355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хелене Хольцман » «Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944 » Текст книги (страница 6)
«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 15:00

Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"


Автор книги: Хелене Хольцман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

Однажды снится мне сон: пещера или грот, темно, между камней бурлит родник. Ищу туфлю, что свалилась с ноги в воду. Одна на мне, а второй нет, видно, смыло, унесло. Наклоняюсь к воде все ниже, ниже, и вдруг падаю, лечу вниз и оказываюсь в яме, будто в окопе. И со всех сторон вокруг меня – слоями уложены человеческие тела. Мертвые. Мертвецы куда ни глянь, до горизонта. Просыпаюсь в холодном поту и тут же понимаю, что за видение мне пригрезилось. В ужасе ворочаюсь, не дай бог снова заснуть на том же боку – опять приснится этот кошмар!

Мертвые вообще часто встречались мне в моих снах, и ночью, и днем. Постепенно я осознала: в тяжкие времена в людях иногда просыпается вера в жизнь после смерти и в то, что там, в ином мире ждут те, кого человек потерял в этом. Вот и славно, вот и отлично: значит, еще пара лет, а, может, пара дней, не имеет значения, и муки наши прекратятся.

Болезнь отступила, я смогла встать с постели и ходила по дому как привидение. Моя Гретхен между тем стала совсем прозрачной, под глазами – синие тени. Сдали кровь на анализ – у дочери констатировали малокровие, врач прописал молоко, масло и манную кашу. С рецептом я пошла в продовольственное управление – пусть заверят. Посмотрели, вычеркнули молоко и масло. Нет у нас столько, говорят, чтобы на малокровных изводить, молоко с маслом только для туберкулезников. Разрешили только килограмм манки.

Гретхен, Гретхен, моя младшенькая, крошка моя, а ведь тебе уже скоро семнадцать. «Этот ребенок должен жить!» – говорил старый советник, и поклялась себе самой: я окружу дочку заботой, я уберегу ее в лихолетье от беды, пусть растет, а потом станет лучше, придет иное время. Ни минуты не сомневалась, что придет! Пусть кому-нибудь другому захватчики пускают пыль в глаза своими победами, нас-то не обманешь! Уже само это восхищение победителей самими собой, это самолюбование подозрительны: нечисто здесь, ой, нечисто! Стоит только взглянуть на этих коричневых: грубые, топорные физиономии, и в каждом что-то ненадежное, гниловатость какая-то, что-то мелкое и гадкое. В их чеканном шаге, тяжелом, жестком, угадывалась какая-то вялость, дряблость. Тупые затылки на толстых шеях – неподвижные, выстроились четко в ряд, в твердом, угрюмом взгляде просвечивает неуверенность. Пьяницы, почти все пьют. И фанатики, злобные, жестокие. Страшно, жутко. Убийцы, как есть убийцы!

Близился конец года. Мы передали в гетто рождественский сверток для Лиды и Эдвина – немного теплой одежды, кое-какие вещи, а еще четыре толстых свечки: мол, темные дни позади, выстояли, пережили, теперь не сдавайтесь, новый год – новые надежды, держитесь!

В самом начале января к нам пришел один чиновник с товарищем и представил своего спутника заместителем директора металлургического комбината «Нерис». На фабрике, говорят, нужна стенографистка и переводчик, так не желает ли «Маргарита» пойти к ним на службу? Да, знаем, знаем, есть проблемы, не все в порядке с происхождением, но это преодолимо. За девушку готовы вступиться сам директор лично и его заместитель.

На другой же день Гретхен уже заступила на должность и проработала в «Нерисе» до самого конца оккупации – два с половиной года.

Заявление, обязательное для всех сотрудников, подтверждающее их «арийское» происхождение, директор собственными руками швырнул в корзину для бумаг и ни словом не обмолвился ни с одним из работников о том, что у моей дочери отец еврей.

Моя младшенькая каждый день по восемь-девять часов работала в маленькой деревянной конторе посреди широкого фабричного двора. С ней вместе на службу приходили мелкие буржуа-обыватели, все как один, конечно, антисемиты. Крошка бедная мучилась, но молчала и не подавала виду. Два с половиной года она выдержала.

В конце декабря ударил мороз, и бедным евреям в гетто и на работах пришлось еще хуже, чем дождливой промозглой осенью. Эдвин написал из гетто, что на стройке обморозил ноги. Тогда мы послали ему пару шерстяных носков, а его приятель поэт Бенедиктас Руткунас, верный наш друг, добрый помощник, раздобыл на черном рынке пару стоптанных башмаков. В городе мы часто встречали Лидиного брата, через него и держали связь с гетто. Через него передавали друг другу письма, такие теплые, такие трогательные и личные, какие близкие люди пишут друг другу лишь в лихие времена, когда нечего больше стесняться и незачем церемониться. И всякий день собирали, что могли. Экономили на мелочах, чтобы по-братски поделиться с несчастными за колючей проволокой.

К рождеству из своей усадьбы в Кулаутуве на санках приехала сестра одной из Наташ Лида Голубова, привезла большие крестьянские караваи, белого сыра и корзину яблок. На кухне у «ангелов» нарезали гору бутербродов, уложили в короб, и обе сестры Наташа и Лида, понесли тяжелую поклажу в лагерь к русским пленным на улицу Майронис, одна – яблоки, другая – бутерброды.

К лагерю не только строжайше запрещено было приближаться, разрешалось ходить только по другой стороне улицы. Часовой, потрясенный дерзостью двух женщин, даже не преградил им путь, а вместо того доложил дежурному офицеру, что две в высшей степени необыкновенные посетительницы зашли в лагерь и просят позволения поговорить лично с руководством. Через переводчика они объяснили, что принесли с собой две корзины с бутербродами и яблоками для заключенных, в качестве подарка к рождеству, чтобы таким образом отметить святой праздник любви к ближнему. Женщины просят принять их подношение и раздать заключенным.

Офицер был тронут и вызвал нескольких узников, чтобы забрали корзины в лагерь. Пленные расплакались от счастья, увидев нежданные дары и русских женщин, с которыми им даже позволено было переброситься парой слов по-русски. Наташа и Лида хотели было отблагодарить офицера, но он отказался принять яблоки и сигареты и велел передать все без остатка заключенным. Так же поступили и часовые.

Сестры, обрадованные неожиданным успехом, кинулись домой, нагрузили еще две корзины яблоками и отправились в лазарет, где лечились немецкие солдаты.

Изумленная охрана снова впустила их, персонал, открыв рты глазел, как женщины, едва знающие по-немецки пару слов, переходят от кровати к кровати и собственными руками раздают больным рождественские подарки. Случайно в госпиталь заглянул и тот офицер из лагеря, встретил снова двух благотворительниц, увидел, как они, не разбирая национальности, поздравляют с рождеством окружающих, и, тронутый до глубины души, долго жал им руки, не в силах словами выразить свое восхищение и признательность.

Вскоре после рождества в доме двух Наташ появились новые постояльцы: из гетто бежал брат Лиды Гайст с женой и подругой жены. Побег готовили долго и тщательно: среди своих нашли одного талантливого графика, заказали фальшивые паспорта и появились за колючей проволокой под новыми именами и, якобы, католиками («разрешенная» религия). Скинули с себя это непосильное ярмо и рискнули зажить новой жизнью.

Павла, брата Лиды, слишком многие в городе знали, и он думал перебраться в Вильнюс. Жену его теперь звали Габриэль, ее превратили во француженку, замужем за литовцем. Она хотела устроиться домашним преподавателем, давать частные уроки. Ее подругу, теперь по имени Регина, которая раньше работала вместе с нашей приятельницей Павлашей, решено было оставить у «ангелов». Как это все устроить, никто из нас толком пока не знал, но готов был рискнуть. Мы и раньше встречали у Наташ узников гетто, которые на пару часов скрывались со своей каторги и приходили сюда отдохнуть у добрых хозяек. Потому мы даже не удивились, когда однажды, вернувшись домой, у теплой печки обнаружили Регину. Правда, тогда мы, конечно, и представить себе не могли, что она останется здесь до самого освобождения – на два с половиной года.

Итак, первый шаг был сделан, побег удался. Регина грелась у печки, пламя освещало ее суровое осунувшееся лицо. Первый вопрос, который, видно, беспокоил ее более всего: очень заметно, что она еврейка? В глаза бросается?

Да нет, что вы. Совсем нет! Я бы и не подумала никогда, если бы не сказали. Я было подумала, вы русская.

Однако Регину невозможно не заметить, больно уж она сама по себе необычное существо: словно неземное, как сивилла Микеланджело. Как будто даже двуполое создание, в ее внешности мужского столько же, сколько и женского. Она совсем не похожа на тех дамочек, что дюжинами порхают по модным лавкам и кондитерским. Такую особу сразу заметят на улице, ее не скроет никакая маскировка, никакой крестьянский платок.

А ангелы наши между тем сияли, светились добротой, себя забыли и готовы были на любые жертвы для близкого человека. Домик принадлежит одной из Наташ, но за тоненькой перегородкой живет с мужем и ребенком ее сестра[55]55
  Ольга Фугалевич (литовский вариант фамилии, который приводит автор – Фугалевичуте).


[Закрыть]
, там владения другой женщины, которая в опасных экспериментах сестры совсем не участвует и чужих сторонится. Наташа же изо дня в день повторяет: «Любовь все может преодолеть». Повторяет так серьезно, с такой верой, что в ее устах слова эти не звучат пошлой банальностью.

Первая забота: как достать Регине продовольственную карточку? Документ необходим, но совсем не потому, что хозяйкам жалко поделиться с беженкой своим убогим рационом, а потому что без карточки не получить прописки. Ищут хорошего знакомого. Есть такой, слава богу. У него тоже есть добрый приятель, у того – свои люди в конторе, где оформляют и выдают карточки. Но этому приятелю ни в коем случае нельзя открывать, для кого понадобилось выправить бумажку. Ладно, остается ждать. Ждут. Проходит неделя. Ну, что? Готово! Есть карточка! Слава богу! Ну, теперь давайте Регину с этой карточкой в полицейский участок – за пропиской.

Новая беда: Регине нужна работа. Регина обязана где-то работать, каждый в городе обязан встать на учет на бирже труда, иначе ушлют в Германию. Наташе удается записать девушку подмастерьем в своей швейной мастерской. В другой раз в конторе требуют личного присутствия. Снова начинаются фокусы. Наташа кидается к врачу: дайте бюллетень! Приносит в учреждение справку: Регина больна, явиться лично не может. Через какое-то время с биржи труда или из полиции заявятся на дом с проверкой. Сидим трясемся, замираем от страха. Господи, пронеси! Понемногу привыкли, научились, как себя вести. Регина была лишь одной из многих таких же несчастных, что жили под дамокловым мечом, и каждого такого опекал и берег узенький кружок доверенных, близких людей, связанных, словно заговорщики круговой порукой.

Однажды в комнате Людмилы появилась черноглазая девчушка лет шести, с остреньким вздернутым носиком, с длинными светло-каштановыми косами. И говорит, вроде, по-русски, но какой-то странный слышится акцент. Я с ней по-литовски. Нет, литовский едва знает, спотыкается. По-немецки – заговорила без остановки. Я ей: ты кто? Как зовут? Откуда? Все, ни слова больше ни на каком языке, молчит.

Пригляделась к ней, смотрю: что-то она, кажется, на нашу Лиду слегка похожа. Ну, да. Так и есть – племянница, дочка Павла, Розочка, с недавних пор – Ирочка. Храбрая соседка Броня вывела ее из гетто, и вот ребенок здесь, и никто не знает, где ее теперь поселить. «Этот ребенок должен жить» – вспомнились мне слова старого советника. Но малютка долго не желала общаться с совершенно чужой тетей, и Регине с Наташами пришлось долго девочку уговаривать, прежде чем она протянула мне ручку и пошла со мной в нашу комнату.

Ирочка пугалась всякого немецкого солдата, даже совсем безобидного, и здорово умела передразнивать их грубые окрики: «Иди, иди, давай, быстрей! Не то по морде получишь!» Девчушка совсем была не похожа на еврейку и говорила на чистом, красивом немецком. Но стоило мне появиться с ней в магазине, как вокруг начинали перешептываться, бросать косые взгляды. Наконец следовал нахальный вопрос: откуда это у меня вдруг взялась такая маленькая дочь? Спустя неделю на санках прикатила сестра Наташи Лида и забрала ребенка в свою деревню, там девочка будет в безопасности, у меня было ненадежно.

Ее родителям не сразу удалось устроиться на новом месте. Павел не долго выдавал себя за литовца в Вильнюсе, там быстро узнали, что он еврей, так что ему пришлось временно искать убежище в вильнюсском гетто. Габриэль нашла по объявлению в газете место гувернантки и экономки в одной из усадеб в провинции. В семье, куда ее приняли, оказалось двое малолетних детей, их она учила французскому и немецкому, занималась с ними музыкой и гимнастикой, а еще следила за садом, отчего ее стали звать «прекрасной садовницей». Роль свою она играла столь свободно, раскованно и убедительно, что никто и не подозревал, кто эта дама на самом деле. Она флиртовала с соседями, с немецкими солдатами, что квартировали в деревне, а у самой беспрестанно ныло сердце – от тоски по дочке, от неустроенности в жизни. Мечталось о собственном доме, о собственном семейном мире, о спокойной светлой жизни, чтобы никто не лез, не терзал. И ее осторожные письма – никогда ведь не знаешь, кому они попадут в руки, – полны были и отчаянного авантюризма, и надрывной тоски.

Лида и Эдвин остались в гетто, еще более одинокие и покинутые, чем прежде. Павел бежал, связь с внешним миром, с друзьями нарушилась. И мы знали, что им там теперь еще труднее, еще горше. Контроль у ворот гетто стал строже, жестче. Никто больше не брался пронести мимо часовых посылку для друзей, хорошо, если для себя удастся что-нибудь тайком урвать, всяк за себя, ничего не поделаешь.

Однажды осенью во дворе тюрьмы ко мне обратилась молодая женщина с белокурыми волосами: «Вы меня не узнаете? Я училась у вас в немецкой гимназии». Эмми Вагнер. Ее семья отреклась от нее, потому что она вышла замуж за еврея, и теперь ее фамилия Лифшиц. Зато семья мужа приняла девушку как родную дочь.

Муж и его родители оказались в гетто, Эмми жила совсем одна, но ни дня не проходило, чтобы она не виделась с мужем. Он работал в городе, жена подкупала бригадира и приносила мужу поесть. Иногда в темноте ему удавалось отстать от бригады и переночевать у нее. Эмми знала лично каждого часового в гетто и каждого полицейского.

Как-то раз она прибежала ко мне: пришейте мне срочно на пальто желтую звезду! В гетто отправляют обоз с дровами, она спрячется среди поленьев и попадет к мужу! Вот, она уже собрала узелок: картошка, овощи, мясо, медикаменты. Свекор и свекровь просили табаку, ниток для штопки.

Мы вместе отнесли все это в порт на Немане, там уже стоял воз с дровами. Скорей запихнули мы все под поленья, там же спряталась и моя бывшая ученица.

Эмми пробыла в гетто несколько дней, на службе извинилась: мол, пришлось неожиданно и неотложно съездить в провинцию. В организации Тодта[56]56
  «Организация Тодта» была основана в Германии в 1938 году инженером Фрицем Тодтом (1891–1942). В последние предвоенные годы и в последующие годы войны эта инженерно-строительная организация занималась проектировкой и возведением военных инженерных объектов на территории Германии и на оккупированных территориях. Среди наиболее известных сооружений организации Тодта – линия военных укреплений на западе Германии, известная как «линия Зигфрида», Атлантический вал (сев. Франция).


[Закрыть]
, где она работала стенографисткой, ни одна живая душа не подозревала о двойной жизни «фройляйн Эмми». Ей не составляло ни малейшего труда сто раз на дню легко, не моргнув глазом, произносить «Хайль Гилер» и терпеть среди своих коллег оголтелых юдофобов. Но мне, когда я заходила к ней в бюро, она, лукаво улыбаясь, открывала ящики своего письменного стола: там фрау Лифшиц собирала и хранила то, что при первой же возможности несла в гетто. Шепотом она рассказывала, как радуются муж и свекор и свекровь всякий раз, когда она неожиданно появляется у них на пороге.

Одну из комнат своей большой квартиры Эмми сдавала литовцу-полицейскому, который частенько нес караул в гетто. Хозяйка ловко «втянула» его в свой заговор, так что офицер в любое время готов был оказать любую услугу. Он постоянно носил туда-сюда ее передачи и письма, под его защитой она могла беспрепятственно и безопасно проникнуть в гетто. Там ее хорошо знали и любили, но были и такие, кто ей, «дурочке», не доверял, держал за немецкую шпионку и предостерегал мужа, как бы чего не вышло. Эмми же заботилась не только о собственной семье, но и о соседях помнила – то сигарет подкинет, то детям пару яблок принесет.

Однажды ее застукал часовой, когда она перелезала через колючую проволоку. Прикинулась дурочкой: мол, из провинции, господин полицейский, из самой глуши, заблудилась в большом городе, в темноте никак дорогу не найдет, прямо беда! Поверил он ей, нет ли, – уж не знаю, сомневаюсь, чтобы поверил. Думаю, скорее, тронут был – уж такая милая барышня, такое свежее девичье личико! Пожалел, отпустил. Иногда Эмми бывала у нас каждый день, оставалась ночевать. Потом неделями не появлялась, пропадала, и ни слуху, ни духу. Тогда становилось страшно за нее – не арестована ли?

Она же, как одержимая, выдумывала все новые и новые способы, как преодолеть эту преграду между ней и мужем. Ходила по чиновникам: сделайте для Лифшица исключение – пусть живет в городе, с женой! Ей угрожали: немка вступается за еврея! Позор! Срам! Вот накажем – будете знать! А ей все нипочем – не запугаете! И людей она давно уже оценивала по их отношению к евреям: всякий юдофоб был ее личным врагом, и другом – всякий, кто сочувствовал узникам гетто.

Эмми привлекала к своей деятельности каждого, с кем бы ни познакомилась: ей помогали монахини, бывшая горничная, партизаны. Немецкие солдаты доставали для нее в городе редкие и дорогие продукты. Многие, правда, женщину использовали и обманывали – хапнут деньги и поминай как звали. Она стала продавать домашнюю утварь, продала великолепную шубу, вещи исчезали одна за другой, и скоро в доме стало совсем пусто и голо. Ей самой не всякий день доводилось пообедать, съесть чего-нибудь горячего: в обеденные перерывы на службе она бежала к мужу.

В начале нового года Эмми нашла себе подругу и товарища, точно так же готовую помогать узникам гетто, а в авантюризме и предприимчивости даже превосходившую саму фрау Лифшиц. Дора Каплан, Долли. Я уже давно была с ней знакома: красивая, видная, заметная немка, яркая блондинка, рослая, статная. Всегда появлялась в сопровождении двух псов и в окружении мужчин, как правило – евреев.

Муж Долли, как и многие другие евреи, пропал в самом начале войны. Она не теряла надежды найти его и добровольно переехала жить в гетто, совсем одна, и ждать его возвращения. На формальный развод она категорически не согласилась, да и вообще – всякая подобная нелепость вызывала у нее отторжение и протест. В гетто она тут же стала своей, хотя ее экстраординарная внешность и необычное окружение сразу бросались в глаза, так что в ней без труда узнавали немку. Она всем и каждому готова была помочь, ее уважали, ею восхищались и в то же время не доверяли еще больше, чем кроткой Эмми.

В январе я встретила ее в городе. Долли собиралась покинуть гетто: ее мать в Кенигсберге, якобы, выправила ей безупречное арийское удостоверение, так что ей разрешили переселиться в город. С Эмми она подружилась еще в гетто. Эти две женщины подходили друг другу как нельзя лучше: две яркие немки, живущие только затем, чтобы помогать евреям, «свои люди» за колючей проволокой.

Эмми помогла Долли перебраться в город: наняли санки, сунули часовому под нос чье-то удостоверение, якобы это официальное разрешение на переезд, и, к изумлению евреев, несколько раз ездили туда-сюда – вывозили все Доллино имущество и конечно – двух ее избалованных псин.

Подобная дерзость привлекла, конечно же, внимание: без помощи полиции здесь не обошлось, это ясно. Долли сняла комнатушку в стареньком деревянном домике, сырую и темную. Но новая постоялица быстро наполнила помещение множеством вещей и оживила своим бурлящим жизнелюбием. Из гетто Дора привезла множество чужих вещей, чтобы в городе обменять их на продукты. Единственное, что занимало ее, – здесь, за пределами еврейского «поселка», она может сделать для обездоленных больше, чем если бы осталась среди них. В нашем заговорщицком лексиконе «поселком» звалось гетто, точно так же его обитатели между собой звали нас «героями».

Долли не прожила еще и двух недель на новом месте, как уже ее домохозяйка тайком сообщила мне: «Вы ее подруга, вам одной могу доверить тайну: сегодня рано утром за фрау Каплан прибыла полицейская машина, фрау Каплан велели немедленно одеваться и увезли. Она хотела было взять с собой одну свою собачку, но ей не позволили. Мне же она успела только сказать: попроси фрау Хольцман, пусть сходит к майору X[57]57
  Лицо не идентифицировано.


[Закрыть]
, он ей, фрау Каплан, может помочь».

У меня подкосились колени, но терять нельзя было ни минуты. Где искать майора X? Сперва я бросилась к Эмми в бюро, рассказать ей все. Прибегаю в контору, взлетаю на последнем дыхании по лестнице и вижу – в передней комнате сидят на лавочке Долли и Эмми, сияющие, радостные. Долли кидается ко мне: «Привет! Ты не поверишь: эти в гестапо в меня просто влюбились! Простили несанкционированный переезд в город! Раука сам лично захотел познакомиться с женщиной, которая „добровольно поселилась в гетто“, и пригласил назавтра на прием. Ну, на том и отпустили, так, постращали, конечно, немного: мол, не слишком-то якшайтесь с теми, на другом берегу Вильи. Да что они мне сделают!» – снова произнесла Долли свою любимую фразу. И снова попала в точку! Из знакомства своего с Раука[58]58
  В русскоязычных источниках, прежде всего – в интернете, фамилия Раука не склоняется. – Прим. пер.


[Закрыть]
она не стала делать секрета и на той же неделе заинтриговала всех друзей сообщением, что ей, якобы, поручена секретная полицейская миссия.

Не вступятся ли мои подруги-энтузиастки за моих Гайстов? Может, донесут до Раука, что Эдвина весьма уважают в немецких музыкальных кругах, что его сочинения многократно исполнялись различными музыкантами, ну, и что, наконец, его считают одним из наиболее значимых композиторов современности.

Вступились. И, удивительное дело, Дора получила положительный ответ: ей обещали навести об Эдвине справки в Берлине. Спустя неделю Гайста вызвали в гестапо и тщательно выспросили обо всем. Потом объявили: есть возможность вытащить вас из гетто. Да, пожалуй, это возможно. Вы ведь, как ни крути, все-таки наполовину ариец. Но для этого придется развестись с женой и, естественно, прекратить с ней всякие сношения. Он обещал исполнить все, не задумываясь. Он мечтал только об одном – вырваться на свободу. Ему в гетто было тяжелее, чем кому бы то ни было: мальчик из порядочного, респектабельного семейства берлинских буржуа, отец-еврей давно умер, вырос с матерью и тетушкой в совершенно немецкой обстановке. В гетто такой человек должен был чувствовать себя абсолютно потерянным, пропащим, обреченным. Композитор, натура тонкая, возвышенная, он только в творчестве мог обрести душевное равновесие, более ни в чем, и с наивным эгоизмом требовал от окружающих, чтобы с капризами и особенностями его природы считались. И это в гетто! Кто в таких нечеловеческих условиях станет вникать в такие тонкости? Его близкие всегда знали, что он существо не от мира сего, и в сложившихся обстоятельствах любили его как могли.

Эдвин неспособен был ни приспосабливаться, спекулировать, ни шустрить, ни выкручиваться, так что выживать ему было неимоверно тяжело. Вместе с Лидой они жили в одном углу с сестрой Лидиной матери, «тетушкой Эммой». Другую половину комнаты занимала семья психиатра профессора Лазерсона. Тому тоже было несладко. Его бывшие коллеги по университету время от времени собирали для него немного денег, но и этого доброго жеста коллегиальной дружбы не хватало на жизнь. Ни Гайстам, ни Лазерсонам не на что было купить дров, оттого их каморка всю зиму, даже в самые холода, не отапливалась. Стены сочились сыростью и плесенью, воздух был спертый, затхлый, проветривай сколько угодно – ничего не помогало. В передней комнате, – здесь устроили кухню, – скупо жгли пару поленьев в день, чтобы только приготовить обед. А на обед часто не было ничего, кроме картофельных очисток, жареных в солодовом кофе. Мы последнее время посылали им нерегулярно, связь с гетто прервалась, да и самим частенько не хватало, и теперь мы все больше отправляли за колючую проволоку теплые вещи, белье, чулки, варежки. Такие посылки легче было переправить в гетто, чем продукты.

Прошло несколько недель с того дня, как Эдвина вызывали в гестапо. Ничего не происходило. Я уже перестала было надеяться, но Долли была уверена в успехе: Раука у нее в руках, она вертит им как хочет. Он поможет, вот увидите, только обеспечит сам себе прикрытие.

Письма Лиды той поры трогают до слез. Она всей душой, страстно желала, чтобы Эдвин вышел на свободу, хотя, с другой стороны, жизнь свою без мужа не мыслила. Тем не менее она готова была на любые жертвы, только бы он не страдал слишком от их развода.

Между тем из гетто смогли уйти еще несколько человек. Как-то вечером в начале января в нашем доме появились две молодые женщины. Скорее по их поведению, нежели по еврейской внешности, мы мгновенно поняли, кто они и откуда. Они же передали нам привет от стариков Цингхаусов, которые и дали им наш адрес. К счастью, пожилая пара, вопреки многочисленным лишениям, держалась в гетто удивительно бодро.

Их временно приютила литовка, фрау Бинкис[59]59
  Автор имеет в виду Софию Бинкис. По-литовски ее фамилия звучала как «Бинкиене».


[Закрыть]
, жившая одна с двумя дочерьми. Теперь женщины пытаются получить фальшивые документы и устроиться в провинции. И снова первый вопрос – ох, уж этот треклятый вопрос, вечно он не дает им, бедным, покоя: очень ли заметно, что они еврейки? Сразу ли заметно?

Вообще-то евреев узнавали не столько по внешности, сколько по характерному акценту, но здесь обеим бояться было нечего. Одна из них, Беба, из Риги, чисто говорила на хорошем русском, какой услышишь среди самых образованных людей. Вторая, Соня, училась в литовской гимназии, и ее произношение ничем не отличалось от произношения коренных литовцев. Профиль, конечно, мог выдать ее истинную национальность, однако она была светловолосая, с фиалковыми глазами, и если, как в тот день, когда она впервые появилась у нас, закутать ее в толстый пуховый платок, женщина легко сойдет за литовку.

Беба, напротив, была брюнеткой, однако ее лицо не носило никаких типично еврейских черт. В ее фигуре, даже закутанной в несколько слоев одежды, угадывалась природная элегантность. Нет, крестьянки из нее не выйдет, не похожа, совсем не то. Сейчас, с непокрытой головой, с ее печальными, полными горести светло-серыми глазами она напоминает Скорбящую Богородицу, Матерь Долороса.

Начало их новой жизни было положено. Браво! Экзамен выдержан! Но пока что нам нечего было им предложить. Приходите в ближайшее время, вечером. Пришли, уже как старые друзья. И долго рассказывали о неимоверных бедах, свалившихся на их голову. Теперь им необходимо было вырваться из этого круга несчастий.

Обе недавно вышли замуж и обе сразу же овдовели. В часы тягчайшего горя они сблизились и ухватились друг за друга, как за спасение, нашли друг в друге утешение и поддержку. И вот теперь вместе решились на отчаянный шаг – вырваться на свободу. Что впереди – неизвестно, они ступили на неведомую им почву, не успев еще проверить ее на надежность.

Рассказ Бебы

Мы с мужем приехали в Каунас из Ионишкиса в самом начале оккупации и поселились в отеле «Ноблесс» на Аллее Свободы. В первую же ночь войны все постояльцы гостиницы вынуждены были скрываться в бомбоубежище. На другой день «арийцы» все как один превратились вдруг в антисемитов, так что мы решили как можно скорее убраться из отеля подобру-поздорову и переждать у друзей, в семействе Вулльф-Лурье на улице Кестуцио. Собрали каждый по чемоданчику, забрали деньги, ценности.

Поселились у друзей в комнате с окнами на улицу, но оттуда вскоре пришлось съехать: в окна беспрестанно палили. Мы тогда подумали: верно, просто уличные беспорядки, мы и не подозревали, что это настоящий антисемитский демарш. В конце концов стрелять в окна стали уже и со двора. Явился домоправитель: всех жильцов-евреев, видите ли, арестовали. Для Вулльф-Лурье сделали исключение – глава семьи был единственным в Литве судебный следователь-еврей, и литовцы его очень уж уважали.

Всю ночь мы лежали на полу, чтобы не попасть под обстрел. Утром сообщили во всеуслышание, что евреям запрещено покидать номера в гостиницах. И тут же загремело знаменитое воззвание: «Сотню евреев за одного немца!» Господи, да ведь у меня же в чемодане в гостинице осталась антифашистская книжка! Срочно бегом в отель – уничтожить, пока не поздно! Муж не хотел меня отпускать. Так и вижу его перед собой: сидит в кресле и смотрит на меня, долго, печально так, смотрит и все молчит. Мне тогда и в голову не могло прийти, что больше я не увижу его никогда.

По улицам гнали евреев, поодиночке и целыми толпами. Стреляли с улицы в окна, а потом врывались в квартиры: якобы это евреи первые начали стрелять в солдат! Склонила голову пониже, чтобы скрыть лицо, – не дай бог паспорт потребуют! – подходила к каждому партизану с вопросом: можно мне домой? Да идите уже, отвечали мне. Добралась до гостиницы, подхожу к часовому: можно войти? Тут подкатил грузовик с арестованными евреями, у меня так ноги и подкосились. Часовой, видно, заметил и велел предъявить документы: ага, еврейка, следуйте за мной! Я умоляла, сулила немалые деньги – все напрасно, как каменный: проверим сперва – а вдруг вы коммунистка. Привели меня во двор полицейского управления, там стоят несколько сотен евреев, все лицом к стене.

Беба замолчала. У меня перед глазами стояла эта мрачная, ужасная картина. Вот и мужа моего так же поставили лицом к стене! И мою Мари! Значит, и мы пели нашу горькую песню по тем же нотам, песню утраты. Безумие германского «фюрера» с энтузиазмом подхватила бессмысленная чернь, и теперь каждая роковая минута несет смерть тысячам семей – разных семей, добрых и злых, аристократам и простолюдинам. И главное – эти люди, которых теперь убивают, в любом случае, ни в чем перед своими убийцами не виноваты.

И давит, как петля на шее, как удушье, давит один и тот же вопрос: как такое может быть? Что мы за люди такие немцы, кто мы, в чем наша суть? Мы изничтожаем сами себя, в слепой ярости перемалываем собственную плоть. Никогда еще мир не видел такого сумасшествия.

Беба между тем продолжала.

Я ходила по пятам за тем человеком, что пригнал меня сюда, не отставая ни на шаг с одной и той же просьбой: допросите меня, наконец! Ладно, согласился он, пойдемте со мной. И повел куда-то вниз по ступеням, в подвал полицейского управления. Я оказалась во мраке, взаперти. Тьма такая, ничего не видно. Сначала я думала, я одна, потом слышу: стонет кто-то тихо-тихо. Кто здесь? Оказалось, кроме меня там заперли еще шестерых женщин. Они сидели почти неподвижно, опустив руки, но я не собиралась сдаваться так просто: кинулась к двери, колотила кулаками, кричала. Да толку-то.

Утром, на рассвете открываю глаза, и мне делается дурно: вокруг серо, грязно, мерзко, гадкие грязные мешки навалены на полу, и на них – женщины, человек пятьдесят, в полном отчаянии. Утром принесли тепловатой воды, в которую накидали хлебных корок. И каждой по куску хлеба. Ни умыться, ни причесаться, ничего. В отхожее место повели один раз всех вместе, один раз за весь день. Грязь невообразимая вокруг. На обед принесли щи из прошлогодней кислой капусты, наполовину уже сгнившей. Многие поначалу вообще есть отказывались, но голод, известное дело, не тетка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю