355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хелене Хольцман » «Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944 » Текст книги (страница 13)
«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 15:00

Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"


Автор книги: Хелене Хольцман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Эмми отдала мне ключ от квартиры, попросила обязательно забрать ее пишущую машинку и многотомный словарь Брокгауза, еще кое-какие вещи, иначе Гедамке загребет все себе.

Мы наняли дрожки на вокзал. Там нас уже ждала симпатичная спутница. Эмми, лежа на подушках в купе, попрощалась со мной через стекло, и личико ее снова просветлело и стало знакомым, милым. Я подумала тогда: болеют же люди и еще тяжелее, еще безысходнее, а вот выздоравливают, повезет и Эмми.

Спустя две недели спутница нашей больной вернулась в Каунас одна. В клинике того известного хирурга опухоль у Эмми в мозгу, кажется, рассосалась под действием лучей рентгена, но зато обострилось воспаление почек, так что на выздоровление надежды почти уже не осталось. Больную не стали держать в переполненной частной клинике и перевели в полевой госпиталь, где она и скончалась через несколько дней. Похоронили женщину на солдатском кладбище близ госпиталя.

Через несколько дней после отъезда Эмми в Эстонию из своей якобы командировки явился Гедамке, бросил пару сентиментальных пошлостей по поводу бедной больной и тут же принялся самозабвенно выторговывать у меня ее вещи: ему, видите ли, машинка позарез нужна, а покойница ничего бы против не имела, если б он машинку забрал себе. Я в ту пору все еще надеялась на ее возвращение, но сопротивляться напористому нахальному эсэсовце сил не было – машинку он забрал. Потом – известие о смерти Эмми, и он снова – тут как тут: зачем это она мне ключ от квартиры оставила? На что мне быть в курсе всех ее дел? Зачем я забрала себе столько ее вещей? Кто тут единственный наследник? Он тут единственный наследник! Отдай ему все, что осталось, а не то!.. О, у него было весьма действенное средство добиться от меня, чего ему было нужно: донесу, говорит, что тут кое-кто с евреями якшается.

Перед такой низостью и подобными угрозами я была бессильна. За меня вступилась было отважная фройляйн Йоруш, да и у нее ничего не вышло. Этот хапуга сгреб Эммино имущество, забрал и Брокгауз. Даже покушался на одежду Лифшицов, запертых в гетто – пришлось воевать с ним за каждую тряпку. К счастью, вскоре после того его перевели на службу в Минск, и я никогда его больше не видела.

К Лифшицам в гетто я ходила каждый день, пока Эмми была в отъезде. Всякий раз в глазах его маячил молчаливый вопрос: как она там? Что с ней? Вернется ли? Пока, наконец, я не принесла ему последнюю весть – о ее смерти. Я и после этого часто навещала их – Эмми просила. Когда я намекнула Лифшицу, что надо бы отвоевать кое у кого их имущество, вдовец отказался: он знал, оказывается, о связи покойной жены с Гедамке, но добрые воспоминания об Эмми были настолько ему дороги, что эта мелкая интрижка никоим образом не могла им повредить. Бог с ними, с вещами, пропади они пропадом, не жалко. Что в них теперь проку – ее больше нет.

Вскоре на фабрике, где трудилась его бригада, запретили использовать евреев в качестве рабочей силы. Еще несколько раз я пересылала ему на адрес старой их квартиры кое-что из вещей и продуктов через одного полицейского-литовца. В октябре 1943-го его вместе с матерью и еще 3100 несчастных услали в Эстонию, там они и сгинули[105]105
  26 октября 1943 г. из Каунаса были депортированы «минимум 2700» евреев. Трудоспособных и выносливых отослали в лагеря Вайвара и Клоога в Эстонии, детей и стариков – в Освенцим.


[Закрыть]
.

Пару раз объявлялись еще их прежние горничные и домохозяйки, один раз заявила свои права на наследство тетушка Эмми из Рейха – от ее слащавого гаденького письмишка меня просто затошнило: добренькая старушка надеялась, что вскоре справедливый боженька и миленький Гитлер «разберутся» и всем сделают, наконец, хорошо. Я отослала ей коробку с вещами, что еще у меня оставались, и вздохнула с облегчением: ненавижу семейные скандалы и дрязги вокруг наследства! Что до нас с Гретхен, то мы в очередной раз лишились еще одного из близких и милых нашему сердцу людей. Еще одним другом стало меньше.

В конце лета все меньше бригад появлялось в городе, их распускали одну за другой. На работу ходили теперь лишь отдельные служащие-евреи. Ничего не менялось лишь в прачечной-химчистке «Приколь» в самом центре города, и те, кто работал там, служили связными между городом и гетто. Время было тревожное. Мы слышали, что под Вилиямполе строят «малины», но кто знает: случись беда, надежное ли это укрытие? И мы искали и обустраивали для узников гетто убежища в городе.

Евреи и сами побаивались уходить из гетто: ведь с самого конца 1941-го и вплоть до последних депортаций в Эстонию жили они за колючей проволокой хоть и в убожестве, но все же в относительном спокойствии. А в городе на каждом шагу – смертельная опасность, и не только для них, но и для тех, кто решится им помочь, спрятать их, приютить. Рисковать ни своей, ни чужой жизнью невольники гетто не дерзали.

В сентябре по городу поползли новые слухи из Вильнюса: глава совета старейшин вильнюсского гетто Генс, чей солидный импозантный вид вызывал уважение даже среди нацистов, позволяя ему добиться для узников некоторых благ, непредусмотренных уставом, арестован 14 сентября гестаповцами и расстрелян. Так началась полная ликвидация гетто в Вильнюсе. Гибель Генса повергла невольников в панику и отчаяние.

Тогда узники стали убегать в леса, там примыкали к партизанским отрядам, и эти грозные лесные войска постоянно портили кровь немцам. Другие прятались в подвалах в старом городе, где их за приличное вознаграждение, а иногда и просто из сострадания поддерживали поляки. Один ремесленник уже после освобождения рассказывал мне, как один немец, старший лейтенант Нимейер из Берлина спас ему жизнь, выдав еврея за поляка и устроив на работу при себе. К несчастью, именно этот добросердечный человек попал в руки лесных партизан и был убит.

Среди немецкого офицерства немало было тех, кому претила пропаганда оголтелого антисемитизма. Майор Клаге тайно предупредил евреев о готовящейся ликвидации гетто, которая состоялась 20 сентября. Гетто стерли с лица земли, уничтожили слабых, нетрудоспособных – детей и стариков. Моя подруга Аронхаус, смелая, благородная женщина, отказалась расстаться со своим престарелым отцом и вместе с ним пошла на смерть. Тех, кто еще мог пригодиться, согнали в отдельный лагерь. Из них не стали больше формировать общины или группы, подчиняющейся комиссару гетто, их просто раздали разным хозяевам, как рабов. Многих отправили обслуживать военную технику и армейские грузовики, в организацию Тодта, в армейские мастерские или в провинцию добывать торф, строить дороги, прокладывать железнодорожные пути.

В это время гетто в Каунасе из-под юрисдикции городского комиссара перешло в ведомство СС и превратилось в концентрационный лагерь. Всякая культурная жизнь за колючей проволокой прекратилась. Дома пронумеровали и разбили на 330 блоков. В каждом доме пересчитали всех жильцов, если кого не досчитались – виноваты были все остальные. Половину узников разместили на аэродроме, вторую – в предместье Шанцы. Всем велели раздеться и погнали на дезинфекцию, в это время выпотрошили дома, вынесли, что только можно было. Потом выдали невольникам лагерную форму. Хотели было всех наголо побрить, но не стали. Прислали из рейха человек десять «не-евреев», уголовников, и назначили их в лагерь надсмотрщиками.

По еврейскому вопросу главным был некоторое время Геке, потом появился еще и Бруно Киттель – тот, что ранее возглавил ликвидацию вильнюсского и варшавского гетто, редкостная скотина.

В октябре Гёке потребовал от совета старейшин список невольников для депортации в Эстонию. Старейшины отобрали слабых и убогих, эсэсовцы вламывались в дома и хватали всех подряд – списки проклятых пополнились. От тех, кого увезли в Эстонию, не было никаких вестей. Лишь после освобождения один из немногих уцелевших, Анолик, высланный из Вильнюса в Эстонию 22 сентября, рассказал о том, что ему и остальным довелось пережить.

22 сентября 43-го те, кто уже не мог много работать, попали из Вильнюса в пресловутый Майданек, концлагерь близ Люблина, всего – тысячи две-три человек. Около тысячи отправили в Клоогу, километров сорок от Таллина. В Эстонии было около двадцати пяти лагерей. Свозили евреев со всей Европы. Комендантом над всеми лагерями назначен был хауптштурмфюрер Бреннайс.

Анолик почти год провел в разных лагерях. Трудно передать, какой кошмар там творился: все, что только может выдумать сам сатана, все пришлось вынести узникам, все выстрадать. Они больше были не люди – только номера. Анолик стал 818, и это число, как он мне потом рассказывал, оказывается, в иудейской традиции считается счастливым.

Работали каждый день по шестнадцать часов. За малейшую провинность – наказания, да такие, которые мог изобрести только самый больной мозг. Самым мягким наказанием было оставить заключенного без ужина – их и так почти не кормили. Воспаленное воображение садистов изыскивало все новые способы поизмываться над беззащитными пленниками. Раздетых узников в лютый мороз привязывали к дереву на дворе и, стоя вокруг и укутавшись в меха, наблюдали, как постепенно коченеет тело замерзающего живьем человека. Точно так же, спокойно и с любопытством, глядели, как по телу жертвы медленно расползается смертельная доза эвипана, впрыснутая в вену.

Заключенных хлестали ремнями из бычьей кожи, усеянными стальными шипами. Жертву кидали на лавку, товарищам по несчастью приказывали держать наказуемого за руки и за ноги – и двадцать пять ударов минимальная порция. Некоторые могли выдержать и семьдесят пять, но живыми после такого с лавки уже не вставали.

Близ бараков располагалась баня и дезинфекционная. Мужчины и женщины мылись вместе, и в декабре, пока их одежду дезинфицировали, метров тридцать шли по морозу обратно в барак, совсем голые. Во всех лагерях кроме Клооги свирепствовал сыпной тиф, но на работу гоняли даже умирающих. Только если температура подскакивала под сорок, больного отправляли в лагерный лазарет.

4 февраля 44-го большую группу заключенных, в том числе детей и женщин, отправили в Кивиоли на нефтеперерабатывающий завод. Без остановки прошли они 120 километров вдоль моря. Многие, ослабев от тифа, падали без сознания. Если кто не мог больше идти – бросали в море.

Один из лагерных санитаров – Вильгельм Гент – обожал кромсать больных в лазарете топором, всех подряд, кто под руку попадется. Так погибли известный врач-гинеколог из Варшавы доктор Фингерхут, рентгенолог доктор Ивантер и сын адвоката Зильберштейна из Вильнюса.

У группенфюрера Курта Штахе была большая собака – он натравливал ее на узников, и обученная псина волокла пойманную дичь к хозяину.

Работа была тяжела невыносимо: заставляли таскать трехметровые балки, мешки с цементом килограмм по сто. Стоит оступиться – опять измываются. Впрочем, беспрестанные издевательства и унижения в лагере были повседневностью. Особенно свирепствовал завскладом одежды обершарфюрер Хелльвиг и унтершарфюрер Шварце из Гёрлитца, Цеппелинстрассе 21.

Главврачом всех эстонских лагерей назначен был оберштурмфюрер Франц Бодманн. Он принимал роды у женщин-заключенных и швырял новорожденных прямо в печь, еще живыми. Однажды вкатил двум помешавшимся узницам по 50 грамм бензина в сердце. Обе умерли в страшных муках.

В женских бараках надзирали женщины-надсмотрщицы: одна была еще студентка, ее называли Ага, и напарница ее Инге стегали узниц плетками, таскали за волосы, вырывали сережки из ушей. Комендант одного из лагерей оберштурмфюрер Аймаер развлекался тем, что брал кого-нибудь из мужчин-заключенных и лил ему на голову тонкой струйкой воду, пока несчастный не падал в обморок. Его приводили в чувство и снова подставляли голову под струю воды. И так раза по два, по три.

22 августа 44-го Анолик из Клооги был переведен в Лагеди. 19 сентября был приказано соорудить костер: метров шесть квадратных по площади, на расстоянии полуметра от земли – чтобы поддувало как следует. В центре – круглое отверстие, тоже чтобы разгоралось лучше. Сто пятьдесят эсэсовцев согнали к этому костру всех заключенных: узники сами должны были укладывать дрова на помост, а потом и самих туда бросили. Так они и лежали слоями – дрова, люди, дрова, люди. Все это облили бензином и запалили. Анолику с братом удалось закопаться в солому, которой устланы были нары в бараке, и ночью бежать из лагеря. Так и спаслись. Бежали обратно в Клоогу. Вскоре после этого их освободили русские. Анолик привел тогда советских офицеров на то место в Лагеди, военные сделали несколько снимков, Анолик их мне потом показывал. Когда в мрачные средние века жгли еретиков на костре, это и то не наводило такого ужаса, как фотографии из Лагеди: трупы – обугленные, скрюченные, обгорелые тела людей, захлебывавшихся только что воплем боли отчаяния. Мужчины и женщины бриты наголо, куски человеческих тел среди дымящихся углей. Рассказ Анолика подтвердили позже и иные, кому удалось в ту ночь бежать.

Из прочих лагерей заключенных депортировали в Данциг, в основном в крупный лагерь Штуттхоф, откуда распределили потом по мелким трудовым лагерям. Оттуда немцы уже убегали в такой спешке, что полностью ликвидировать лагерь и его пленников не успели, оттого-то многие, кого уже считали погибшим, вернулись потом к родным.

Весной стали приходить эшелоны с неожиданными пассажирами: в Литву, Латвию и Эстонию свозили евреев со всей Европы – из Берлина, Парижа, Гамбурга, Вены, Праги[106]106
  Таких эшелонов было много. Начиная с декабря 1941 г. из Германии и Западной Европы в Каунас и другие балтийские города регулярно приходили поезда с заключенными евреями. Всего в Каунас на расстрел свезли от 10 000 до 15 000 евреев.


[Закрыть]
. Заключенных большими группами вели через город с вокзала, под строгим надзором. Поговорить с ними не было никакой возможности. Многие из них были хорошо одеты, с аккуратными чемоданчиками в руках. Были среди них и дети, хоть и немного. Им было сказано, что их переселяют на оккупированные российские территории, а в Каунасе им предстоит лишь пройти дезинфекцию. Никто из узников особенно не радовался происходящему, однако у них не было в глазах того отчаяния, которым, как клеймом, отмечены были наши местные евреи. Но и у них на одежде пришиты были желтые звезды.

Их погнали по направлению к Вилиямполе, видимо, в гетто, где невольники уже ждали пополнения, узнав об очередном эшелоне с запада.

Иностранцев и правда привели в Вилиямполе, но дальше дорога их шла вдоль колючей проволоки, мимо гетто – это был путь к IX форту. Из гетто на них глядели наши: им хорошо был известно, зачем несчастных туда ведут.

Спустя несколько дней наши евреи получили новое задание – рассортировать и разобрать содержимое чемоданов с того эшелона: вышитые инициалы отпороть, все выстирать, подшить, что требуется. Потом все отнесли в гестапо. Часть вещей разбирали в здании бывшей еврейской реальной гимназии, где теперь располагался госпиталь. Часовые, наблюдая за работающими, откладывали себе в сторонку что получше, и евреям, несмотря на строжайший запрет, удалось кое-что стянуть: «Запрячем в матрас в изголовье».

Особенно из всего содержимого чемоданов ценилось элегантное дамское белье. Перед лазаретом я видела грузовик, доверху наполненный добротными чемоданами и парусиновыми мешками, совсем как в Берлине на вокзале Анхальтер Барнхоф в прежние времена. И на самом верху уложены – рыдать хочется! – детские ночные рубашечки…

Держать связь со старыми друзьями из гетто становилось все сложнее – ни «башмачники», ни «садовники» в городе больше не появлялись.

Некоторое время Реляйн стирала на Зеленой горе грязное солдатское белье. Я нашла ее там – совершенно подавленную, без сил. Она даже не смогла толком порадоваться тому, что я ей принесла. А мне больше нечем было ее утешить.

Потом я долго вообще ее не видела. Спустя несколько месяцев выяснилось: Реляйн работает на галошной фабрике «Гума», в Вилиямполе, в двух километрах от гетто. Вход на фабрику был воспрещен, и мне пришлось потратить много времени, сил и денег, чтобы, наконец, устроить встречу с девушкой.

Нередко долгий путь на «Гуму» я проходила зря: на проходной оказывался не тот часовой, которому я накануне дала взятку, или невозможно было достучаться до фройляйн Бедорфайте – молодой литовки необыкновенной красоты, которая работала в химической лаборатории фабрики. Она была доверенным лицом евреев и организовывала им свидания с кем нужно, рискуя при этом немало собственной свободой. Благодаря изобретательности Бедорфайте мне удавалось проникнуть на завод под разными предлогами.

Мы с Реляйн виделись то в сторожке, то в амбулатории, то на заднем дворе, иногда лишь минуту, порой – по целому часу. Фройляйн Йоруш, уже уехавшая из Каунаса, тем не менее часто приезжала к нам из Кёнигсберга и очень хотела забрать с собой Реляйн, выправить ей поддельные документы и спрятать у себя в доме. Добрая женщина уже начала даже готовиться к приезду Реляйн: устроила ей комнатку на чердаке над своей мансардой. Но Реляйн все не могла никак решиться покинуть родителей и брата. Я тоже было собиралась укрыть ее в каморке позади нашей кухни, но замыслы так замыслами и остались, и лишь по-прежнему ходила к ней на свидания, когда почти каждый день, а когда не видела ее неделю, а то и чаще. Не опасность и не дальний путь более всего угнетали меня, когда я ходила на фабрику – просто дорога туда всякий раз проходила мимо холмов, где возвышался IX форт. …

В каунасском гетто знали до мелочей, что случилось в Вильнюсе, и ждали всякий день того же и здесь. Мы в городе ни малейших иллюзий больше не питали и все только с раздражением удивлялись вялости и пассивности узников гетто. Мы бегали по городу и его окрестностям в поисках людей, что приняли бы у себя на время беглецов из-за колючей проволоки. Найти таких было неописуемо тяжело. Вот уже, кажется, все обговорено, все – берут, обещали, и тут в последний момент – нет, говорят, боимся, немцы узнают – не жить нам. Иные начинают вдруг требовать немереной платы за каждого еврея, а что самое для нас было ужасное, что более всего злило – это когда сами же узники перед самым побегом так и не решались уйти из гетто: кто не мог оставить семью, а кто, привыкнув за последние годы к побоям и унижениям, отупевший, забитый, затравленный, не осмеливался уже ни одного шагу сделать за пределы колючей проволоки – свобода была под запретом, и многие с этим смирились.

Фройляйн Йоруш в октябре снова навестила нас. Проездом она была в Вильнюсе и оттуда ко всеобщему изумлению привезла с собой Мозичек. В Вильнюсе надежные люди доверили фройляйн Йоруш один секрет: у них скрывается молодая женщина, сбежавшая из одного из трудовых лагерей перед самой ликвидацией. Побег спас Мозичек жизнь, но когда фройляйн Йоруш пожелала с ней познакомиться, нашла беглянку в отчаянии: у нее в Вильнюсе нет больше знакомых, кроме этой вот семьи, но они боятся держать ее у себя дольше, а идти ей больше некуда. Вот в Каунасе, там да, там у нее есть друзья: Хольцманы, может, знаете? Фройляйн Йоруш возликовала, когда нашлись общие знакомые, и тут же решила увезти Мозичек в Каунас.

И вот Мозичек здесь, с нами, бесконечно счастливая, что снова среди друзей, и столь же несчастная, потому что из-за нее друзья в опасности. Мы, оставив ее пока что у себя, пошли искать ей работу. Но прежде всего нужен был поддельный паспорт, что удалось в лучшем виде состряпать благодаря нашему «спецу», – Мозичек отныне была совсем не Мозичек, а литовка из долины Мемеля. С таким документом можно было выпустить ее в город. К несчастью, бедняжка говорила только по-немецки. Четыре недели еще жила она с нами, изо всех сил стараясь не обременить нас своим присутствием, помочь по хозяйству, в общем – оказаться полезной.

Наконец нашлась в предместье Панемуне одна литовская семья, посвященная в дело: Мозичек взяли гувернанткой к трем совершенно диким, невоспитанным сорванцам-мальчишкам. Бедная, бедная Мозичек: она стонала от них! Прежде ей доводилось работать лишь в разного рода конторах, за письменным столом, с детьми она никогда дела не имела. Но ей во что бы то ни стало нужно было удержаться на этом месте, и ей это удалось. «Господа» также постанывали, глядя на неопытную, не слишком хозяйственную гувернантку, которая обладала совсем не германскими добродетелями домработницы. С другой стороны, хозяевам нравилось, что в доме появилось такое веселое, заводное существо. Они сами зарегистрировали ее в полиции, прописали у себя, вот только хлебные карточки на ее долю достать не удалось.

Мозичек рассказала нам о последних днях вильнюсского гетто, и рассказ ее оказался столь ужасен, столь пронзителен, что мы с удвоенной энергией принялись изыскивать способы помочь узникам Вилиямполе. Наташам было позволено взять из сиротского дома пару сирот, и одна из Наташ привела в дом двух девочек. Мы сообщили об этом в гетто, но именно в эти несколько дней в гетто все было тихо и спокойно, а потому именно те, кто накануне отчаянно упрашивал нас спасти их детей, теперь не могли решиться отдать своих чад добрым людям в город. Нам пришлось убеждать, упрашивать, настаивать, добиваться, и прошло время, прежде чем все было улажено, часовые подкуплены и детей можно было забрать в условленном месте.

Именно в это время в сиротских домах была устроена строгая проверка: в приюте, куда отдавали совсем еще грудничков, полиция «разоблачила» восьмерых младенцев-евреев, детей тут же изъяли и убили. Директора детдома арестовали. Акция эта навела такого страху на весь город, что никто больше не соглашался принять из гетто ни одного малыша.

И вот в доме двух Наташ сидят две девочки, тихие, сосредоточенные, с грустными серьезными глазами. Что нам теперь с ними делать? В то же время привезли маленькую Иру, которая так хорошо прижилась в Кулаутуве у фрау Лиды и даже совершенно официально ходила в деревенскую школу. Но немецкие соседи по селу невзлюбили ребенка с необыкновенной, слишком заметной внешностью и потребовали у сельской администрации от девочки избавиться. Сельским старостам и школьным учителям крайне было неприятно выгонять девочку: ведь Лиду безмерно уважали в Кулаутуве, и всякое ее слово и действие считались бесспорно верными. И, тем не менее, к Лиде ходили и убеждали ее увезти Иру из деревни до тех пор, пока женщина не поняла, что в покое их тут не оставят.

И вот три маленькие девочки – Ира, Дануте и Марите, – а еще и Габриэль, мать Иры, и Регина – и все вместе в крошечной каморке, портняжной мастерской, а за тонкой стенкой – Наташина сестра, которая ни о чем не должна догадаться. Хозяйки сдвинули вместе две широкие софы, и все вместе спали всемером на одной широкой кровати. Долго такое скрывать невозможно, но найти иное укрытие для детей пока не удавалось.

Мы с Гретхен вообще-то решили никого больше у себя не прятать: мы слишком часто появлялись в бригадах в городе и постоянно ждали, что к нам вот-вот нагрянут снова с обыском. Но пока у нас жила Мозичек, мы были счастливы, наше мужество вернулось к нам и мы снова готовы были рисковать.

Мы забрали к себе Дануте – худенького, белокурого ребенка с высоким лбом и трогательным вздернутым носиком. На первый взгляд – ничего еврейского во внешности, но глаза – миндалевидные, зеленые, полные невыразимой скорби, той самой, что носит в себе весь этот древний народ с трагической судьбой. С такими глазами за литовку сойти невозможно. Мы достали для нее лучших продуктов, купили книжки с картинками, рассказывали ей сказки, припасли для нее пестрых ниток для вышивания и вязания, придумывали бог знает что, только бы не скучало это девятилетнее создание в нашем доме – она оставалась задумчивой, серьезной и время от времени тихо плакала, глотая слезы. Ее бесконечно любили в ее семье – родители и старший брат, а теперь ей против воли приходится жить без них.

У Наташ ей, честное слово, было привольней: там были еще дети, а Регина и вовсе доводилась ей родней. Но и Марите, и Ирине тесно было в маленьком их укрытии, обеих тянуло побегать, глотнуть свежего воздуха, и мы устроили так, что всякий вечер, как только спускались сумерки, они приходили к нам. Замечательные были часы, радостные: мы болтали, играли, ставили пьески, пели, танцевали. И девчонки, обычно такие тихие, апатичные, давали волю фантазии и дышали полной грудью, а потом с волчьим аппетитом набрасывались на бутерброды. Рано утром Дануте, оставшись без подружек, опять замыкалась в своей печали, и пока Гретхен была на службе, а я давала уроки, девочка не отнимала от глаз серенький носовой платок.

Мне надо было навестить бригады в городе, но как мне теперь уйти – для девочки ничего нет страшнее, чем остаться в чужом доме совсем одной. Либо вести ее к Наташам, либо брать с собой. Я стала брать ее с собой, оставляла дожидаться меня на углу или в подъезде ближайшего дома, а сама бежала на свидание с невольниками, замирая от страха, как бы чего не стряслось с девочкой. Так дальше продолжаться не может, повторяла я себе всякий раз, но так продолжалось неделями, месяцами, и ничего пока не менялось.

Марите взяла одна семья в Шанцах. Ира с матерью Габриэль пока оставалась у Наташ. Дануте – с нами. Ее мать тайно приходила повидаться с ней из гетто. Ей удавалось хоть немного утешить дочку. Мы стали разрабатывать план, как бы переселить всю семью в город. Между тем из гетто сбежала кузина Дануте, девушку взяли в горничные в семье Руткунас и храбро скрывали ее от недобрых соседей. Невероятно, чудовищно, до чего ретиво мчались иные литовцы к немцам в полицию, стоило им только заподозрить, будто какой-то еврей пытается в городе спастись от смерти. Скоро и на нас стали косо смотреть, с прищуром: что это за девочка с ними ходит о городу? Откуда взялась? Кто такая? Зачем? Почему? Оттого-то мы вскоре принуждены были оставлять Дануте в укромных местах, не показываться с ней на улице, а ее выводили погулять только вечером, когда уже стемнеет, подышать воздухом.

Как бы ни было туго, время от времени удавалось все-таки вытаскивать из гетто то одного, то другого. Они жили в разных местах, хватались за любую работу, но подолгу им нигде оставаться было нельзя. Если же идти было уже некуда, шли к фрау Бинкис. Там их принимали, и не просто принимали, а с великой щедростью, великодушием, здесь их прятали с великой охотой и окружали заботой. Брат Оните у фрау Бинкис много недель делил кров с одним необычным мальчиком – непокорным, буйным, неукротимым[107]107
  Это был Кама Гинкас, ныне – известный театральный режиссер.


[Закрыть]
. Роза долгое время прожила в этом доме, заправляя на кухне. Наконец, там очутилась и бедная Фанни, которая нигде не могла найти себе пристанища, над которой по-скотски издевались литовцы, взявшие на хранение кое-что из ее вещей, использовали ее и потом еще и донесли на девушку, после чего во время поездки в провинцию ее арестовала полиция.

Ох уж этот страх – страх перед полицией. Сколько ночей я провела без сна, прислушиваясь к шорохам и каждый миг опасаясь, что ворвутся эти хамы, схватят Дануте, стащат с кровати мою спящую дочь, повяжут и уведут нас всех. Иногда я вставала, наклонялась над изголовьем кровати Гретхен и ловила с упоением тихое ровное дыхание моей девочки, и так проходила ночь. Днем же снова казалось, что беда минует: снова мы пили на завтрак наш кофе, радовались, если еще удавалось закусить бутербродом или плеснуть в кофе глоток молока. Нет молока – и то ладно, не беда. Не всякий день доводилось что-нибудь поставить на стол, но голодать уже не приходилось.

Время от времени у нас останавливались не надолго, обычно на ночь, все новые и новые беглецы из гетто. Однажды в доме появилась измученная малютка, которую постоянно перевозили с места на место, передавали из рук в руки, и ребенок так исстрадался и перепугался, что у девочки начался тяжелейший запор, от которого можно было избавиться только с помощью клизмы и промывания. Прятать ее было необычайно трудно: ее бледненькое личико, вспученный животик и еще этот резкий еврейский акцент, с которым она говорила по-литовски, бросались в глаза. Ее пришлось постоянно держать в квартире, она очень мучилась, а помочь было нечем. В конце концов, чтобы вывести еще и вшей, пришлось отрезать ее длинную толстую светло-каштановую косу, единственное, что еще было привлекательного, красивого в этом истерзанном существе, ее гордость. Осиротевшую головку пришлось обрить и тщательно обработать уксусом и керосином.

Год шел к концу. Во время воздушной тревоги мы больше не бегали в бомбоубежище, мы оставались в доме, даже с кровати не вставали. Глухое гудение русских самолетов звучало для нас музыкой сфер. Скорей бы они уже остались здесь совсем.

Как-то раз я подслушала на улице разговор двух офицеров из генерального комиссариата: военное положение, говорят, тягчайшее, отступаем, беда! Но есть уже, поговаривают, новое оружие массового уничтожения, в начале следующего года его уже введут в действие. Я подошла к беседовавшим сзади, слушала и ликовала: отступаете! Так вам и надо! Туда вам и дорога! Не дождетесь никакого нового оружия! Недолго вам осталось!

Иногда в то время нам так ясно представлялась недалекая уже победа, что мы и бояться даже переставали. Мы видели, как у «господ» иссякают силы. Но тем бдительнее приходилось быть: чем ближе конец, тем ожесточеннее и свирепее кидались оккупанты на всех вокруг.

К Рождеству нас навестила Марите. Дети нарядили премиленькую изящную елочку и приготовили маленькие подарки – добрый знак, знак мира на земле.

На русское Рождество обе Наташи и фрау Лида, приехавшая из Кулаутувы, выходили из церкви после службы. Вдруг путь им преградила незнакомая молодая женщина, вложила Наташе в руки спеленутого младенца и исчезла. Вокруг все только подивились – надо же, такой подарок на Рождество, чудеса да и только! В пеленках нашли письмо на русском, откуда выяснилось, что мальчику дано имя Николай. Его мать, русская беженка, в Рождество отдала ребенка чужим людям в надежде, что у него, наконец, появится крыша над головой и любящая семья. Сверток принесли в дом к Наташам, Регина и Габриэль страшно перепугались, потому что малыш сразу же истошно завопил, как будто хотел, чтобы вся округа узнала о тайных жильцах этого убежища.

Фрау Лида привезла с собой из Кулаутувы молока, и Габриэль, как самая сведущая в вопросах материнства, накормила мальчика, перепеленала и убаюкала его. Ну и что теперь делать с этим горлодером? Лида лукаво заулыбалась, и нам показалось, что для нее появление этого ребенка не было сюрпризом, что она как будто уже подготовилась и ожидала этого. Уж не устроила ли она этот ловкий обман для отвода глаз посторонним, чтобы спасти очередного малыша из гетто? После того как ей пришлось увезти из Кулаутувы Иру, Лида стала поговаривать, что ей бы отдали на воспитание совсем еще малыша, который еще и говорить-то не умеет, чтобы среди соседей никто не догадался, кто таков и откуда. На этот раз Лида промолчала, но на другой же день уже была готова повозка и Коля укутан в толстый теплый платок. И Лида с мальчиком и еще одной пожилой дамой отправилась за двадцать километров от города – в Кулаутуву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю