Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"
Автор книги: Хелене Хольцман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
В Шиппенбайле работа с первого дня пребывания нашлась только для тех, кто прибыл из Штуттхофа. В пять утра – подъем и распределение обязанностей: обычно собирали в бригады человек по 100–200 и отправляли пешком до места работы километров пять – в лес, корчевать пни, таскать бревна на железную дорогу, копать и грузить землю лопатами и шпатами в вагонетки. Мужчины наполняли мешки цементом, носили шпалы и рельсы, возводили насыпи, ровняли участки земли. Тяжкий физический труд, изматывающий, совершенно не женский.
Надзирателями были в основном поляки и литовцы – редкостные скоты, самые злобные антисемиты, у которых сердце ликовало, когда евреи мерли как мухи на этой каторге. Стояли над душой, поигрывая дубинкой, и следили, чтобы никто не расслаблялся. Только на разных языках повторяли: «Быстрей! Быстрей!»
Невольники на рукаве носили белые повязки со своими номерами. Обращаться друг к другу по имени им запрещалось. Они больше не люди и пусть забудут, что они когда-то людьми были.
Весь день им ничего не давали есть. В шесть вечера они приплетались в лагерь, их тут же сгоняли на перекличку. Если кого не досчитаются, все стоят ждут, пока пересчитают всех заново. Однажды не вернулась с работ одна девушка – кинулись искать, нашли мертвой на дороге близ лагеря. Когда и как она упала, возвращаясь вместе с другими из леса, никто не заметил.
Больных тоже угоняли на работы после утренней переклички. Если больной свалится совсем, отправляли в лазарет, где служили врач-еврей и две медсестры.
В лагере то и дело вспыхивали дизентерия и тиф, но лечить больных было, собственно, нечем – для них не припасли никаких медикаментов, не предусмотрели, естественно, никакой диеты. Как-то патруль выстрелил в одну из невольниц, когда она по дороге из леса в лагерь попыталась стянуть пару картофелин из овощехранилища. Девушка умерла от заражения крови – в лазарете не нашлось антисептиков.
В другой раз объявили, будто всех больных отвезут обратно в Штуттхоф, и если кто хочет из здоровых – тоже возьмут с собой. Толя, по-прежнему мучаясь от своей тогдашней раны, собралась было ехать, да одна из надзирательниц ей шепчет: ты, говорит, лучше здесь взвали на себя какую угодно самую тяжкую работу, только не езди в Штуттхоф. И Толя осталась.
В лазарете маялись тогда человек пятнадцать, к ним присоединились еще столько же здоровых – все решили вернуться в Штуттхоф. Их всех заперли в бане и два дня не кормили. Потом приказали раздеться. Толе велели помочь. Она стала было отказываться – отстегали дубинками. Но и узники не желали, чтобы Толя снимала с них платья. Надзирательница плюнула и дала им раздеться самим. Они стояли голые, завернувшись в одеяла. Их одежду и обувь тут же отдали в бараки. Двое часовых отвели их, закутанных в одеяла, как привидения, на железную дорогу, где их ждал состав. До Штуттхофа, скорее всего, никто не доехал, их, наверное, ликвидировали всех по дороге.
Пришла осень, работы прибавилось, она стала еще тягостнее, а еда стала хуже, скуднее. Фаянсовые миски понемногу все перебили, жестяные ложки – сломали и ели в несколько смен: одни ели – другие ждали. Как-то раз одна женщина из блока, чтобы один день не ходить на работу, спряталась в котле, где обычно варили гудрон, за это весь блок заставили до полуночи стоять на дворе под проливным дождем без еды. Невольницы стали понемногу сходить с ума, иных охватывало такое отчаяние и тоска, что она сами стали просить на перекличке надсмотрщиков, чтобы застрелили, – и дело с концом! Не выйдет, был ответ, на вас наши пули тратить жалко. Вы нам еще пригодитесь, а то Иваны наступают. Сами помрете.
Однажды в воскресенье прибыла комиссия – несколько упитанных, плотных, дородных таких офицеров в униформе. Прошлись по баракам, проверили нары с тюфяками, попробовали суп на кухне: жидковат, говорят. И в тот же вечер принесли превосходный наваристый суп из десяти килограмм мяса, да еще и с чищенной картошкой. А на перекличке каждой невольнице подарили по новенькому одеялу из бумазеи[140]140
На полях, очень неразборчиво, вероятно: Одеяла распороли, разорвали на полоски, смастерили себе штаны. Через два дня одеял уже не было.
[Закрыть].
Но вообще-то воскресенье из всех дней недели был самый грустный. Работы не было, но если в шесть утра блок еще не был на ногах, в барак врывалась одна из надзирательниц, Гертруда, она же «Трудочка» с дубинкой в руках и орала: «Подъем, свиньи! Хватит дрыхнуть!»
По воскресеньям был банный день: раз в неделю заключенные как следует мылись. Потом убирали в бараке, вычерпывали нужники, выкапывали сточные канавы и еще выполняли все, что приказывало лагерное начальство: кому сапоги почистить, кому еще чего. А когда все эти мытарства были позади, женщины сидели у себя на нарах в промерзшем бараке, плакали, еще больше мучаясь от тоски и безысходности.
Что происходит на войне, никто из заключенных толком не знал – долетали только слухи, будто Красная Армия наступает. И как бы ни мала была их надежда на освобождение, только из-за нее одной они еще и хватались за жизнь.
Однажды посреди ночи привезли четыре вагона брюквы. Тридцать женщин растолкали и выгнали разгружать. На другой день им за это разрешили не ходить на работу и поспать подольше. Они разгружали брюкву голыми руками, перекладывали ее в ящики и уносили в бункер. Радом стояла Трудочка в теплом шлафроке, в ареоле белокурых волос, и подгоняла[141]141
На полях: Ее ежедневно причесывала молодая еврейка. Ей (Трудочке) шили приданое. Швейная машинка близ склада, трескучий мороз. Самые красивые платья меняла несколько раз в день. Красная ленточка в прическе, перманентная завивка.
[Закрыть]. Брюквы примерзли друг к другу намертво, работа шла медленно. Тогда к составу пригнали еще группу мужчин, среди них оказался добрый старина Перельманн из Вильнюса. Он нежданно-негаданно обнаружил среди женщин свою подругу Реню и среди этого убожества и страдания ликовал от внезапной счастливой встречи.
Брюкву, промерзшую и подгнившую, женщины стали есть сырой, а потом даже принесли из кухни два ведра – зарыть в снег небольшой запас, чтобы поесть завтра, когда их на целый день освободят от работы, как обещали. Еще до рассвета брюква вся была перегружена на склад, и невольницы собирались уже отправляться спать, как только начальство объявит побудку для остальных, но надсмотрщица и комендант лагеря следили за грузчицами, запас был обнаружен, обещанный свободный день пропал: измученные ночной работой женщины, шатаясь от усталости, еле живые, отправлены были вместе со всеми на работы.
Наступил декабрь – холодный, серый, промозглый. Топить печь в бараке было нечем, узникам ничего не выдали, но разрешили принести из леса немного хвороста. Древесина была сырая, горела туго, а на дворе свалены были отличные деревянные стеллажи и доски. Их вообще-то привезли сюда для оборудования бараков, но комендант счел это ненужной «роскошью», поэтому груды мебели кисли и разваливались под дождем. Толя стала по вечерам тихонько выскальзывать из барака во двор и потихоньку таскать полки и доски на растопку. Одна из заключенных в это время стояла в дверях настороже: стоило ей завидеть часовых, она произносила пароль – «шесть!»[142]142
На полях: Как только услышат шаги кожаных ботинок – часовые! Когда в лагерь приходили посылки с одеждой, в комендатуре отбирали себе все самое лучшее, негодные обноски оставляли заключенным евреям.
[Закрыть], и женщины бросались запихивать дерево в печь. Горело превосходно, но как только звучало «шесть!», приходилось сжигать сразу все запасы. Однажды комендант обнаружил остатки досок и сразу обо всем догадался. Кто взял? Никто не признавался. Тогда весь блок наказали – три дня без еды.
Толя собралась уже было признаться. Ее стали отговаривать: лучше, говорят, все вместе голодать будем. Но когда вечером действительно не принесли никакой еды, Толя решилась и рано утром пришла к коменданту. Когда она вошла, комендант первым делом заорал: «Отойди от меня на три шага!» А когда она во всем призналась, пнул ее ногой: «Эта свинья пришла с повинной! Придется наказать как следует!» – и приказал бросить ее в подвал, куда сваливали трупы. Толя заголосила, стала умолять: только не туда, что угодно, только не это! Напрасно: заставили лечь на ледяной пол между двух покойников и время от времени приходили проверить – лежит ли смирно, не встала ли: «Эй ты, жива еще?» Целые сутки пришлось ей выносить смрад разлагающихся мертвых тел, а потом ее выволокли на свет и поставили на колени на цементный цоколь колодца: подними руки и стой так! Но у нее не было сил держать руки кверху, да и стоять на коленях тоже, и сколько ни колотили ее дубинками – не могла подняться с земли. Затем на весь день ее отправили на работы с остальными, а вечером отвели в канцелярию и высекли – двадцать пять ударов. Ступай!
Как ни старалось лагерное начальство, чтобы до заключенных не дошла ни единая новость с фронта, все же в конце 1944-го и в лагерь стали долетать отголоски пушечной канонады, и вспыхнула среди узников новая надежда: как, что дальше? Неужели их всех уничтожат, прежде чем придет освобождение?
И тут комендант отдает приказ: лагерь ликвидировать! 1250 женщин-заключенных расстреляли, две сотни умерли сами. Полторы сотни больных в лазарете изолировали от остальных: эти останутся здесь. Остальные – теперь чуть больше восьми сотен – пусть собираются в путь. Из них отобрали 34 самых крепких и работоспособных – ликвидировать лагерь. Среди них оказалась и Толя. Затесаться среди уходящих не удалось: обнаружили и пинками и побоями отогнали в другую группу. Из сотни мужчин-узников несколько человек умерли, остальных угнали. Дорога лежала на Кенигсберг, марш пешком – 80 километров за три дня. Трех особенно выносливых мужчин также оставили разбирать по частям лагерь, среди них – Перельманна. Двое других были литовские евреи Шимке и Юдель.
Оставшимся отдали приказ: демонтировать бараки подчистую, убрать здесь все так, чтобы никто и не подумал, будто здесь когда-то был лагерь, чтоб и следа не осталось. Опилки из тюфяков вытрясти и сжечь. Эти мешки с опилками свалялись, их пришлось рвать, а потом связывать в большие тюки. Пустые консервные банки, подобранные заключенными во время работ за пределами лагеря, велели собрать в одну кучу. Нары как следует вычистили, как и посуду на кухне, и все, что могло еще пригодиться на новом месте, велели собрать и упаковать. Перельманн, шустрый и сметливый, сумел обеспечить узников пристойным пропитанием: по вечерам давали чищенную картошку с маргарином.
Через три дня комендант лагеря явился снова, на авто: заключенные прибыли в Кенигсберг и ждут свои тюфяки и прочие пожитки. Мерзкая надзирательница как всегда безжалостно гоняла узников, чтобы поторопились. Велела ночью в лазарете у каждого больного забрать тюфяк, а людей уложить на голые доски. Больничные матрасы кишели вшами, особенно те, на которых долгое время лежали уже умершие узники. Тюфяки приказано было тут же вытряхивать. Утром демонтировали больничные нары и упаковали их в дорогу[143]143
На полях: Пальцы в нарывах и ранах. Ноги – в гнойниках. Их не кормили. Они умерли от голода и лежали здесь, разлагаясь. Ножницами разрезали на мертвых одежду. Мертвых в ящики, увезли прочь в грузовике.
[Закрыть].
Появился какой-то незнакомый немец, которого называли «командующий строем». Ему надлежало сопровождать группу заключенных, ликвидировавших лагерь, в Кенигсберг. Кроме него было еще пятеро конвоиров. Узникам выдали в качестве багажа тридцать буханок хлеба, двадцать килограмм маргарина и десять килограмм мармелада. Весь это провиант надо было доставить в Кенигсберг. В дорогу каждому дали еще по одной буханке. Перельманн уволок из лагеря санки, на которые и погрузили продовольствие.
Двинулись в путь. Прошли несколько километров. Догоняет их еще один конвоир из лагеря и к командующему строем: сто пятьдесят больных, докладывает, сожгли вместе с бараком. Уложили их штабелями на нары, облили бензином и запалили.
Шли весь день. Отдохнули немного, перевели дух. И снова шли целую ночь напролет. Строевой, тот, который командующий строем, – на двадцать шагов впереди всех, и с евреями – ни слова. По утрам морозило. Хлеб заледенел – не откусишь. Пытались отогреть его в карманах, но карманы были полны грязи и расползались по швам. Двух узниц постепенно покинули силы. Вслед за ними стали отставать и другие. Всякий раз, как кто-нибудь из заключенных падал, один из конвоиров ждал некоторое время рядом, пока остальные пройдут вперед, а потом пристреливал и догонял строй.
На вторую ночь всех загнали в хлев на одном хуторе, вперемешку набитый домашней скотиной и беженцами. Строевой завалился в крестьянский дом и потребовал ужин и постель. Часовые остались с тридцатью пятью невольниками.
На другой день стало еще холодней. Уже в пять утра поднялись и снова шли, шли, шли[144]144
На полях: Всякий раз, как гремел приказ: «Подъем!», узники настораживались: кажется, русские уже близко!
[Закрыть]. Третью ночь снова провели в стойлах. Крестьянки, тронутые убогим состоянием путников, принесли кофе и хлеба. Строевой выплеснул кофе на землю: не надо моим людям кофе, не просили!
На третье утро их догнал грузовик из Шиппенбайля, груженный тюфяками, кухонной утварью и припасами. Сверху сидел комендант лагеря, а рядом – надсмотрщица Трудочка, закутанная в элегантные меха.
Часовые сами уже еле шагали. Заключенные с трудом тащили санки по занесенной снегом дороге. Повсюду встречались беженцы. Артиллерия грохотала где-то совсем рядом. Порядком поредевший строй заключенных, хоть силы были на исходе, радовались. Внезапно один дерзко запел песню, подхватили, запели все вместе. Конвоиры, простые солдаты, с которыми за три дня пути заключенные уже успели найти общий язык, не стали вмешиваться, а строевой впереди как будто оглох.
Вдруг он дал знак остановиться и свернул в лес. Остальные остались на дороге. Вернулся и отозвал в сторону одного из часовых – поговорить. Потом прозвучал приказ: все в лес! А Перельманн между тем взял да и подговорил заключенных никаких приказов больше не выполнять.
Узники ни шагу не сошли с дороги. Женщины хором бросились умолять строевого, чтобы не убивал. Протягивали к нему руки, рыдали: пожалей! Снежинки таяли у них на ресницах от слез. «Не отдам вас Иванам, – орал в ответ начальник, – и вас застрелю, и сам застрелюсь!»
Солдаты стояли молча, не двигались. Командующий строем понял, что на конвоиров ему больше полагаться нельзя. Вперед идти – там линия фронта, совсем рядом, рукой подать. Низко над головами пророкотал советский самолет. Красная звезда сверкнула, как обещание.
Строевой велел сбросить санки с грузом и поворачивать назад. Километров пятнадцать они прошагали в обратном направлении и снова оказались на крестьянском дворе. Фронт надвигался со всех сторон. Строевой хотел было двигаться ночью[145]145
На полях: В маленьком городке строевой пришел с докладом к коменданту. Не желал сам брать на себя ответственность.
[Закрыть], да женщины заупрямились: не пойдем, тут останемся! Идти согласились только Толя, Реня и трое мужчин-заключенных. У Перельманна был свой план: он решил строевого живым не отпускать и ждал только удобного случая его укокошить. Трое часовых остались у крестьян вместе с двадцатью девятью узницами. Как потом стало известно, солдаты разбежались, и женщины без их присмотра смогли дождаться освобождения.
Пятеро невольников отправились в путь с командующим и двумя конвоирами. Ночью, пройдя несколько километров, снова оказались на хуторе. Там в помощниках работал пленный поляк, Перельманн быстро с ним поладил. Василь спрятал мужчин в подполе, женщин – в сене, а когда строевой и часовые стали их искать, объявил, что все пятеро сбежали.
Поляк раздобыл для узников новую одежду, – у хозяев украл, – вместо их полосатых хламид и штанов. Повязки с номерами они не стали больше надевать. У девушек понемногу стали отрастать волосы. Василь достал им два красных платка на голову.
После обеда Василь запряг лошадь в санки и отвез хозяев к соседям. Вернувшись, навестил пятерых на сеновале. Немцы все бежали, но бывшем теперь уже узникам страшно было оставаться близ военного тракта, и тогда поляк отвез их к соседям своих хозяев, в усадьбу близ леса. Пока они ехали, над головой пули свистели. К счастью, на телеге было чем укрыться, в чем спрятаться. Так и добрались. Крестьянам Василь наврал, будто бы Перельманн и обе женщины – поляки, а Шимке и Юделя сразу же отправил в укромное место – в конюшню, потому как их еврейские носы ничем было не прикрыть. Так что показываться на глаза хозяевам этим двум не следовало. Им в конюшню принесли молока, яиц, картошки и уложили спать.
Шимке и Юдель оказались в сарае не одни, там много еще ютилось беженцев. Была одна белоруска, которая разбудила всех ночью: ей послышалось, как где-то кричат «Ура!». Высыпали во двор и увидели, как горит небо над городком Ландсбергом поблизости, услышали канонаду. Они находились в самом центре боевой зоны.
К утру поутихло. Стреляли реже и где-то подальше. Василь съездил в Ландсберг, вернулся через час с мешком конфет и добрыми вестями: русские уже в городе. Все обитатели крестьянской усадьбы, и коренные и пришлые, ликовали, обнимались, поздравляли друг друга. Толя и ее спутники признались тогда хозяевам, что они – евреи, что хозяев совершенно не обеспокоило. Позавтракали все вместе, а потом бывшие заключенные распрощались с крестьянами. Второй польский работник, Мишка, достал лошадь, и они отправились навстречу советским войскам.
В Ландсберге встретился путникам один майор-еврей: уходите, говорит, лучше из города – бои идут кругом, и чья взяла, еще вопрос. С сожалением они отправились дальше – по направлению к Бартенштайну, и слава богу, потому что в тот день немцы еще раз, уже последний, на время заняли Ландсберг. Дорога из Ландсберга в Бартенштайн шла через лес и на каждом шагу перегорожена была колючей проволокой, ни пройти, ни проехать.
Наконец набрели на очередной крестьянский хутор, зашли в дом – на стене портрет Гитлера. Толя кинулась, сорвала его со стены и стала исступленно топтать, повторяя в истерике одно и то же: «Это он убил моих родителей! Это он истребил весь наш народ! Он и меня почти на тот свет отправил! Это он! Он! Все он!» Хозяева глядели на нее и только тихо вторили: так его, так его, кончилось, и слава богу, туда их. У хозяйских дочек с рукава сорвали повязки с красной свастикой и кинули в огонь.
Близ Бартенштайна путников задержали, обоих поляков, Юделя, Шимке и белорусскую беженку военные забрали на работы по трудовой повинности. Девушки умолили тамошнего майора отпустить их обеих и Перельманна – сжалился, отпустил. И втроем они отправились дальше. И снова на пути лежал Шиппенбайль. Решили зайти на территорию лагеря: вдруг там еще остался кто-нибудь в больничном бараке, ждут помощи. Но войти не смогли – город занят был русскими, улицы оказались перекрыты.
Трое двинулись дальше, но далеко не ушли: Перельманна все-таки забрали на работы. Реня осталась с ним. Толя пошла в помощницы в оно хозяйство близ Фройденберга. Работать пришлось не разгибаясь, но Толя была теперь свободна, и работа была ей в радость. Реня и Перельманн наведывались в гости. Потом немцы, отступая, увезли с собой всех призванных по трудовой повинности, кто еще мог работать. Остался только один старый сапожник с женой.
Толя заболела – дифтерия. Позвали русского врача, тот впрыснул какое-то средство, дал выпить пронтосил. Больная поправилась, но вскоре ее снова свалил катар желудка. Пролежала несколько недель – есть не могла, мучилась страшно. Но, в конце концов, все-таки выздоровела.
Шло время. Толя снова стала здоровой, цветущей барышней. Теперь у нее предостаточно было и своей одежды, и белья, и обуви, и даже золотые часики. На загорелом личике снова засияли светло-карие глаза, темные кудри отрасли и красиво обрамляли лицо. В лагере у нее выпадали зубы, но теперь эти щербинки совсем не портили ее ровного, красивого прикуса. Такой нашел ее впоследствии Перельманн. Так она выглядела, когда попала к нам в Каунас. Много ей пришлось вынести, бог знает что пережить, прежде чем пришла она в наш дом.
В Бартенштайне, где Реня работала в комендатуре, случился пожар – пропали все Толины вещи. Часы украли. Она снова оказалась совершенно нищей. Перельманна забрали в армию.
В Коршене на регистрации гражданского населения Толе долго не верили, что она еврейка. Ее заподозрили в шпионаже и взяли под арест. Хотели поместить ее в одну камеру с немками, но она закатила скандал, и ей нашли одиночку. Кто такая, выяснить все не могли, и на время перевели девушку в Инстербург. Здесь она делила камеру предварительного заключения № 14 с восемнадцатью другими женщинами – русскими, польками. В соседней камере томилась Реня. Три месяца так прошло. Никак не хотели девушкам верить, будто им, еврейкам, удалось выжить.
Позже, когда Толя пешком пришла через Гумбиннен в Кибартай, ее и там неделю продержали в заключении. После долгих изматывающих допросов ей выдали наконец документ, удостоверяющий ее политическую благонадежность. Что стало с Реней – вышла ли она из тюрьмы в Инстербурге и вернулась ли, как собиралась, обратно в Лодзь, – Толя не знала.
В Польшу не вернулась: нет ей жизни там, где у нее на глазах убили ее родных. Лучше в СССР, в какую-нибудь из республик. Ей бы образование получить, а там видно будет: ей ведь и тринадцати лет не было, когда их отправили в гетто. Девушка успела выучиться только литературному польскому языку – на нем она говорила свободно – и быстрому счету. И ни малейшего понятия не имела ни о географии, ни об истории, ни о грамматике, не владела иностранными языками. Она не знала, как ей утолить этот голод, как восполнить эти пробелы в образовании? Жизненный опыт этой девушки младше двадцати лет – не дай бог никому, ей столько довелось пережить и вынести, но не довелось толком поучиться, получить образование, овладеть какой-либо наукой.
Кто-то в Кибартае дал ей мой адрес, и вот она здесь, у нас, в Каунасе – девочка с трагической судьбой, наивная, простенькая барышня и одновременно умудренная жизненным опытом женщина. По-литовски она не говорила, поэтому мы посоветовали ей ехать в Вильнюс: может быть, она и Перельманна там встретит.
Сначала в Вильнюс отправилась моя Гретхен: с помощью друзей она выхлопотала для Толи надежную работу, такую, чтобы вечером можно было еще и в школу ходить. Моя дочь встретила там Перельманна. Тот теперь был одноногим инвалидом: когда его забрали в армию, он еще немного успел повоевать с нацистами, был ранен в ногу, заражение крови, ампутация.
Спустя некоторое время, проездом из Вильнюса в Москву, где ему обещали протез, Перельманн остановился на пару дней в Каунасе, в военном госпитале. Мы с Толей вместе пошли к нему. И увидели человека с лицом, перекошенным от боли, но с необыкновенно добрыми, светлыми и мудрыми глазами. Друзья очень были тронуты, встретившись снова, и излили друг другу все, что наболело. Перельманн пожаловался Толе, что вот он, немолодой уже человек, остался теперь калекой, и главное – совсем один: Реня не вернулась к нему, и она жила теперь с болью покинутого влюбленного, и боль эта не отпускала. Но он сумел с собой справиться, взял себя в руки и стал по-отечески заботиться о Толе: отдал ей все деньги, что у него были с собой – двадцать червонцев. Ему-то самому много ли надо, – только бы протез приделали, а то уж больно его, одноногого, люди жалеют, жить противно. Ничего, успокаивала Толя и его, и себя, ничего, потерпи, образуется, все хорошо будет.
На другой день она пошла к нем одна. Через день пошла только я: Толя свалилась с жаром и головной болью. Мы думали – грипп, думали – пройдет быстро, но голова у Толи раскалывалась от боли, температура зашкалила под сорок. Приглашенный врач велел ее везти в инфекционный госпиталь: скорее всего, тиф. Так оно и было – тиф. Нашу квартиру продезинфицировали, а я что ни день навещала Толю в больнице, приносила ей то одно, то другое. Температура поднялась у нее еще выше, медсестра сообщила, что больная без сознания и может умереть…[146]146
Здесь обрывается запись рассказа Толи. Толя выжила и после этой болезни, вышла замуж за литовца и в 1960-х гг. эмигрировала в Израиль.
[Закрыть]