Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"
Автор книги: Хелене Хольцман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
ПРИЛОЖЕНИЕ
Рассказ Толи[126]126
В данном случае это еврейское женское имя, а не сокращение от мужского имени «Анатолий».
[Закрыть]
В пятницу 29 июня 1945-го в нашем доме появилась Толя Шабшевич. Она собиралась в Кидайняй, но сначала хотела послать туда телеграмму и узнать у тамошних друзей своего мужа, готовы ли их принять, кстати ли будет их приезд. Наш адрес она раздобыла через друзей. Мы пригласили ее остановиться у нас на несколько дней. Первое, что она рассказала нам о себе, казалось невероятным, как-то не вязалось с ее персоной и даже противоречило ее простой, открытой, искренней натуре. Через неделю, когда мы прониклись друг к другу доверием, она поведала нам свою настоящую историю, которою с начале вынуждена была скрывать. В том, что на этот раз она рассказала истинную правду, сомневаться не приходиться – события эти вплоть до мелочей подтверждают другие очевидцы и участники.
Толе не было и тринадцати лет, когда немцы захватили Польшу, и толиной семье в ее родном городе Ласке велено было отправляться в гетто. У ее родителей было шестеро детей – брат и пять сестер. Старшая из сестер, уже замужняя, успела вместе с мужем бежать в СССР, как раз когда войска вермахта уже занимали страну.
В первый год оккупации гетто еще не было обнесено колючей проволокой. Евреям хоть и не позволено было жить в других частях города, но нарушить запрет тогда не составляло труда, и с поляками в городе связь держали постоянно. Из города приходили и жандармы, и солдаты, и просто горожане. В гетто организовали крупную швейную мастерскую, и туда заходили под предлогом заглянуть к портному, а подпольно совершали самые немыслимые гешефты.
Толю определили к портным, которые шили шинели для офицеров вермахта. Когда заказов не было, что случалось нередко, девочку отправляли на другие работы. Однажды приказали надраить полы в доме, предназначенном для комендатуры. Молодая немка в служебной униформе стала требовать, чтобы Толя вымыла большую комнату. Горячей воды не было – велели мыть холодной. Тряпку тоже не дали. Пусть девчонка снимет с себя штаны, заявила фройляйн, ими и моет.
Толя стала упираться, плакала, просила. Женщину ничто не трогало. Мой, стерва! – был приказ. И пригрозила: приду завтра, не будет чисто – попляшешь у меня! Комната была насквозь проморожена, вода и вовсе покрылась льдом. Толя стянула свои панталоны и стала ими намывать пол. Когда та в униформе вернулась, в штабе было убрано. Девочка, разумеется, не услышала ни слова признательности: «Свободна, сучка!» – единственное, что было сказано. Что такое «сучка», Толя толком не поняла, и просила теперь меня объяснить, что та женщина имела ввиду.
К Толе приставили солдата, чтобы отконвоировал ее обратно в гетто. Вернулась, а там пусто. Оказалось, семья спряталась в подпол: днем был рейд, инспектор заявился в дом к соседям и приказал всему семейству до гола раздеться – сначала родители, потом дочь и сын. Дочь показалась инспектору не достаточно чистой, и брату велено было взять щетку для натирания полов и «отполировать» сестру.
Известие о таком скотстве так напугала Цабцевичей, что они укрылись в убежище и не решались выйти всю ночь. Только утром она поднялись из подпола и легли спасть. В шесть утра инспектор появился и у них: всем раздеться! Девочки растерянно поглядели на мать: как быть? «Дети, – выговорила мать, – раздевайтесь». Инспектор шибанул ее резиновой дубинкой: и ты тоже, старая корова! Младшая из дочек, хорошенькая, как херувим, Люба спряталась в кровати, накрывшись с головой одеялом. Этот мерзавец вытряхнул ее наружу со словами: «Что еще за черт – кто тут дрыхнет?» Девочки сняли одежду. Мать сопротивлялась, хотя он бил ее нещадно: «Снимай рубашку, дрянь!» И не унялся, пока всю семью ни заставил пережить этот позор.
На другой день слышат: инспектор над несколькими семьями так поизмывался. А раввина так и вовсе заставил совокупляться с женой на столе на глазах у всех.
В тамошнем гетто таких унижений хватало, как и во всех прочих, и там людей сотнями вешали и расстреливали. В вильнюсском гетто, говорят, узники сами разделались с одним таким гадом. В Ласке отчаянных не нашлось, терпели и молчали. Немцы озверели и стали направо и налево клеймить всех и каждого в гетто как преступника, стали трясти старейшину Кохманна: преступников укрываешь, старая сволочь! Давай их сюда! Они им: нет у меня никого, что вы! Они в ответ: ах, нет никого! Ну, так мы найдем! А не найдем, так сам с нами пойдешь, куда следует! И в гетто никто не знал покоя: кто следующий, кого назначат козлом отпущения?
О братьях Шер, семнадцати и восемнадцати лет, утверждали, будто они во время работ крали уголь. В гетто построили виселицу. Мальчишки плохо понимали, что с ними собираются сделать. Их приволокли, связанных, под виселицу, в сопровождении полицейских-евреев. Старейшина Кохманн на идиш огласил приговор: «Здесь будут повешены два еврея, ибо совершили преступление. Кто, как они, украдет впредь или самовольно покинет гетто, с тем поступят так же, как с этими двумя».
Братья слушали и не понимали. Привели их мать и сестру: пусть смотрят. Им приказали подняться четыре ступени на эшафот, и палач велел старшему, чтобы надел петлю на шею младшему. Мальчонка стоит, личико круглое, совсем еще детское: «Дайте хоть пять минут пожить еще»[127]127
На полях дополнительно: «Палач требует, чтобы парень выбрал из толпы другого еврея: повесим вместо тебя, если жить хочешь. Мальчик отказывается».
[Закрыть]. Тут палач сам набрасывает братьям петлю на шею, полицейский вышибает доску у них из-под ног. Сначала у одного, потом – у другого. Мать смотрит, как синеют личики сыновей. Убийцы садятся в свои авто и уезжают.
Повешенные на весь день и всю ночь остались висеть на площади. Жители гетто плакали и стенали, говорят, в тот день никто не готовил и не стал есть.
И все-таки, пока не началась война Германии с Россией, еврейской общине удавалось жить относительно спокойно. Систематические массовые уничтожения начались лишь в 1941-м. Тогда впервые всех обитателей гетто пересчитали и проштамповали. Каждому, от младенца до глубокого старика, велено было раздеться и встать в очередь на осмотр к врачу и к тому пресловутому инспектору, большому, как видно, специалисту по «здравоохранению». Наиболее работоспособные и сильные были на груди, плече и бедре проштемпелеваны чернильной буквой «А»[128]128
Видимо, от немецкого «Arbeit» – «Работа» – Прим. пер.
[Закрыть], постарше и послабее – буквой «В», детей и больных – буквой «Р». Печати ставить приказали девочкам-еврейкам.
Спустя дней десять, в августе, старосте Кохманну позвонили из гестапо в местечке Здунска Воля, километров четырнадцать от Ласка: мол, собрали здесь человек пятьдесят евреев из Познани, тридцать – из Здунской Воли, двадцать – из Ласка (среди них оказался толин брат). Старосте велели приехать за ними и отвезти их в гетто в Ласке. Старейшина, прежде чем отправиться в Ласк из Воли, послал человека обрадовать жителей гетто: родные приезжают! Цабцевичи ликовали: сын едет! Вымыли наскоро дом, наготовили еды, и вся семья высыпала на улицу – встречать.
Стояли, ждали. Волновались, и вдруг подходит к ним одна женщина: смотрите, говорит, сколько за воротами гетто жандармов собралось, к чему бы? А ведь им, кажется, уже и приказ был отдан, вон, как дубинками резиновыми поигрывают. Семья бросается обратно домой. Тут и жандармы вламываются в гетто.
Толя, запыхавшись от быстрого бега, хотела было умыться, но времени не было. Ботинок потеряла, скакала в одном ботинке, а жандармы уже ввалились в дом. В каждый дом – по три жандарма, и всю семью – на улицу. Кохманн еще не приехал. Всех согнали к его дому, всех-всех. Многим удалось прихватить с собой самое ценное из хозяйства или немного еды, и стояли, жались пугливо, хватаясь за свои узелки. Дома опустели. Тысяч девять евреев, как ошалелое стадо, вытолкали из гетто и запихали в католическую церковь поблизости. Народу набилось столько, что не двинуться, не шелохнуться, не вздохнуть. Окна и двери заперты, а день жаркий, душный, дышать нечем. Так их продержали там три дня без еды, без воды, без движения. По нужде выйти не давали – где стоишь, там и испражняйся. Многие падали в обморок, другие и вовсе задохнулись.
Через три дня их выпустили. У церковных дверей вышла давка: каждый ринулся к выходу, каждому казалось, что он больше не вынесет здесь. И каждый надеялся попасть, наконец, домой, отдохнуть, поесть, выпить воды, помыться. Но измученных людей не пустили домой. Церковь оцепили, толпе пришлось остановиться. Их стали строить в шеренги – по пять человек в каждом ряду. Несчастные едва держались на ногах, падали, а немцы с отвращением и презрением обходили ряды. Потом стали делить: одних в церковь, других – на площадь. Большинство отправилось обратно внутрь, на площади оставили тех, кого проштамповали буквой «А», да и то не всех.
Цабцевичи сначала оказались всей семьей в одном ряду, потом Толю с младшей сестрой выдернули и толкнули на площадь, мать с тремя другими дочками втолкнули в церковь. Толя кричит: мама! – и пытается, схватив за руку сестру, пропихнуться к церкви. У нее остался еще кусок хлеба – матери передать. Накануне вернулся Кохманн, один. В Здунской Воле творилось то же, что и в Ласке. Кохманн передал матери Толи немного сахара, и мать хотела отдать его дочерям, оставшимся на площади. Толя и ее мать прорвались друг к другу, Толя матери протягивает хлеб, мать ей – сахар. Толя не берет: нет, говорит, тебе нужней! А жандармы их в это время дубинками хлещут, друг от друга отрывают. Толя видит – у матери от черного фартука отлетает пуговица. Мать и дочь глядят друг другу в глаза, не могут отвести взгляд. А в группе мужчин, отдельно построенных на площади, стоит отец и все видит.
На площади осталось всего человек восемьсот из девяти тысяч. Кохманн вцепился в немцев: верните сына! Верните его из церкви! Отдайте да отдайте! И ему сына вернули. И жену он тоже спас – удержал при себе. Остальные семьи разлучили, разорвали на части.
Отобранных на площади оттеснили от церкви метров на сорок, за оцепление, а к оцепленной церкви съезжались машины с автоматчиками. Отобранным велено было спрятаться в земляной ров. Надо рвом горел фонарь, и Толя с сестрой обнаружили среди прочих свою кузину. Лежа на дне рва, они слышали, как грохочут автоматные очереди вокруг церкви. Церковь со всеми, кто бы внутри, уничтожили[129]129
Эта акция относится к августу 1942 г. Число евреев, привезенных из Лодзи, 8000 человек, называет Мартин Гилберт в своей книге «Холокост», стр. 433. Остальные, числом 2500 человек, погибли не в церкви в Ласке, а в лагере смерти Хелмно, в газовых камерах.
[Закрыть]. В это время три девочки, уткнувшись лицом в землю, давились от рыданий.
На другой день восемь сотен оставшихся в живых отправились в долгий путь – в Литцманнштадт[130]130
Так с 1939-го по 1945-й по-немецки назывался город Лодзь в Польше.
[Закрыть]. Они идут долго, день и ночь, им ни минуты не дают отдохнуть. Наконец, в один из дней, к полудню, они приходят в предместье города – местечко «Балут»[131]131
Видимо, немцы иронично назвали это предместье «Балутом» по аналогии с одноименным городком в Палестине. – Прим. пер.
[Закрыть], и здесь перед ними держал речь маленький толстый комендант гетто Бибов.
Толстяк-коротышка пел истерзанным путникам, что им здесь будет ох как хорошо: и одежду-то им выдадут, и еды-то будет сколько угодно – и яблоки, и апельсины, сколько душе угодно. Кто сдаст часы, украшения и все прочие ценности, пришлют родственников. Знаем мы, знаем, где вы свое добро прячете, а потому – быстро всем раздеться! Доставайте все, что спрятали, из каблуков, подошв, из белья, из ремней и подтяжек! Не лучше ли сдать золотишко, чем мать родную, а? Вот, вот, так и сдавайте быстренько. Несите все сюда. И не вздумайте ничего скрывать – не поможет: мы все ваши шмотки рентгеном просветим! И если что найдем – ух, держитесь, худо будет! Сдавайте, мы не смотрим, мы вам доверяем – вы же нас обманывать не станете!
Пленники недавно совсем слышали автоматные очереди, которые косят их близких, кого же им теперь вернут? Но Бибов так убедительно и вдохновенно врал, что люди снова стали надеяться: может, автоматы трещали в другом месте, может, в церкви никого уже не было, никого там не расстреляли, и горела вовсе не церковь? Толя поверила коротышке: больно проникновенно вещал, надо отдать ему все, что есть, лишь бы семья оказалась жива.
Выставили на площадь большой сундук и пустили по рядам одного из заключенных – собирать ценности. Люди отдавали все, что еще оставалось, и сундук быстро наполнился золотыми часами и украшениями. Проверять и правда не стали: Бибов уверен был в гипнотическом действии своей речи.
После этой процедуры восемь сотен невольников заперли в гетто. К их приходу приготовили кружку горячего кофе и ломоть хлеба на каждого, потом отправили в баню мыться. Попутно выдали хлебные карточки на два дня вперед. На другой день занялись трудоустройством: трудиться будете без отдыха, сколько потребуется, а то разжирели от хорошей жизни, теперь придется попахать, повкалывать. Толе безразлично было, где вкалывать. Ее определили перетряхивать солому и сено.
Солома до крови исколола ей пальцы, на пальцах вздулись нарывы. Некоторое время она инструктировала других, но потом стало очень уж холодно, она стала совсем замерзать на улице, лучше бы отправили ее служить в караулку, там хоть тепло. Однако когда понадобилось обрабатывать солому для хозяйственных нужд, Толя вдруг обнаружила недюжинные навыки, и ее повысили: ревизор выдал ей особый дополнительный талон на питание: 50 гр растительного масла, 200 гр сахара, 100 гр овсяных хлопьев, за то что «работать больно здорова».
Гетто в Лодзи было большое, а на работы – целый час ходу от той хибарки, что Толя делила с сестрой и кузиной. Затемно еще, часов в пять утра, выходили девочки из дома, Толя и ее кузина, и возвращались иногда после полуночи. Сестра работала в другом месте – в слаботочной мастерской[132]132
Мастерская, где работают приборы низкого напряжения. – Прим. пер.
[Закрыть].
После работы приходилось еще выстаивать длиннющую очередь, чтобы карточки отоварить. Однажды Толя простояла в очереди почти до полуночи, чтобы забрать два рациона по пятнадцать килограмм каждый. Пока она тащила их домой, думала – помрет по дороге. Когда она с этой поклажей перебиралась через виадук, соединявший между собой две части гетто, живот справа пронзила острая боль.
Никогда еще в своей жизни она не была серьезно больна, и на этот раз не желала и слышать о враче. Сестра пыталась помочь как могла: обкладывала компрессами, оборачивала холодными полотенцами. Соседка принесла градусник, померили – сорок. Привели врача – тот Толю срочно отвез в госпиталь.
Температура зашкаливала – уже сорок один. Подозревали желчный камень. Лучший хирург в Лодзи доктор Элиасберг объявил сестре, что у Толи аппендицит, и необходима срочная операция. Но девочка по ребячливости своей сестру резать не давала, да сама больная упрямилась и ни в какую. Только не резать! Только не резать! Он ей: «Да ты пойми, глупая, ежели я тебе эту дрянь отрежу, так ты еще, может, жить будешь, а без операции – как пить дать помрешь! Я тебя сам, сам, своими вот руками оперировать буду!» Уговорил.
Через три часа после наркоза просыпается как пьяная. Медсестра держит ее за руки, за ноги, чтобы не дергалась. На тело, чувствует, давит что-то – мешочек с песком. Слабость, тошнит. Лежи, говорят, лежи не шевелись. Тебе еще долго так поправляться.
Через два дня госпиталь затрясло: всех больных потребовали в гестапо. Из палаты в палату переходит зловещий патруль, собирает больных и отвозит куда следует. Толя прыг с постели, завернулась в простыню, втиснулась между оконными рамами, заклеенными затемняющей бумагой, и затаилась.
Между рамами гулял ледяной сквозняк, пробирал до костей, но она выдержала, ни звука не издала, дождалась, пока гестаповцы убрались прочь, и тогда только выбралась. Больных увезли на грузовике. Персонал клиники, потрясенный, растерянный, остался стоять посреди пустой больницы. И тут врачи и нашли Толю: стоит, прижалась между рамами, плачет, трясется, слезть не может, скрючилась вся, еле жива. Ее вытащили наружу, уложили в постель, и все дивились ее чудесному спасению.
Но радовались недолго: едва она оказалась в кровати, как ее всю заколотило, затрясло, зазнобило, температура опять подскочила под сорок. А врачи каждую минуту ждут, что вот гестаповцы вернуться, нельзя девочку здесь оставлять. Тогда ее вынесли, положили в дрожки и тайком отвезли домой. На другой день пришел доктор Элиасберг – больную скрутило от боли, она мечется и извивается на кровати. Живот вспух чудовищно. Воспаление, решил хирург, все, пропала девка – перитонит. Сестра и кузина стали заламывать руки, умоляли доктора, чтобы спас. Но он уже и рукой махнул.
Толя пролежала несколько дней почти при смерти, корчась от боли, пока однажды ночью рану не прорвало, и оттуда, казалось, литрами потекли кровь и гной. Сестра снова привела врача. У больной рана зияла на животе, так что кишки было видно. Врач заявил, что надежды нет никакой, но все равно снова отвез пациентку в госпиталь. Там ей стало лучше, температура упала, через неделю зажила и рана. Толя показывала мне шрамы на животе – огромные. Сестра и кузина потеряли голову от счастья, а выздоравливающая уже рвалась домой, к своим девчонкам. И в один прекрасный день Толя снова оказалась в гетто, еще слабенькая, шатающаяся, но живая: а вот и я! Появилась, когда ее уже перестали ждать.
Дом в гетто был пуст: накануне всех детей до семнадцати лет собрали и увезли неизвестно куда. Толя рухнула в холодную постель и завопила от отчаяния и боли. И зачем только она осталась жива? Лучше б ей умереть! Кому она нужна совсем одна? Куда она теперь без единого родного близкого человека?
Зашла соседка: у нее дочка двенадцати лет, страдает водянкой, матери удалось ребенка спасти, немцы девочку не забрали. Соседкина дочка осталась с Толей – сиделкой.
Доктор Элиасберг выписал Толе больничный: теперь ей надлежало на дрожках регулярно ездить в больницу на сеансы диатермической терапии[133]133
Электротерапия на основе высокочастотного переменного электрического тока. В основе этого метода – глубокое прогревание тканей токами высокой частоты и большой силы. – Прим. пер.
[Закрыть]. После каждого сеанса пациентку мучили сильные боли, она даже есть не могла. Но доктор после шести раз прописал еще шесть, а потом еще столько же, пока, наконец, не счел девочку совершенно поправившейся.
Она начала потихоньку снова прилично питаться: ревеня грамм сто, булочки белой кусочек, морковки, и скоро она уже снова могла есть грубый черствый черный хлеб и ходить на работу. Через несколько недель, правда, один раз снова случился приступ: обморок, кровотечение. И как раз пока Толя снова выздоравливает дома, в гетто набирают новую рабочую силу – пять тысяч человек. Толя снова вышла на работу: как прежде ходила каждый день в свою соломенную мастерскую, вечерами возвращалась в пустое жилище. Работа тяжелая, еда – скверная. Толя снова свалилась с температурой, снова оказалась в больнице, опять поправилась и вернулась на работу. И сквозь горе и одиночество снова стал пробиваться ее жизнерадостный, озорной нрав, и она уже шутила с товарищами по несчастью, которым, как и ей, терять уже было нечего и только и оставалось, что беспричинно веселиться.
Весной 1943-го гетто постепенно стали ликвидировать. Рейды – через день: соберут пару тысяч узников, не разбирая профпригодности, – и в трудовой лагерь или расстреливают на месте. И каждый знает: сегодня не убили – завтра обязательно придет черед[134]134
На полях рукописи: Прежде чем увести, невольникам дают еще время собрать узел – одежда, продукты, всего не более 25 кг.
[Закрыть].
И в литцманнштадтском гетто научились выкапывать самые изощренные подземные убежища. Как только появится полицейское авто – вся семья в подвал. Так оно было надежней, потому что бежать было некуда – во время рейдов улицы перекрывали, кто пытался скрыться – расстреливали.
Толя три дня просидела с другими тридцатью двумя невольниками в таком убежище. Только что пронеслась очередная облава, в укрытии вздохнули с облегчением. Но тут в дом еще раз напоследок занесло одного из немецких ищеек – справить нужду. Одно неосторожное движение – и шум из-под пола выдал укрывавшихся. Их выволокли на свет, скотски избили, изваляли в грязи, швырнули в кузов грузовика и увезли на железную дорогу.
Там всем раздали по ломтю хлеба и рассовали по вагонам – по полсотни в каждый. В теплушках воняло хлором, дышать было нечем, многим стало плохо, хлор ел глаза до слез. Попеременно приникали к вагонному окошку глотнуть воздуха. Прошел день, пролетела ночь, пятеро скончались в дороге, наконец вагоны открыли. Узники оказались в концлагере Освенцим.
Из-за колючей проволоки им кивали наголо бритые люди, будущие товарищи по несчастью. Детей и стариков сразу же отделили от остальных и поместили отдельно.
Их привели в помещение с холодным душем. Измученные люди припадали губами к резиновым шлангам и пили, пили, пили.
Пока мылись, завыла воздушная тревога. Они оказались в темноте, до костей продрогшие, жалкие, жмущиеся один к другому, чтобы хоть как-то согреться. У одной девушки была высокая температура, и к ней, горячей, пылающей, особенно льнули замерзшие узники.
Потом их, голых и мокрых, отвели в комнату рядом с душем и там обрили наголо. Брили четыре немки. В следующем помещении раздали одежу: каждой женщине выдали по робе, кому похуже, кому получше, годится ли, впору ли, нет ли – наплевать. Белья не дали. Их собственную одежду и все остальные жалкие пожитки отобрали и больше не возвращали. Пошли дальше – в следующей комнате распределили обувь – ботинки и деревянные башмаки, тоже не разбирая размера. Потом каждой на платье сзади нарисовали красной краской большое пятно. Толя, увидев свои великолепные черные кудри на полу, горько расплакалась. Она оторвала длинную широкую полосу от своей робы, слишком длинной для девушки, и повязала голову. А из остатков ткани смастерила себе что-то вроде кармана. У этих мучителей верный расчет, черт бы их побрал: человек более всего беззащитен и слаб, когда наг и лыс.
Пока все процедуры прошли, было уже два часа ночи. Тем, кто уже все закончил, велено было ждать во дворе[135]135
На полях: Проволочные заграждения были под напряжением.
[Закрыть]. Наконец, явился эсэсовец и заорал: всем лечь на землю! Остаток ночи узницы провели, трясясь от холода и омерзения, в грязи, на холодном, всем ветрам открытом дворе.
На утро их развели по блокам – длинным деревянным баракам, разделенным на несколько боксов. Посередине возвышалась печь из красного кирпича. В потолке было несколько маленьких окон, открыть их было невозможно. Воздух внутрь поступал только через две двери. Толю поместили в 31-й блок. Им наконец-то принесли поесть – немного теплого мучного супа.
Потом была перекличка. Женщинам приказали построиться в группы по пятеро, их пересчитали. В их блоке оказалось 1300 заключенных. Староста блока вышла с речью: Люша Симанович давно еще была выслана сюда из гетто в Лодзи за растрату. Симанович была тетка упитанная, дородная, привлекательная, хорошо одетая и в полном блеске своей белобрысой шевелюры. Она умела подластиться к немцам, «господа» ее любили и держали на особом положении.
В помощницах у толстой старосты ходила Адель, барышня из Германии, такая же не стриженная. Она как ортодоксальная иудейка что ни пятница ставила на кирпичную печку свечку для шаббата и благословляла, в остальном же ее боялись, как чумы: за малейшую провинность она дубасила всех подряд и еще любила обливать ледяной водой[136]136
На полях: Кидалась как дикий зверь и колотила. На перекличках толкала дубинкой.
[Закрыть].
По утрам будили в четыре часа. Часов до шести – перекличка во дворе. Если все в порядке – обратно в барак и снова спать. Но если не дай бог кого не досчитаются – тогда перекличка затягивалась до бесконечности, пока всех не пересчитают как положено. На завтрак приносили все тот же мучной суп или кофе. В полдень снова перекличка – до двух. Обед: тяжелый котел нужно всякий раз тащить из кухни, это на другом конце лагеря. Толя, еще не окрепшая после болезни, как-то раз отказалась: не поднять ей такую тяжесть. Тогда Люша указывает ей на кирпичные дымовые трубы в отдалении: гляди, говорит, знаешь, что там? А там крематорий – для таких вот больных, вроде тебя. Толя поняла, что лучше ей быстро выздороветь, стиснув зубы, вцепилась в котел и без единого вздоха дотащила его до барака.
Выдавали одну миску на двоих, ложек не было вовсе, приходилось хлебать из миски через край или есть руками. И не просто есть, а мгновенно проглатывать: котел был один на несколько бараков, и в следующем уже выли от голода, пока в этом еще ели. Обед был ничего: брюква с перловкой, горох, свекла, суп из манки. После обеда – мыть посуду. С четырех до шести снова перекличка.
Пересчитывали заключенных старосты бараков в присутствии лагерного начальства. Если одна из женщин случайно неправильно называла свой номер, наказывали: могли на три часа поставить на колени на землю. На ужин – кусок хлеба и два грамма маргарина. Многие не доедали этот хлебный ломтик до конца, припасали на завтра, ведь больше хлеба не дадут весь день до следующего ужина. Прятать было некуда, приходилось всю ночь сжимать его в ладони и брать с собой всякий раз, когда выгоняли на улицу или в туалет.
По нужде выводил всех скопом: в отдельном бараке был устроен сортир – сотня дырок в дощатом полу. Одна присядет – полсотни ждут. А ночью – в ведро.
В восемь – отбой. Оставалось еще немного времени поговорить. Приходила с ведром воды лагеровка[137]137
Жаргонное название лагерной надсмотрщицы.
[Закрыть] Адель. Заключенные спали на голых досках, без всякого покрытия, без матрасов, ботинки или башмаки деревянные – под голову, и тесно-тесно прижавшись друг к другу, так тесно, что не пошевелиться. Работы, как ни странно, не было никакой, не заставляли даже готовить или убирать в бараке. Освенцим не был трудовым лагерем, это был сборный пункт[138]138
Как сегодня известно, Освенцим были и трудовым лагерем, и лагерем смерти.
[Закрыть].
Через три недели весь блок погнали на дезинфекцию – вшей выводить. Их привели к зданию с кирпичными дымоходами. Там по стенам тянулись трубы, но нигде не видно было ни одного водопроводного крана или шланга. Таких помещений, видимо, там было несколько. В каждое завели по тридцать человек, велели раздеться и сесть на лавки вдоль стен. Нет, это была не баня, здесь не мылись, здесь происходило что-то совсем другое, что-то ужасное, неведомое, чудовищное. И тут догадались: газовая камера! Ну, все, конец.
Вдруг вошел немец в униформе: быстро все на двор! Построиться! Голые, беспомощные, бритые выстроились они в один ряд. Немец шел вдоль и коленом каждую с силой пинал в живот. Всякая, что охнув сгибалась от боли пополам или обнаруживала еще какую-нибудь хворь, отправлялась обратно в «баню». Остальные, сотен пять, получили назад робы, свои прежние или те, что остались от посланных в дом с трубами, и шли назад в барак.
На другой день пошли к железной дороге. Разделили всех на пятерки, в каждую пятерку – краюху хлеба на дорогу. Но ждать пришлось до утра – состав не подали во время. Пить было нечего, и когда вагоны, наконец, прибыли, женщины умирали от жажды. Снова по пятьдесят в каждый вагон. Жара чудовищная, духота. Накануне состав, видимо, перевозил мел или известь – пол был совершенно белый, в воздухе – взвесью белая пыль, которая терзала пересохшее горло. На третий день пути, утром, состав остановился: женщин привезли в другой пресловутый концлагерь – Штуттхоф в Данцигской бухте.
Перекличку устроили сразу по прибытии: с семи до десяти часов под палящим солнцем, на песке, полуослепшие от яркого света и еле живые, они едва выдержали эту мерзкую процедуру пересчета в очередной раз. Затем – мыться. Каждой выдали по полкуска мыла, больше похожего на глину. Помещение для мытья – крошечное, тесное, сразу всем не поместиться, мылись по очереди, подталкивая друг друга. Времени как следует помыться не дали – снова во двор, на солнце. Посередине двора – жестяная длинная посудина с кофе, по одной миска на двоих.
Блоки здесь были поделены на отдельные каморки. Старшей во 2-м блоке, куда определили Толю, была украинка Марушка, бойкая бабенка, говорившая по-русски и по-немецки, настоящая мегера – на весь блок наводила ужас. В каждой каморке тоже была своя староста, отвечавшая за порядок. На каморку приходилось человек 120–130 узниц. На нарах лежали как селедки в бочке – не вздохнуть, не повернуться. Каждой выдали по холщовому тюфяку и велели написать на нем свое имя. Предупредили: кто тюфяк испортит, порвет или еще что – накажем.
На обед давали суп с кашей, свеклу, редиску, редьку или картошку – все в кожуре. Ложек не хватало на всех, пришлось вырезать из деревяшки осколком стекла, выпавшим из разбитого окна. Если в котле посреди двора оставался суп, женщины тайком прибегали и прямо руками вылавливали куски нечищенной картошки или свеклы. И не дай бог застукает старшая из 1-го блока.
Там заправляла Барбара. Марушка по сравнению с ней могла бы сойти за добрячку. Барбара была полька, всего-то восемнадцати лет, но такая сволочь, что из ее блока невольницы готовы были перебежать в блок к Марушке. И убегали, но поскольку там они не были записаны, им там не доставалось ничего поесть, и они принуждены были вернуться к Барбаре.
У польки много грехов было на совести, да и у украинки – не меньше. Первая не расставалась с палкой, вторая не выпускала из рук ремня. Барбара за любую провинность колотила женщин по бритой голове, запихивала их головой в суповой котел и сверху лила воду. Когда разносили тюфяки, она для своего блока от них отказалась – у нее заключенные спали на опилках. Опилки застревали в одежде, впивались в кожу, отчего по всему телу постоянно зудело, ведь белья ни у кого не было, а одна только роба – плохая защита.
Как и в Освенциме, здесь большую часть дня занимали переклички. Работы никакой не было. По ночам женский патруль следил за порядком на территории лагеря. Через этих, охранниц Толя достала себе запасное платье, чтобы выстирать свое прежнее.
Заболевших помещали в лагерный лазарет. Лежачих больных увозили на телегах, в которых, как лошадей, впрягали мужчин-евреев. Куда увозили? Узницы полагали, что в крематорий, недалеко от лагеря. И каждая с тоской думала, что и ее ждет такой же конец.
Так прошло месяца три. Потом вдруг нагрянула ревизия из Германии. Женщин снова раздели до гола и осмотрели, отобрали наиболее здоровых. Куда теперь? На работы – пахать до полусмерти? Толя перепугалась и спряталась среди наваленных тюфяков, но ее нашли и вытолкали на двор – к остальным.
Отобранным предстояло пешком пройти километров десять до сборного пункта. Когда пришли, каждой на руку нанесли чернилами номер. Толя получила 75525. Смывать номера категорически запретили. Выдали каждой по паре панталон, по рубашке, по платью, ватнику и пальто. Везде на спине – пятно, намалеванное красной масляной краской. У Толи это пятно на ватнике сохранилось, еще когда она пришла к нам в Каунасе. На пальто появилась еще и красная звезда. Еще выдали чулки, ботинки или деревянные башмаки и белые платки на голову. Платья были в общем ничего, но для работы не годились: многие были из шелка и шифона. В этом заключенные увидели добрый знак: значит, их пока не собираются уничтожать, они еще нужны. Их снова погрузили в вагоны, всю ночь в дороге, а наутро уже очутились в Шиппенбайле[139]139
Город в польской части бывшей Восточной Пруссии.
[Закрыть].
Здесь лагерь был совсем еще новый, бараки еще достраивали. Раздали мешки, велели набить стружками. Первую ночь они спали на этих самодельных матрасах под открытым небом, на другой день бараки уже достроили. Широкие нары возвышались в три яруса, на каждом умещалось по двое. Хозяйство и здесь было заведено так же, как и в прочих лагерях, но только здесь дали ложки – по одной на пару, у каждой была своя фаянсовая миска и кружка. В 1-м и 2-м блоке поместили 1250 женщин, в 3-м – сотню мужчин из Литвы, в 4-м – больных.