихо. Тогда и остальные потянулись из форта. Шли как в бреду: семнадцать дней под арестом, а теперь, вроде бы, и на свободе, да не свободны. Нет у нас больше родного угла, нет дома, а впереди – только мучения, будто проклятие какое над нами тяготеет.

Шли через город, снова чернь глумилась над нами: «Гляди-ка какие нынче еврейки стали!» Ну, да пусть, бог с ними, на волю выпустили – и на том спасибо, лишь бы не схватили снова по дороге. Что нам до их издевок! Горе наше слишком велико, чересчур страшна наша беда, и между нами и остальными теперь пропасть, и никому из них не понять, что у нас на сердце. Нам же их, ослепленных, заблудших, было почти жаль, мы им готовы были даже посочувствовать, «ибо не ведают, что творят».

Пришли к Нуне, у нее мать и сестра. Нас отправили мыться и дали сменную одежду. Впервые за несколько недель удалось помыться и переодеться.

Потянулась новая череда несчастий: родных Сони и Бебы выгнали из дома и обокрали. Родственники пропадали и гибли один за другим.

У Бебы – она ведь родом из другого города, из Риги, кажется, – вообще никого не осталось.

Они поселились в гетто, до изнеможения гнули спину на постройке аэродрома, терпели унижения и голод, а потом решились, наконец, на побег. Соня потом на неделю еще вернулась в гетто – у нее там остались братья с семьями.

Накануне по городу и деревням вокруг прошла волна облав, семьи, укрывавшие беглых евреев, расстреляли. Народ испугался, и подруг никто больше не хотел принимать. Дама, у которой они поселились, и ее дочь-студентка, женщины с доброй репутацией и очень осторожные, прятали их в мансарде всякий раз, как только кто-нибудь звонил в дверь. Даже специальная комиссия, надзирающая за жильцами, ничего не заподозрила. Так им несколько раз пришлось целый день пролежать в кровати под одеялом, в другой раз – сидеть без движения на холодном чердаке. Выходили на улицу только в темноте. Своей благодетельнице фрау Рушикиене платили своими вещами, которые удалось сохранить: дорогими мехами, платьями, бельем.

Мы с Гретхен часто заходили к ним в их укрытие, приносили хлеба и другие продукты, а самое главное, самое ценное – новые паспорта с новыми фотографиями и именами.

Соня стала теперь Оните, крестьянкой, Беба – Марианной, белорусской, которую покинул муж. Но потребовалось еще много времени, несколько месяцев, прежде чем им удалось зажить новой жизнью.

В конце февраля Соня, она же Оните, принесла недобрые вести из гетто: 19 февраля снова партизаны и эсэсовцы прошли по домам и отобрали людей для каких-то работ[62]62
  Дата неверна. Речь идет о событиях 5 и 6 февраля 1942 г., когда часть евреев каунасского гетто была отправлена на принудительные работы в Ригу, в Латвию. Различные источники называют число депортированных от 359 до 380 человек. Во время повторной депортации в октябре 1942 г. в Ригу отправили около 370 каунасских евреев.


[Закрыть]
.

После последней экзекуции в октябре 1941 некоторые обитатели гетто стали выкапывать подземные укрытия. В гетто нашлось достаточно специалистов-инженеров и умелых ремесленников для таких сооружений. Знать не должен никто, не только, не дай бог, часовые, но даже и соседи. Куда девать выкопанную землю? Придумали выносить с собой в рюкзаках килограммы земли на стройку и там тайком вытряхивать. Бетон и балки удавалось достать с огромным трудом, оттого и работа шла долго. Но узники не сдавались, и строили, строили, тайно, медленно, тихо.

Когда в феврале отбирали для депортации, в некоторых домах ищейки никого не нашли: семья схоронилась в выкопанном бункере под землей, пока не минует угроза. В одном из домов за домовой прачечной оборудовали полуподвальное помещение с окошком. Зимой, когда снаружи подвал завалило снегом, изнутри окно замуровали, так же, как и дверь, – изнутри ее заложили кирпичами и заштукатурили. Над этим подвальным бункером находилась ванная, темная, без окон: снаружи, с улицы это помещение было не заметно. Из подвала пробили пол ванной, подняли жесть вокруг печи, получился люк. Жесть поднималась и опускалась с помощью проволоки, непосвященный бы ни за что бы не догадался, что она прикрывает дыру в полу. Подземное помещение вычистили, выбелили, провели туда электричество и вентиляцию. Там постоянно хранился бочонок с водой и запас долго не портящихся продуктов. Всякий раз, как только надвигалась беда, все тридцать жильцов дома бесшумно скрывались в бункер. Над их головами слышался топот множества ног – это часовые напрасно разыскивали евреев.

Другие находили себе укрытия попроще: наша худенькая хрупкая Лида во время одной облавы забралась в голубятню на чердаке одного из домов, а Эдвин просто забрался в кровать, накрылся одеялом и лежал, распластавшись и не шевелясь, пока часовые не ушли.

11 февраля увели человек шестьсот. Позже стало известно, что их отправили в Ригу[63]63
  В данном случае имеется а виду акция, имевшая место 6 февраля 1942 г.


[Закрыть]
. Тамошние евреи по большей части успели убежать в глубь России вместе с отступающей советской армией. Оставшихся немцы уничтожили сразу же, в начале оккупации. Поэтому там не хватало «рабов», и туда погнали каунасских евреев. Среди них оказались и наши старики Цингхаусы.

Я не надеялась, что пожилые люди перенесут насильственное переселение в Ригу и все лишения дороги, однако спустя пару-тройку недель окольными путями до меня дошло письмецо: живы! Фрау Цингхаус и ее сестру на работах определили на кухню, мужа, владевшего русским, немецким и латышским, – в канцелярию. Они уверяли, что в Риге им даже лучше, чем в Каунасе. Дали условный адрес, на который мы тут же отправили посылочку с продуктами и вещами. Ответа не последовало. Впоследствии выяснилось, что всех каунасцев, угнанных на рижские работы, убили.

Записки, что приходили от наших друзей из гетто, были одна другой отчаяннее и надрывнее. Лида, самая сильная и волевая натура из всего семейства Гайстов, писала, что Эдвин совсем плох, что он гибнет. Он почти не ходит после того, как на стройке отморозил ноги.

Однажды ему и еще нескольким людям велено было отнести в предместье железные каркасы для кроватей. По дороге Эдвин совсем обессилел и упал. Часовой сжалился и отпустил его домой. И таким я и встретила его в городе, когда он ковылял один почти пять километров обратно в гетто, с желтой звездой на груди и спине, по кривой булыжной мостовой, держась на целый шаг от тротуара, чтобы не расстреляли на месте. Шел такой несчастный, такой согбенный, шатающийся, спотыкался, так что едва его узнала.

«Эдвин!» – кричу – «Эдвин!» – и кидаюсь к нему, но он весь ушел в себя, ничего не замечает, а народу вокруг тьма, и я не решилась его остановить. Я долго смотрела ему вслед и, глядя, как он спотыкается и едва бредет, подумала только: господи, ведь ты такой был весельчак, остроумец и жизнелюб! Что они с тобой сделали!

Я обратилась к Долли: нельзя ли облегчить ему жизнь в гетто?[64]64
  Здесь следуют некоторые повторения того, что уже изложено автором.


[Закрыть]
Долли отвечала, что единственная возможность его спасти – это вытащить его из гетто совсем, а для того ей необходимо использовать свои связи с Раука. Вытащить из гетто? Невозможно, показалось мне. Но моя предприимчивая подруга сумела настроить Раука на иной лад: видите ли, пропадает замечательный музыкант! Наполовину ариец! Раука уступил и обещал разобрать этот «особый случай».

Спустя неделю он вызвал к себе Гайста, как следует выспросил обо всем, о его музыке, о прежней его деятельности, узнал адреса и семьи, где мог бы навести справки об Эдвине. Еще через четыре недели пригласил снова: а вам повезло, господин композитор. Вас, пожалуй, можно было бы объявить полукровкой и тогда пожалуйста – живите в городе. Но только с одним условием: разводитесь с женой и в дальнейшем ведете себя достойно, в соответствии с оказанной вам высокой милостью.

Эдвин, не задумываясь, пообещал выполнить все что угодно. Ему разрешили написать тетке в Берлин, чтобы прислала ему арийское удостоверение его покойной уже матери. Мы жили в постоянном напряжении, уже все издергались: что-то будет? А вдруг ничего не получится? Но Долли, великая оптимистка, утверждала, что Раука пляшет, как миленький, под ее дудку.

Интимная близость с этим гадким человеком, оберштурмфюрером СС, не мешала Долли по-прежнему на пару с Эмми предпринимать дерзкие вылазки в гетто. С некоторыми часовыми они были вполне накоротке, но иногда приходили новые, и тогда женщинам едва-едва удавалось избежать ареста. В любое время они готовы были передать в гетто и мою посылочку. Однако два раза подряд они попадались, сумки, набитые нужными вещами, у них отнимали, да к тому же и письма мои попали в руки охраны, так что держать связь с гетто через них стало опасно. Я старалась найти иной путь.

Во дворе одного дома на Аллее Свободы при местной военной комендатуре работала большая бригада организации «Башмак». Там служил один автомеханик, который раньше брал у Эдвина уроки музыки[65]65
  Германн Лурье. Его сестра, о которой речь идет на следующей странице, Эстер Лурье, носила прозвище «Реляйн». – Прим. издателя.
  «Реляйн» («Rehlein»), видимо, является сокращением уменьшительно-ласкательной формы имени «Эстер» – «Эстерляйн». Одновременно слово может быть уменьшительно-ласкательной формой от «Reh» – «серна», «лань», животное, известное своей осторожностью, чуткостью, трепетностью. – Прим. пер.


[Закрыть]
. Этот человек согласился время от времени передавать в гетто мои маленькие посылочки.

В том же дворе в деревянном домике жила портниха Мендельските, всеобщая любимица среди евреев. У нее на кухне узники гетто виделись с друзьями из города. Задняя дверь жилища вела в мастерскую и на улицу, так что можно было незаметно проскользнуть внутрь.

В кухне Елены Мендельските частенько сидели «звездоносцы» и ели горячий суп. Девушки забегали, чтобы быстренько погладить что-нибудь из одежды и погреть руки у печки в уютном доме доброй портнихи и ее сестры Мани, женщины простой и грубоватой, но душевной. Респектабельные немки, которые приходили в ателье снимать мерку и примерять заказы, и не подозревали, что происходит в это время в задней комнате за кухней. Сестры Мендельските не признавали никакой юдофобии и прочей мерзости, для них человеческое теплое отношение к ближнему настолько было само собой разумеющимся, что им казалось: достаточно соблюдать малейшую осторожность, и бояться нечего.

В «Башмаке» работала и сестра одноклассника Эдвина, отвечала за хозяйство вместе с несколькими другими: убирали в офицерских комнатах, кухарничали, кололи дрова, летом работали в саду за домом. Сколько раз видела: девушки пилят бревна, воду таскают, а солдаты стоят, как пни, вокруг и пялятся тупо. У Германна и Эстер семья владела поместьем на Мемеле. Кроме них в семье был еще брат Макс и замужняя сестра Соня, обоих я также встречала в домике портнихи. С Эстер я виделась теперь раза три-четыре в неделю и через нее передавала Лиде в гетто бутерброды и письма. Наконец-то нашелся человек, которому можно это поручить! Эстер можно было доверять и попросить передать что-нибудь и на словах, что было даже надежнее, потому что письма могли попасть в руки охраны гетто.

С того времени наша тайная почта работала бесперебойно. Через сестру Германна мы постоянно держали связь со всеми старыми знакомыми. Терпению сестер Мендельските не было предела: в их кухне неизменно толклись всякие подозрительные личности, проворачивались обменные махинации. А иные собирались у теплой печки только перевести дух под крышей щедрых хозяек.

Во время наших тайных свиданий выглядывали через окошко на другой конец двора – не дай бог заметят кому не следует в доме портнихи посторонних. Но нет, к счастью, даже среди охраны нашлись люди не совсем бессердечные, которые просто делали вид, будто ничего не видят и не слышат. Я же обычно проходила через парадный вход с улицы, якобы, иду примерять новое платье. И скоро уже все евреи в бригаде знали, к кому я наведываюсь и зачем, и подавали мне знаки, кивали через стекло. Бывало иногда и так, что я приду, а в бригаде как назло проверка, и Эстер никак подойти не может. Что же, сижу жду ее. Наконец прибегает, хлопая деревянными башмаками по выложенному булыжником двору, обнимемся, и у нас есть еще полчаса для теплого, сердечного разговора. Она рассказывала мне о своей семье: отец, добрый, милый человек, теперь болен, очень мучается, ему необходим пронтосил. Мать-труженица, тянула на себе все их приусадебное хозяйство, особенно – огромный птичник. Братья и сестры работали в саду все четверо. И так продолжалось, пока они не покинули долину Мемеля, спасаясь от наступающих войск вермахта. Теперь вот ютятся в крошечном, кривом домишке, затхлом, сыром, прогнившем от фундамента до крыши. Но они все вместе – и это самое главное, и, пока они вместе им, любая нищета и убожество – не беда.

У Эстер было нежное личико, словно с полотен эпохи бидермейера, тонкие черты, хрупкий образ, темные глаза. Она жила своей семьей и замирала от нежности к своим родным.

Лида присылала мне из-за колючей проволоки записки, густо исписанные мелким почерком. Она писала о муже. В марте я прочла в ее письме: «Я уговорила Эдвина развестись. Это единственная возможность спасти его, а здесь ему конец, в гетто он погибает».

… марта[66]66
  X. Хольцман оставила в этом месте пробел для точной даты, но впоследствии дату так и не указала.


[Закрыть]
звонок в дверь. Открываю: на пороге стоит Эдвин. Да нет, даже не стоит, он падает, вваливается в дом, как только я открываю дверь. Врывается стремительно, как дикарь, ищущий убежища в своей пещере.

Это уже совсем другой Эдвин, не тот, с которым мы виделись в последний раз в августе. Прежде это был эдакий дородный, неторопливый, слегка даже флегматичный господин с достоинством, одновременно весельчак, балагур и эпикуреец с отменным чувством юмора. Теперь же я увидела: тощий, высохший затравленный субъект, лицо сведено горькой судорогой, складки у рта и на переносице, белый как мел, в глазах – испуг и мука, волосы, некогда густые и вьющиеся, сильно поредели.

И тем не менее – Эдвин! Живой! Пусть даже он тысячу раз изменился, наплевать, ведь вот же он живой, он здесь! Невозможное свершилось – его выпустили из гетто и он снова среди нас!

Он и меня нашел сильно изменившейся. Ну, что ж за беда! Мы, старые друзья, мы обнимались и целовали друг друга, и говорили лишь о том, как там Лида и чем ей помочь.

Он пробыл у нас с час и отправился еще раз обратно: забрать вещи и еще пару дней побыть с женой. Мы нагрузили его посылками и наскоро попрощались.

Через два дня он должен был вернуться к нам. Мы уже готовили знатный обед и считали часы. Где же он? Задержался, что ли? Мы забеспокоились. Но к вечеру Эдвин, к счастью, появился. Мы ужинали, пили кофе, курили и снова рассуждали о наших старых излюбленных темах – об искусстве, о форме и содержании, о том, как возникают образы в сознании художника и как рождаются произведения искусства.

Гайст был одновременно и музыкантом, и поэтом, неизменно добивался полного созвучия звука и слога, оттачивал и шлифовал и то, и другое. Человек он был исключительно творческий, созидающий, так что он и в гетто не переставал сочинять новую музыку и перерабатывать старую, хотя, конечно, в этих нечеловеческих условиях по-настоящему, глубоко и проникновенно работать не удавалось. В освобождении своем он видел в первую очередь новую возможность для творчества. Он был в восторге от маленькой комнатки, где я его поселила, к сожалению, правда, только на время, так как она уже была сдана, просто жилец был временно в отъезде. Но пока что в ней расположился Эдвин и с головой ушел в работу.

Как вы теперь станете жить, господин композитор? На что? Каково вам теперь без жены? Он от этих вопросов лишь отмахивался. «А, да что там! Войне скоро конец! Вот увидите, уже осенью конец! А там и образуется». С чего он взял, что осенью война кончится, бог его знает. Он по крайней мере ни единого разумного довода не привел. С неделю он пожил у нас, потом перебрался к старому другу Бенедиктасу, но не вынес шумных детей и вернулся опять к нам.

Эдвин стал просить меня, чтобы я выгнала жильца и отдала комнату ему. Нет, говорю, так не поступают, никак не могу. Он как будто не слышит: выгони да выгони. К счастью, квартиранта все равно пока не было. Тогда Эдвин по всей комнате разложил свои ноты, водрузил на журнальный столик стопки партитур и наслаждался тишиной и покоем, позволявшим ему самозабвенно творить, творить, творить. При этом ему не приходило в голову, что в этом доме существуют заведенный порядок и правила: он уходил, когда я накрывала обед, забывал взять ключ и возмущался, если к его возвращению никого не оказывалось в квартире, чтобы открыть ему дверь, и выходил из себя, если соседи включали радио.

Мы бранились что ни день, словно брат и сестра, которые никак не могут поладить в одном хозяйстве. И одновременно мы словно брат и сестра были близки и связаны друг с другом. «Я сегодня написал о вас пакость в моем дневнике», – заявлял Гайст и тут же протягивал мне тетрадь: читайте, сударыня, как я вас тут «приложил», любуйтесь!

Его живой ум ни минуты не знал покоя. Он надеялся прожить долгую-предолгую жизнь, чтобы сыграть все мелодии, которые когда-либо приходили ему в голову. Наш гость требовал столько внимания и общения, что мы даже отвлеклись от наших тревог и горестей, которые не отпускали нас всю зиму.

И тут опять ночью заколотили в дверь. Откройте, полиция! Два литовца: «Вы укрываете еврея. Где он? Не скажете по-хорошему, сами найдем, но для вас это добром не кончится». Зашли в комнату, стали рыскать по углам, под кроватью, за занавесками, залезли в шкаф, в чемоданы, сундуки, обнюхали каждую полку, чулан, ящик стола. Забрались в кладовку, на балкон, перетряхнули наших жильцов в других комнатах и добрались, наконец, до Эдвина: ага, вот он где!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache