355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хелене Хольцман » «Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944 » Текст книги (страница 3)
«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 15:00

Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"


Автор книги: Хелене Хольцман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Дорогой Виктор,

Пожалуйста, будьте добры, передайте моей сестре подарок ко дню рождения. Скажите им с мамой, что я ужасно по ним тоскую, но держусь и стараюсь быть сильной. Утешьте ее, чтобы не убивалась уж так из-за меня. Каждый четверг благодаря ее передачам стал для меня Рождеством. Постарайтесь, пожалуйста, передать мне через тюремное руководство хотя бы марок десять, я бы хоть самое необходимое себе купила. Я часто о вас думаю. Как же здорово, когда есть друзья по ту сторону решетки!

Ваша Марите.

Письмо на оборотной стороне – для моей сестренки.

Родная, милая моя Гретхен,

Блузочка и лифчик – что-то вроде подарка для тебя к Рождеству и к предстоящему дню рождения. Знала бы ты, с каким трудом мне удалось этот подарок тебе преподнести, многие лишения показались бы тебе пустяком. За это пообещай мне, что мама не будет больше посылать мне ни сахара, ни винограда, а если и передаст немного, то только если вам самим при этом останется вдоволь. Мне плакать хочется, когда подумаю, что вы там дома для меня стараетесь, не доедаете, недопиваете, как пеликаны[35]35
  О пеликане еще в древние времена говорили, что эта птица готова кормить своих детей собственным мясом и поить собственной кровью, лишь бы они не голодали.


[Закрыть]
, а я тут ем ваши продукты и бездельничаю! А потому пришлите мне пожалуйста немного ткани (лучше, уже выкроенной под ночную рубашку, передник или блузку) или пестрой пряжи для вязания, если найдете, в общем, что-нибудь занять руки работой. А еще, если удастся, перешлите мне колоду карт – пасьянс разложить. Если их пропустит начальство, они мне пригодятся. Маме скажи, что последний допрос, совершенно бессмысленный, был семь недель назад. С тех пор я сижу без приговора, и все обо мне забыли. Может, у нее получится что-нибудь разузнать. Проверяй внимательно все чулки и серые носки, которые я присылаю из тюрьмы.

Люблю вас несказанно.

Мари.

А еще она написала, как добилась, чтобы ее допросили, как ее отвели в отделение гестапо. Там перед ней выложили фотографии тех, кого подозревают в коммунистическом заговоре. Мари заверила, что никого из них не знает, что за один единственный год советской власти она не успела заинтересоваться политикой, что она работала, посещала вечернюю школу и сдавала выпускные экзамены. Как комсомолка она раз в неделю по вечерам занималась с детской группой: учила их мастерить, петь, читать, ставила пьески. Шпионкой она никогда не была. Тюремщица сообщила Виктору, что Мари вернулась с допроса подавленная: ей не верят, она это чувствует, слова ее не воспринимают всерьез, считают ее лгуньей и притворщицей.

Я в отчаянии бросилась искать человека, который мог бы подтвердить ее слова и рассеять недоразумение. Я обошла множество немцев и литовцев, которые состояли в хороших отношениях с немецкой полицией, но никто не пожелал вмешаться и рискнуть ей помочь.

Тут слышу: вернулся адвокат Баумгертель – когда-то он жил в Каунасе – и теперь служит в гражданской администрации генерального комиссариата города. Он, я помню, человек был неплохой, добрый, но страшный антисемит. Не пойти ли к нему? Он теперь национал-социалист, член партии, чиновник Третьего рейха, как-то он теперь себя поведет со мной?

При входе в здание администрации у меня потребовали паспорт, а заодно спросили, зачем мне понадобился Баумгертель, выдали талон с точным временем приема, после чего вооруженная охрана сопроводила меня до его приемной. Я долго пыталась унять сердцебиение, прежде чем постучала. Адвокат вскочил мне навстречу, приветствовал меня очень сердечно, участливо выслушал меня и обещал лично пойти в гестапо и заявить, что знает наше семейство уже давно, и всякое обвинение в политических заговорах абсурдно. Он попросит закончить дело побыстрей, а наказание смягчить, как только можно.

Мы разговорились. Он весьма критически выражался о «национал-социалистском режиме». «Мы, старики, думаем одинаково, – объяснил он, – но ведь террор, вы же понимаете, и ни одна живая душа не смеет рот открыть. Все-таки мы немцы трусливый народец».

Последние его слова я потом часто вспоминала. Мы по-дружески попрощались, он велел мне зайти дня через два-три за новостями. Когда я сдавала свой талон охраннику на выходе, он недовольно заметил, что я задержалась почти на целый час.

Домой я вернулась уже с другим настроением, с новой надеждой: нашу девочку выпустят из тюрьмы, мы втроем станем еще ближе, еще роднее друг другу, а взаимная любовь поможет нам вынести тоску по нашему пропавшему отцу. Я едва дождалась Гретхен, чтобы скорее порадовать и ее добрыми вестями.

Моя младшенькая между тем устроилась в бюро переводов. В школу она больше ходить не будет, заявила она, а денежки нужны – и в хозяйстве, и о сестре позаботиться. Гретхен очень изменилась за последнее время – из ребячливого подростка едва-едва пятнадцати лет превратилась в серьезного, делового человека, в соратника.

Выглядела она, правда, еще моложе своих лет, так что всерьез от нее на службе никто ничего не ожидал, и приняли ее пока только на испытательный срок. Но она быстро втянулась в работу, по вечерам училась печатать на машинке, и поскольку как немецкий, так и литовский она знала одинаково превосходно, скоро стала лучшей сотрудницей.

Спустя три дня я снова оказалась на пропускном пункте в генеральный комиссариат города. У входа столкнулась с бароном фон Гроттусом, в коричневой униформе со свастикой. Не поздоровался. Баумгертель принял меня совершенно по-иному: торопился, нервничал, раздражался.

«Я уж испугался, что вас арестовали, вы же вчера не пришли. Я тут навел справки через посредников, вы в черном списке. Вашей дочери, к сожалению, совершенно ничем сейчас помочь невозможно. Вы сами теперь в большой опасности. Мой вам совет: берите младшую и бегите в Германию. Там вас искать не станут, у вас там родственники, вам помогут. Попробуйте нелегально, с почтовым фургоном, пересечь границу. Или пешком, как крестьянка. Вот вам денег на дорогу. Предупреждаю вас – бегите из Каунаса, немедленно!»

Он всучил мне восемьдесят рейхсмарок и выпроводил за дверь. Я поняла, что ему опасно разговаривать со мной дольше. Медленно спустилась по лестнице. Дежурный на пропускном пункте на этот раз не имел оснований придраться к моему слишком долгому визиту.

Значит, меня уже ищут. У входа остановился автомобиль. Человек в униформе выскочил из него и подбежал ко мне. Ну, все, сейчас арестует. «Вы понимаете немецкий? Скажите, как мне пройти в военную комендатуру?»

Я забрала Гретхен из конторы, и мы вместе побрели домой. Я была спокойна и старалась только, чтобы и дочь не слишком переживала. Вопреки предостережениям мы остались у себя в доме на ночь. На утро я поговорила с нашей домохозяйкой, которая с самого начала наших несчастий была неизменно добра к нам, всячески сочувствовала и готова была помочь. Мы на время укроемся в городе, некоторые ценные вещи я отдала ей на хранение. Станут нас искать, пусть говорит, что не знает, где мы. Грете ушла на службу, там ее точно искать не станут. «Придумай, где нам спрятаться», – попросила она уходя. Я осталась стоять на улице, глядя ей вслед, и понятия не имела, что мне теперь делать, как быть.

Они уничтожат нас, сотрут с лица земли. Они запрут нас в гетто, как предписывает новый указ. За то, что мы не переехали туда сами до сих пор, нас теперь «строжайше покарают».

Где мне теперь искать того, кто не побоится иметь с нами дело и рискнет нам помочь? Да их много, уважаемых достойных литовцев или немцев, недавно вернувшихся снова в Каунас, но много-то много, а пойти не к кому! Альгирдас! К нему! Снова полтора часа дороги, снова его нет дома. Жена обещает, что назавтра он приедет в город. Опять тяжкий, выматывающий путь обратно. Снова ночь без сна.

Мы договорились с Альгирдасом встретиться у Наталии Ивановны, русской женщины, недавно овдовевшей. Она извинилась: у нее уже дом полон людей, а то бы она с радостью приняла нас с дочерью. Альгирдас тогда предложил другую русскую даму. Ей позвонили, через час появилась худенькая хрупкая женщина и тут же согласилась взять меня и Гретхен с собой, в дом своей подруги, где они жили втроем – все русские. Она не говорила ни на литовском, ни на немецком. Тогда я попыталась заговорить с ней по-английски: она, я слышала, выросла в Манчжурии и там, кажется, выучила английский. Но она почти не разговаривала со мной по дороге, держалась холодно и отчужденно. Глаза темные, цвет лица желтоватый, эдакая миленькая китаяночка. Она была мне чужой, и весь город с его улицами, где все хожено-перехожено, тоже был мне совсем чужим.

Нас привели в старомодный деревянный домик, который оказался недалеко от нашего, но не на самой улице, а в глубине, среди больших старых деревьев. Там было еще несколько таких же древних жилищ, о которых, казалось, не вспоминали со времен Российской Империи. Внутри просторное помещение разделено было на несколько отдельных светелок дощатыми перегородками, не доходившими до потолка. Окна выходили на юг и запад и, несмотря на треснувшие стекла и непрезентабельную мебель, комнаты были уютным и светлыми.

Наташа-китаянка поговорила со своей подругой, владелицей дома. Та точно так же сразу согласилась нас принять. По-литовски она говорила чуть лучше остальных, но мы все-таки понимали друг друга с трудом. Я себя ощущала в этом интимном, тесном мирке совсем инородным телом, и именно потому, что мне оказали гостеприимство, совершенно не зная, кто я такая, как будто им это безразлично.

Мы договорились, что Гретхен и я быстренько захватим из дома все необходимое и некоторое время не будем у себя появляться. Когда я забрала с работы дочь и рассказала ей о нашем новом жилище, она вспомнила этот домик: там жила, оказывается, наша старая знакомая Людмила!

С Людмилой мы несколько лет подряд проводили каникулы в России, в одной деревне. Наши дома стояли по соседству, на отшибе, в лесу. Она жила там круглый год, лечила крестьян, они ходили к ней за советом и помощью, учила детей, ставила с ними театральные представления. Людмила была больна уже несколько лет, больна тяжело, врачи сказали, что неизлечимо, и отступились от нее, тогда она стала, как могла, выкарабкиваться сама. Перед самым началом войны перебралась в город к подругам, болезнь снова скрутила ее с новой силой, и женщина уже некоторое время не вставала с постели. Лежала она в особой светелке, я в первый раз тогда больную не заметила.

Между Людмилой и Гретхен немедленно возобновились прежние сердечные отношения. Они вместе печалились об общей своей подруге, которую вместе с семьей отправили далеко в Россию[36]36
  Подруга Греты и Людмилы Белла Файгелович – близкие и друзья звали ее Бекой – вместе с семьей была депортирована в Сибирь в «советском» 1940 году.


[Закрыть]
. Беке повезло, говорили они, что она оказалась так далеко от войны. Там она сможет остаться свободной и не будет мучиться в гетто.

На ночь нам выделили софу. Дочка сразу уснула. Видимо, ее успокоила новая встреча с Людмилой, и от присутствия доброго друга рядом в нашем убежище Гретхен почувствовала себя как бы в безопасности, дышала ровно и спокойно у меня под боком. А я все глядела в темноту: как нам теперь быть? Лучше всего, наверное, затаиться на несколько дней. Здесь нас никто искать не станет.

Много дней пробежало, а мы так ни на что и не решились. Обе Наташи были добры к нам, помогали, как могли, но оставались все такими же замкнутыми, отстраненными. Лишь со временем я догадалась, что одна из них портниха, работает в тресте, другая ведет хозяйство и ухаживает за Людмилой. Обед в доме готовили нерегулярно, питались как придется, вставали иногда ни свет, ни заря, другой раз – к полудню, и спать ложились тоже, как когда получалось. Весь их образ жизни шел вразрез с тем, к которому привыкли мы с дочкой.

Мы принесли с собой свою электрическую плитку и продукты и готовили отдельно. Старались по возможности не мешать. Гретхен, как и прежде, ходила на работу, и там никто не подозревал о переменах в нашем существовании. Она шла вместе с коллегами домой, прощалась на нашей улице, выжидала в нашем подъезде, пока другие ни скроются из виду, и со всех ног мчалась в наше укрытие.

С нашей домохозяйкой я условилась звонить всякий раз, когда мне нужно было попасть к нам в квартиру. Мы изобрели специальный условный знак, который она должна была подать мне, если нас искали. Каждый день я звонила ей из почтового отделения на Зеленой горе. Ничего тревожного пока не стряслось, мы понемногу успокоились и стали заходить все чаще, прежде всего для того, чтобы собрать наши посылки для каждого следующего четверга. Пекли для нашей Мари пироги, а сами все время выглядывали в окно. Чуть только позвонят в подъезд, мы тс-с-с-с – замирали, как мышки.

Альгирдас постоянно заклинал нас бежать из города. Помочь предлагал, только бы уехали. Он знал нужных людей, которые могли бы выправить фальшивые документы и вывезти нас в Германию. Или, может, нам лучше податься в Вильнюс: в большом городе, где нас никто не знает, нетрудно спрятаться. Я на все была согласна, ни с чем не спорила, пусть предпринимает, что считает нужным, но сама ни на что решиться не могла. Не можем мы уехать, пока наша Мари не с нами![37]37
  На полях рукописи: Чтобы бежать, нужны были деньги. Мы продали постельное белье, книги, кое-что из одежды и посуды. Продали за бесценок. Но нам они все равно были больше ни к чему.


[Закрыть]

Не лучше ли было найти жилье за городом, в деревне? В семи километрах от Каунаса голландец Штоффель держит садоводство. Мы не слишком близко были знакомы, но его спокойствие и сдержанность вызывали доверие, так что мы тут же выложили ему, что у нас за беда, и попросили помочь. Он сам нас приютить не мог, но обещал поспрашивать соседей.

Спустя пару дней мы обошли несколько крестьянских дворов в округе. За скромную плату нас готовы были поселить. Дрова и продукты в деревне было раздобыть легче, чем в городе. Нам особенно приглянулся новенький, только что отстроенный домик на одном из хуторов. Хозяин обещал привезти сюда на своей телеге нашу мебель. Его жена вскоре должна была родить, и он был даже рад, что кто-нибудь поможет присмотреть за домом. Все, казалось, так удачно складывалось, но и на этот раз ничего не вышло.

Через пару дней зашел садовник Штоффель, мы рассказали ему о нашем укрытии у двух Наташ. По его словам, адвокат Баумгертель был вне себя, узнав, что мы все еще в городе. Опасность возрастает, давно пора бежать!

Но чем больше обстоятельства выдавливали нас из Каунаса, тем больше мне казалось, что я не могу никуда бежать. Но и оставаться дольше у милых, добрых Наташ тоже не годилось: соседи уже стали коситься на задержавшихся гостей. Как только кто-нибудь заходил к хозяйкам, мы запирались в нашем закутке и сидели, не шелохнувшись и затаив дыхание. На оживленные улицы не выходили, держались Зеленой горы. Но и здесь стало неспокойно. То и дело кого-то по соседству бросали за решетку. Людей определяли в какие-то рабочие бригады, хватали коммунистов, карали спекулянтов.

Продуктов по карточкам не хватало. Свободная торговля была запрещена, но литовцы не давали себя так просто запугать: черный рынок процветал, цены росли. Время от времени полиция устраивала облаву, хватала одних и разгоняла других, но пяти минут не проходило, а они уже снова тут как тут, и торговля продолжается, как ни в чем не бывало.

Оказалось, граждан Литвы судьба весьма удачно одарила талантом ростовщиков, умением проворачивать темные аферы, обходить закон, безбожно спекулировать самым необходимым. Надо же, а ведь литовцы за прожженных спекулянтов и ростовщиков держали евреев. А зря, честное слово, зря: последний еврейский торгаш держится правила «живешь сам – дай жить другим» и среди любых своих делишек ухитрится одно с другим совместить, о себе не забыть и других не обидеть. Но даже сейчас, когда евреев напрочь вышвырнули из торговой среды, их по-прежнему нелепо, упорно, тупо обвиняли в дефиците. Народ с готовностью западал на каждое слово немецкой пропаганды, а немцы под прикрытием этой юдофобской лихорадки варварски выжимали соки из оккупированной страны и ее жителей.

Этот грабеж, начавшийся сразу после того, как немцы вошли в Литву, был, очевидно, подготовлен заранее. Маленькая богатая, благополучная, устроенная аграрная страна была лакомым куском, который во что бы то ни стало хотелось удержать в зубах. Все, что давала литовская земля, было конфисковано и отправлялось частью в Германию, частью – в армию. Солдаты надувались от гордости: «Покоренная страна нас прокормит». Они в ту пору самозабвенно упивались славой победителей, и до любви народной им дела не было. Однако уже тогда среди офицеров нашлись такие, которых коробило от подобного безмозглого скотского обращения с гражданским населением. Почуяли, видно, уже тогда: не век им воевать, не жить им долго среди врагов своих.

По проспекту Саванориу тянулись длинные вереницы пленных, вместо лошадей запряженных в телеги: тащили древесные балки. Шли пешком из одного города в другой, босиком. Сапоги забрали. Тощие, высохшие, измученные. Передавать что-либо заключенным было строго-настрого запрещено, но окружающие то и дело всовывали им то поесть, то сигарету. Особенно русские старались, чем могли, помочь. Мы постоянно прихватывали из дома пару яблок, сухарей, папирос – нет, нет, да и порадуем несчастных чем-нибудь. Дерзость наша настолько ошеломляла немецких конвоиров, что им духа не хватало вмешаться. Иные даже специально делали вид, будто не замечают. Но случались порой и драки, и аресты.

Однажды в такой колонне заключенных один от истощения не смог больше идти и упал на землю. Охранник, парень дюжий, здоровый, грубый, стал орать, чтоб тот встал. Пленный не шелохнулся, должно быть, без сознания. Немец взбесился, как с цепи сорвался, стал пинать беднягу сапожищами, топтал его и все орал: «Встать, сволочь! Кто здесь победитель? Кто войну выиграл? Это мы вас победили, мы, а не вы нас! Вот кто победил! Вот кто!»

Мочи не было смотреть на эту мерзость. Тут же слетелась толпа. Одна женщина попыталась солдата отпихнуть. Вмешалась полиция: ваши документы. Она дерзко сунула ему под нос паспорт: на, любуйся, вот я кто! Арестуй, если надо, но не стану я такое скотство терпеть! Не дождетесь! Ее увели и чуть погодя отпустили, я видела. Видимо, и сами полицейские были с ней одного мнения. Русские пленные подняли своего измученного товарища на руки и молча двинулись дальше.

В то время стали брать русских пленных из лагерей в деревенские усадьбы помощниками по хозяйству, кормили неплохо, особо не мучили. Но случалось порой, что пленные сбегали. Оттого стало очень непросто получить разрешение взять себе в дом заключенного.

Иногда и горожане выпрашивали себе такого помощника. Наши обе Наташи решили, что в доме нужен сторож и садовник, и познакомились с одним пленным, он тогда лежал в лазарете. В комендатуре лазарета надо было разговаривать по-немецки, и меня позвали переводить.

Долго ждали во дворе перед входом. Привели очередную партию пленных – раненых, больных. Мы раздали им поровну всего, что принесли с собой. Они тут же спрятали папиросы и впились зубами в ломти черствого хлеба. Громко ломать засохшие корки им показалось неуместным, они старались жевать тихо, не хрустеть. Наташа заговорила с ними, постоянно опасливо оглядываясь по сторонам: с заключенными говорить строжайше запрещено! Но здесь, в госпитале, кажется, бояться не стоило: и врачи, и санитары молчали и на недозволенное смотрели сквозь пальцы, больные же, по всей видимости, были довольны, как с ними тут обращаются.

В канцелярии перед нами неожиданно предстала весьма любезная дама, яркая молодая элегантная блондинка, очень привлекательная. В ее присутствии как будто стало светлей. Персонал и пациенты сияли, когда это солнце озаряло их своими лучами, да и мы тоже сразу подпали под ее обаяние. Красавица обещала позаботиться о том, чтобы тот больной, за которым мы пришли, попал к ним в дом. А пока мы можем его увидеть и сами обо всем с ним договориться.

Послали за больным, и вскоре он появился во дворе. Наташа присела с ним на скамейку у входа. Ее строгий профиль, освещенный солнцем, показался мне теперь не китайским, как прежде, а совсем-совсем славянским. Настоящая маленькая русская женщина беседует с большим, немного неповоротливым, неуклюжим мужчиной. У того одна рука в гипсе, забинтована и закреплена на неудобном, слишком высоком каркасе.

Довольные успешным визитом мы с миром отправились домой. «Как же его так скоро отпускают на работу, он ведь, кажется, тяжело ранен?» – спрашивала я. «Да что ты, – отвечала Наташа, – не волнуйся, Иван вообще не ранен, у него болят глаза, оттого доктор и оставил его еще в госпитале. А перебинтованная рука с помпезным каркасом – для отвода глаз немцам, если заявятся с проверкой. У них в лазарете много таких. Литовские врачи из сострадания им помогают, пусть бедняги в лазарете хоть дух переведут».

В первый раз я столкнулась с таким продуманным и организованным саботажем. Позже я еще много раз встречала подобное в разных местах и всякий раз не уставала удивляться с некоторым даже восхищением.

В назначенный день Иван не пришел. Мы с Наташей снова пошли за ним в госпиталь. Картина совершенно поменялась. Еще на входе часовой не хотел нас пустить. В канцелярии новые лица. Красавица, столь виртуозно управлявшая делами, исчезла. Впоследствии от одного врача я узнала, что она оказалась полькой, немцы разоблачили ее и отправили обратно в Германию. На ее месте сидел теперь хам ефрейтор, четко и безапелляционно заявивший нам, что частным лицам в городе пленные в качестве помощников в доме больше не выдаются. Пока Наташа понапрасну пыталась добиться еще одного свидания с Иваном, я ждала во дворе. Из корпуса напротив вынесли на носилках два трупа, накрытых тканью. Из-под нее торчали мертвые, восковые ноги. Тела погрузили на телегу и увезли прочь.

Вот и у адвоката Баумгертеля так же было, подумалось мне, первое посещение – столько надежды, столько упований, а потом приходишь снова – а тут уже все по-другому.

Гетто заперли 15 августа. У ворот поставили часовых, чтобы не пускать желающих войти. Евреев выпускали в город только под конвоем. Каждый день по мосту через Вилию шли из гетто группы людей – «рабочие бригады» – то числом побольше, то – поменьше. Их отправляли на работы в немецкие военные и гражданские учреждения. Эти конторы заранее заявляли в администрацию гетто, сколько им на днях понадобиться рабочих.

На военных объектах работа была порой тяжелее, физически труднее, чем на гражданских, однако там узникам гетто работалось лучше. Среди офицеров и солдат много было таких, которым по внутреннему их складу претило унижение человеческого достоинства, отчего они пытались лично евреев поддержать, как-то слегка загладить свою вину даже. Идиш настолько родствен немецкому, что общению ничто не препятствовало. Солдатики, которые в первый раз в жизни своей имели дело с евреями, поражались, до чего же немецкая пропаганда оболгала этих людей, какими монстрами выставила. Евреи, которых пригнали работать под их присмотром, оказались приличными, одаренными мастерами, знатоками своего ремесла, те, которые таскали тяжести, выказывали неординарную физическую силу и выносливость, инженеры удивляли своей интеллигентностью, образованностью, компетентностью. Так, порой немцы и евреи становились приятелями, изливали друг другу душу, делались даже настоящими друзьями.

А еврейки! Сколько среди них хорошеньких барышень, какие красавицы, какие умницы. И здесь не так уж редко находилось место для человеческих отношений, для глубоких чувств. Порой даже вспыхивала надежда на счастье «после войны», чему, конечно, не суждено было сбыться уже никогда. Офицеры брали молодых евреек в домработницы, из прислуги женщины становились домохозяйками, доходило дело до интимной близости – вот была злая издевка над расистской пропагандой, ведь немцам пытались внушить физическое отвращение к людям «низшей расы». Не дай бог станет известно об этой любви руководству, и офицеров тут же отправляли на фронт.

Были, разумеется, и такие, которые, со всем своим арсеналом юдофобских предрассудков, встретив еврея, не в состоянии были расстаться ни с одним мерзостным предубеждением. Но таких, сказать по чести, среди немцев военных было гораздо меньше, нежели среди гражданских. На военных, должно быть, повлиял безмерно достойный пример одного из верховных командующих, генерал-майора Йуста[38]38
  Полковник Эрих Йуст был верховным уполномоченным от командования вермахта на территории оккупированных балтийских государств и считается наиболее гуманным представителем германского оккупационного руководства. Может быть также, что речь идет в данном случае о генерал-майоре полиции Хайнце Посте, который в последнюю очередь мог бы прослыть гуманным комендантом. С марта 1942 г. он был назначен командующим охранной полицией, а также шефом оккупационных войск группы А. По свидетельству Аврахама Тори (стр. 251) совет старейшин каунасского гетто пытался наладить контакт с Постом, так как тот до войны был дружен с некоторыми нынешними узниками гетто. Очевидно, в лице Поста евреи в гетто надеялись обрести защитника.


[Закрыть]
, а с гражданских властей спросить было нечего – скоты скотами. Заносчивые скоты, зазнавшиеся и зарвавшиеся вконец, так что им евреев одних терзать показалось мало, и за три года оккупации они и литовцев замучили без числа.

Одну женскую бригаду определили вычистить служебные клозеты в здании администрации. А швабры и тряпки? Где же они? Как же без них? Шмотье свое на тряпки и пустите, был ответ. А чем натирать полы в коридорах? Чем мыть окна? Ответ тот же. Евреев-интеллигентов с высшим образованием заставили мести улицы, разгребать завалы, убирать грязь, мостить дороги.

Поначалу евреям доставалась самая тяжкая и грязная работа, но повсюду не хватало компетентных сотрудников, так что стали нанимать узников гетто на другие рабочие места – переводчиками, машинистками, инженерами, бухгалтерами, даже врачами.

Врачей-евреев звали на помощь в самых трудных и безнадежных случаях, когда другие уже опускали руки. То и дело вооруженные партизаны конвоировали по городу известного еврея-хирурга или интерна. Партизан – по мостовой, с автоматом в руках, доктор – по сточной канаве, с желтой звездой на одежде. Один гинеколог из гетто однажды благополучно принял близнецов у жены высокопоставленного чиновника, ярого антисемита.

Но врачи из гетто вскоре были запрещены. Немцы скорее готовы были отказаться вовсе от высококвалифицированной медицинской помощи, нежели признать ее необходимость. Исключение было сделано лишь для доктора Квитцнера, дантиста, который сначала один, а потом вместе с женой-ассистенткой лечил зубы гестаповцам. Ему предоставили полностью оборудованный кабинет, где он убийцам тысяч евреев вставлял пломбы, ставил коронки и новые челюсти. Каждое утро его забирал из гетто специальный автомобиль, вечером привозил обратно.

18 августа около 500 образованных, хорошо одетых узников гетто направили на спецработу в один архив. С собой велели взять немного вещей, так как архив находился за городом, а работы было не на один день. Вызвалось множество добровольцев, обрадованных такой неожиданной приятной возможностью. С легким сердцем они простились с родными. До нужного количества человек немного не дотягивало, недостающих выбрал совет старейшин гетто. Утром 534 человека, в основном молодые мужчины, с чемоданчиками и узелками покинули гетто. Больше их никто не видел. Позже пьяные гестаповцы рассказывали, что этих несчастных расстреляли в одном из фортов. Зачем? Почему? За что? В ответ цинично прозвучало: нужны были добротные мужские костюмы и хорошее белье. Это была первая масштабная акция по уничтожению населения каунасского гетто[39]39
  Так называемая «Акция интеллектуалов». Заключенных расстреляли в IV форте. В большинстве докладов названа цифра 534. Впоследствии в так называемом «охотничьем докладе» от 1 декабря 1941 г. указано иное число жертв акции – 711.


[Закрыть]
. Там долго еще надеялись на возвращение пропавших, пока, наконец, постепенно не стало ясно, что надеяться больше не на что.

Террор на время утих. В конце августа вышел указ: сдать все наличные деньги, разрешается оставить не более 10 имперских марок на человека, а также все ценности, украшения, ювелирные изделия, золото, серебро, электрические приборы и меха. Многие, конечно же, попытались спрятать хотя бы часть своего имущества. Новое распоряжение нагнало столько страху, тем более, что человек двадцать за сокрытие ценностей расстреляли на месте. Немецкая полиция и литовские партизаны вместе обыскивали дом за домом, один двор за другим, каждую каморку, всякий закуток. Вламывались по несколько раз в одно и то же жилище, переворачивали все вверх дном и тащили при этом все, что приглянется. Некоторым, правда, удалось все-таки уберечь от бандитов кое-что, спрятали, как смогли, но большинство безропотно отдали все, чего бы ни потребовали, и оставались совершенно разоренными.

Продукты теперь выдавались только в государственных магазинах, но пайки стали гораздо скуднее. За 200 граммов хлеба – часовые очереди. Масло, сало и мясо и вовсе исчезли. Из города в деревню приходилось везти овощи, картошку. По дороге на работу и с работы иногда удавалось прикупить чего-нибудь на черном рынке. А он распространился уже повсюду: по дворам фабрик, по стройкам, по конторам. Везде торговали из-под полы и меняли, как одержимые. После конфискаций в городе особенно вырос спрос на обычную одежду, на самые элементарные предметы обихода. Узники гетто умудрялись обменивать оставшееся у них тряпье на продовольствие и тем жить. Всякие гешефты с евреями были, понятно, под запретом. Но часовые, особенно немецкие, часто смотрели на это дело сквозь пальцы. И все же обе меняющие стороны сильно рисковали. Литовцев за это хватали частенько, те неделями сидели в тюрьме. Один как-то раз обнаглел до того, что прилюдно на улице пожал еврею руку, за что был сурово наказан одной неделей тюрьмы, а его имя растрезвонили по городу газеты, чтобы другим неповадно было.

Йордан застукал как-то на рынке в старом городе еврея, который что-то такое сменял на четыре повозки овощей, чтобы потихоньку, в обход часовых, перекидать все это добро через колючую проволоку своим в гетто. Йордан застрелил беднягу из собственного пистолета на глазах у публики, овощи раздал бабам, а те в полном восторге, что такой куш свалился на них даром, быстренько побежали по домам, нагруженные капустой и свеклой. Спустя пару недель я слышала, как одна хвасталась, сколько добра ей тогда удалось урвать.

Торговля шла прямо у колючей проволоки. Крестьяне прямо по улице Ландштрассе подъезжали к гетто. Часовым давали взятку, а частенько они сами участвовали в обмене. Мебель и швейные машинки обменивались на мясо и масло. К гетто примыкало кладбище, там то и дело появлялась шустрая бабенка с детской коляской, она, словно молитву на четках, повторяла вполголоса: масло, стоит столько-то, сало, стоит столько-то, гуси по такой-то цене, куры, цыплята. Евреи несли ей белье, ткань, и продукты без задержки из детской коляски перебирались за колючую проволоку.

Литовцы-спекулянты бессовестно пользовались бедой евреев и цены на черном рынке накручивали от души. Забыв всякий стыд и наплевав на немецкие правила, затирались в рабочие бригады среди узников гетто, зная наверняка, что здесь-то уж сбудут свой товар за отменное вознаграждение! Поймают немцы одного-другого, запрут ненадолго в тюрьму, а им и то не беда: через пару недель выйдет на волю и снова – у проволоки вертится тут как тут, как ни в чем не бывало. А вот еврей пусть попробует только закон преступить – жизнью заплатить может. Евреи, однако, даже в своем отчаянном положении оставались оптимистами и настолько верили в жизнь, что и за колючей проволокой не прекращали сражаться за маленькие свои радости и удовольствия, с завидной изобретательностью изыскивая все новые возможности жизни порадоваться. В первые месяцы в гетто они, правда, еще надеялись, что им не придется привыкать к лишениям так надолго. Но пришлось, и было это тягостно и горько, не теряя себя в новом своем существовании, день и ночь терпеть, выносить, выживать изо всех сил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю