355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хелене Хольцман » «Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944 » Текст книги (страница 4)
«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 15:00

Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"


Автор книги: Хелене Хольцман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

Мы уже вторую неделю скрывались у Наташ, а что делать дальше – так и не знали. Каждый день мы появлялись в нашей квартире, непременно заранее созвонившись с хозяйкой и удостоверившись, что все в порядке. Всю неделю собирали посылку к четвергу: пекли белый хлеб, варили мармелад, в деревне доставали яйца и молоко. И всякий раз – тягостное тревожное ожидание и, – ох, слава богу! – ее записка в руке.

Вместе с продуктами передавали еще и белье, и носовые платки и еще всего разного по мелочи: карандаши, настольную игру, шитье, вязание. Но на контроле то и дело что-нибудь считали «излишним» и возвращали обратно. На улицу выходили из дома – тряслись от страха, как бы не схватили, но в тюремном дворе, среди товарищей по несчастью, успокаивались. Здесь, думалось мне, ничего со мной не случится. Вместе с нами молодая женщина приносила передачи своей сестре, сокамернице нашей Мари, и обе наши девочки, мы знали, по-сестрински делят все, что мы им посылаем.

Однажды в дверь квартиры резко позвонили. Мы не открыли, замерли как мышки. Через четверть часа прибежал наш управдом[40]40
  Марийонас Сенкус.


[Закрыть]
и рассказал, что нас разыскивал полицейский чиновник – вычитал наши имена в домовой книге, расспросил управдома о том, о сем, записал кое-что с его слов и строго-настрого велел нам ничего не рассказывать. Управдом, разумеется, первым делом пришел и запрет нарушил: прячьтесь, говорит, и некоторое время на квартире больше не появляйтесь. И мы снова ускользнули в наше укрытие.

Перед нами лежал проспект Саванориу, далеко, широко. Народ идет спокойный, равнодушный. Оглядываемся с опаской. Никто за нами не следит. Отряды солдат движутся посередине улицы. И поют лязгающими свинцовыми голосами про крошку Урсулу и еще какие-то бессмысленные военные марши. Ни радости в песнях, ни чувства.

Наши милые Наташи заверили нас, что мы можем оставаться у них сколько понадобится. Добрые женщины. Делают вид, что, укрывая нас, ничем не рискуют. К ним пришли люди, не хватало места и сесть было не на что. Мы отдали нашу софу, а сами спали на овечьей шкуре прямо на полу. Гретхен устала, работы в конторе было много, уснула сразу и крепко проспала всю ночь. Я рядом с ней глядела в темноту и все ломала голову, как нам дальше быть. Только бы вызволить Мари, тогда сбежали бы втроем куда-нибудь подальше!

К нам в квартиру никто подозрительный больше не захаживал. Мы вернулись к себе и остались пока. Иногда по вечерам от страха, что вот именно сегодня ночью за нами придут, мы сбегали к Наташам, а те неизменно были нам рады. Людмила по-прежнему лежала больная. Ее обследовали в клинике, и ничем не порадовали. Нужны были лекарства, а на что их купить? Три подруги выносили это тяжкое испытание, свалившееся на их голову в такое суровое время, терпеливо, с достоинством, как люди, сильные духом. Мы между тем, преодолевая трудности чужого языка, успели подружиться и успокоиться благодаря их постоянной помощи и добросердечию. Уходя всякий раз к себе, мы чувствовали, что в любой момент можем вернуться сюда, если будет нужно.

Настала осень. Как там наша девочка – не замерзла бы в камере, бедная наша. Передали ей курточку на вате, теплые чулки и ботинки, а в чулки каждая из нас вложили по записке. Спустя неделю чулки вернулись к нам уже поношенными и с новыми записками в каждом. Слова утешения, нежности, осторожные намеки, ничего опасного, на случай, если тайные послания не дай бог обнаружит тюремщик. Мы в ответ передали кусок льняного холста и пестрых ниток для вышивания, пусть развлечется рукоделием.

По четвергам мы не топтались больше толпой в тюремном дворе, а выстраивались в упорядоченную очередь перед воротами. Вечера стали холодны и коротки. Выпустили на свободу сокамерницу Мари, и она первым делом зашла к нам, как и обещала моей дочери. В тюрьме, рассказала она, топят прилично, кормят сносно, особенно если добавить к тюремному рациону то, что приносят от родных, но вот на волю тянет невыносимо! Мари передала нам платок с ее вышивкой – тоненькой черной ниткой вывела: «Помогите! Вытащите меня отсюда! Сил больше нет терпеть! Тоска смертная!» Мы с Гретхен, разобрав буквы, тоже расплакались от тоски.

Я снова пошла в генеральный комиссариат, последний раз попытать счастья у Баумгертеля. «Он здесь больше не работает, – заявили мне, – и вообще его опять переводят в Германию». Тогда я через общих знакомых попросила адвоката принять меня у него на квартире. Отказ. Тогда я к директору немецкой гимназии, где преподавала. Не принял. Трусы же мы немцы, какие же трусы.

Пошла домой к одному литовскому полицейскому чиновнику, безо всякой предварительной договоренности, прямо так: помогите, мол, у вас связи в гестапо. Пришла, дом заперт. «Зря стучите, – сообщил сосед, – его уже неделю как арестовали».

Тогда, ну вас всех! Пойду сама в этот немецкий дом ужасов – в гестапо. Не впервой, когда немцы только пришли, я туда через день бегала. В коридоре вижу – мой ученик. Руки не протянул, едва поздоровался, только произнес быстро вполголоса: «Знаем, все знаем. Ничем не поможешь. Уходите скорей!» Я ушла.

Я набрала побольше частных уроков, опрятно и сознательно спланировала каждый день. Никто не замечал, как я измучилась. Дни проходили в заботах: где взять дров, где достать картошки? Прошел слух: в предместье привезли целый вагон картофеля, я туда. Добралась уже в сумерках, стоят открытые вагоны, люди выгружают набитые мешки, складывают в детские коляски и повозки. Договариваюсь с одним человеком, чтобы отвез в город и мой мешок тоже. Но тут дежурный путеец перехватывает мой мешок: все, дамочка, время вышло, на сегодня закрываемся. Дверь вагона захлопнули.

Вдоль железной дороги медленно шагала группа заключенных, несли мертвого своего товарища к могиле. Пошел дождь. И у меня по щекам побежали слезы. Я плакала, плакала, плакала – стало вдруг жаль чужого мертвого русского, стало жутко от человеческой злобы и мерзости, стало невыносимо тоскливо, от отчаяния захотелось завыть.

Конец октября. Вечер. Сидим одни, без движения, без сил, в тревоге и тоске. Вдруг заходят две девушки: «Вам привет от Мари!» На несколько дней их арестовали за танцы в неположенное время. Они оказались с моей дочкой в одной камере. Быстро сдружились, вместе пытались развлечься, играли, шутили. Им было весело вместе. Мари тоже скоро собирается на волю. Тогда они снова будут дружить.

А пока она там не унывает, старается держаться. Вы мои красавицы, девочки вы мои родные! Как я была им благодарна, как они нас порадовали, как успокоили!

Только они ушли, смотрю, моя Гретхен несет китайскую игру – бирюльки в коробочке. Тоненькие палочки из слоновой кости горсткой высыпались на стол, а мы миниатюрным крючочком стали по одной вытаскивать одни, стараясь при этом не задевать другие палочки. И все говорили, говорили. И конечно, все только о Мари, о нашей любимой кровиночке, которая тоскует без нас в тюрьме, без которой мы здесь не находим себе места.

В следующий четверг я снова стояла в тюремной очереди, успокоенная. Девушки рассказывали о тюремщицах, тех, которых заключенные зовут добрыми и доверяют им, и о других, злых, от которых узницы таят свои мысли и занятия. По пути я купила яблок, в каждый чулок снова вложила по записке – два трогательных, утешительных письмеца. Подошла моя очередь.

Марите Хольцманайте? Так, «X», «X», Хольцманайте. Нет у нас такой, говорят. Посмотрите, говорю, может, неправильно записана фамилия. Вы посмотрите на «К» или на «Г»[41]41
  Кириллицей фамилию «Хольцман» по традиции русскоязычного транскрибирования и произношения могли бы записать как «Гольцман».


[Закрыть]
. Нет, отвечают, не числится. И смотрят на меня в четыре глаза. Спросите у инспектора. Ступайте в гестапо, проворчал инспектор.

Опять, опять в это ненавистное, вездесущее заведение! Сообщаю на входе мое имя, тут же пропустили. Молодой человек, брюнет, в черной униформе, на рукаве – опрятная черная повязка из шелка со свастикой. Сидит у стола. Я стою. «Ваша дочь, да, ее увезли.» – «Как это увезли? Куда? Они жива?» – «Подождите, я позвоню».

Его соединили с другим отделением. Он долго говорил о каких-то совершенно посторонних вещах, сыпал непонятными выражениями. Я потянула его за рукав, стала умолять: «Ну не мучайте меня, скажите, наконец, что с ней?!» Он отмахнулся, закончил разговор, положил трубку, посмотрел на меня: «Ваша дочь мертва… Коммунистка, очень опасная, к тому же еще и отец еврей. От евреев скоро здесь вообще даже духу не останется, все вычистим. Сами, конечно, руки о них марать не станем, на это литовцы есть. Мы и у нас в Рейхе старались в дело не вмешиваться, и там тоже ни одного не останется. Полуевреям везет чуть больше, но наиболее опасных – вон из страны».

В кабинете появились еще какие-то люди. Толстяк в коричневой униформе качал головой: «Бедная, бедная немецкая женщина!» Я взглянула на сборище передо мной: «Убийцы! Вот вы кто!» Главный – Штютц – взял со стола револьвер и запихнул в кобуру на поясе: «Не советую вам повторять эти слова. Ваш адрес? Я зайду к вам на днях, с утра, около половины десятого».

Я вернулась домой, в руках – тюремная корзинка, так и осталась наполненной, как была. Поставила ее на стол в кухне. Глаза сухие. Через час вернулась Гретхен. Обе не пролили ни одной слезы, не произнесли ни слова.

Дни шли один за другим, Гретхен ходила на службу, я – к моим ученикам. Ни с кем ни слова о нашей беде. Знали только Людмила и обе Наташи. Мы просыпались по утрам, съедали свой кусок хлеба, на обед варили картошку на электрической плитке, ложились спать по вечерам в нашем закутке. Пусть приходит, этот гестаповец, этот Штютц. Черт с ним, прятаться больше не станем. Пусть забирает. Ее-то нет, она мертва, не вернешь. Вот бы и нам вслед за ней! Штютц не приходил.

Дни стали короткими и холодными. В ноябре пришлось идти в городской комиссариат: Крамер пригрозил женам евреев, что отправит в гетто, если немедленно не оформят развод. Неважно, где муж – в гетто, в бегах, на том свете. До сих пор я не могла решиться на эту унизительную процедуру, но тут все-таки пошла. Секретарь записала данные, на другой день мне выдали машинописный листочек, поставили штамп в паспорте, взяли пять марок. На этом «развод» считался оформленным.

В бюро к Гретхен пришла ее прежняя одноклассница, барышня Робашенски, чтобы составить прошение на имя Йордана: отец Робашенски и его две дочери просили позволения остаться жить в городе. Его жена, еврейка по происхождению, но крещеная протестантка, не пошла в гетто, кто-то выдал ее на допросе, и теперь им было приказано в три дня убраться в гетто всей семьей, и матери-еврейке, и отцу-«арийцу», поскольку они не развелись, и обеим дочерям «от смешанного брака». Прошение Йордан, конечно, отклонил.

«Ну, пошли, давайте, все в гетто!» – с горькой издевкой выкрикнула старшая дочь. Они уже собрали вещи и готовы были съехать с квартиры, но ночью накануне приняли иное решение. Утром в доме нашли четыре трупа: отец застрелил младшую, потом застрелился сам. Старшая дочь, сильная, волевая, отчаянная, выстрелила в мать, потом покончила с собой. Эта трагедия поразила глубоко многих, не только нас. Нам же эта еврейско-немецкая семья с двумя дочерьми-подростками, воспитанными в немецких традициях, казалась очень похожей на нашу, особенно из-за необыкновенной взаимной привязанности этих людей. О них заговорил весь город. Мерзкую политику и произвол Йордана перестали хором нахваливать.

Ночи без сна. За нами в любой момент могут придти. Снова мерещатся их силуэты, мрачные, зловещие. Чудятся эти люди, одновременно жестокие и коварно снисходительные, слышатся их голоса, громкие, жесткие, четкие. Придут, заберут, замучают и все, конец. Смерть.

Гретхен спит рядом со мной, дышит глубоко, ровно. Дышит, значит, жива. Жива моя младшенькая, жива, здесь, со мной, цела и невредима.

Одна из наших хозяек, Наталья Феодосьевна, через Людмилу однажды напомнила мне, что у меня еще осталась одна дочь! Мне необыкновенно повезло! Наташа будто через стенку уловила мои ночные тревоги и кошмары, хотя ни словом ни обмолвилась, сочувствовала мне, переживала и мучилась вместе со мной. Днем все казалось проще: Гретхен отправится в Германию, одна. Без труда можно найти солдата, который согласится в грузовике переправить ее через плохо охраняемую границу. Начали, было даже готовиться к ее отъезду, но всерьез так и не собрались, так что, и говорить об этом перестали.

А немецкая армия между тем победоносно шагала вглубь страны. Вот еще пара дней, и возьмут Ленинград, а до того, может быть, уже и Москву. Победители, черт их возьми, вечные победители! Мир глазел на них, застыв от изумления и восхищения. Немцы ликовали. Страны одна за другой падали под ноги немецких солдат. Покорители отбирали урожай у крестьян, грабили магазины в городах, вырубали леса, превращали население в рабов. Оккупанты умели поразить захваченный народ своей готовой, отлаженной, до мелочей продуманной системой управления, которую тут же пускали в ход. О да, они были для большинства завоеванных наций неотразимы, ослепительно неотразимы, и все же, все же, да, да, как ни крути, все же в этой блистательной машине угадывалась скрытая ошибка. Чего-то не доставало ей с самого начала, что-то вызывало опасение и недоверие, как будто фундамент дал трещину. Фанатичная вера в непогрешимость режима, чувство безмерного превосходства над другими, высокомерный снобизм по отношению к прочим нациям, и в огромной степени этот их оголтелый безмозглый антисемитизм – ничего хорошего, в конце концов, из этого всего выйти не могло, нет, не могло. А нам оставалось только ждать, ждать, когда всем это станет ясно.

Старшая медсестра из лазарета хотела, было, купить у меня шубу, но потом отказалась: Германия выиграет войну еще этой осенью, а у нее дом в Баварии, на юге, ей меховое манто ни к чему. Никто в тот момент еще не подозревал, что уже этой зимой немцам нанесут первый удар, да такой, что они от него до конца не оправятся. Но мы-то, мы уже предчувствовали: победа не вечна, война не навсегда. И в Германии наши братья и сестры по несчастью жили тем же. Оттуда доходили осторожные, скупые вести от затравленных, перепуганных людей – сообщения о смерти и некрологи, некрологи. Погибали друзья, страдали близкие. Один из сыновей моей сестры пал под Ленинградом, другой попал в лазарет обмороженный, в тяжелом состоянии.

Зима пришла так рано и внезапно, что крестьяне не успели ни собрать урожай, ни спасти его. Большая его часть померзла и сгнила на полях. Снова нас ждали часовые очереди перед государственными магазинами, где капуста и свекла шла по низким, приемлемым ценам. Сменяли друг друга в очереди, потому что на проспекте Саванориу, как по коридору, гулял ледяной ветер. В этих очередях я вдоволь наслушалась бессмысленного трепа глупых бабенок, которые время коротали в бесконечных самозабвенных пересудах: то перемоют кости покойным Робашенски, мол, конец у семьи вышел неправедный, то о гетто засудачат, там, говорят, такие страсти творятся!

Еще в начале сентября началось полное целенаправленное истребление евреев в литовской провинции. Убивали по заранее составленному плану, четкому, до мелочей просчитанному, так что во всех городах литовской периферии все проходило одинаково.

Немецкая полиция завербовала из горожан-литовцев нужное число партизан и карателей и отдала им на расправу их беззащитных еврейских соседей. В провинции литовцы и евреи, вопреки мелким разногласиям, искони жили тесней и дружней, чем где-либо еще. Евреи были ремесленниками, коммерсантами, предпринимателями, держали гостиницы, лечили людей. Хозяйство городское и уклад жизни литовской провинции без них были немыслимы. Литовские чиновники водили дружбу с евреями-врачами, адвокатами, инженерами. Литовцы сами же любили похвастаться: мол, никогда в Литве не знали погромов, не то, что в Польше и России.

Национал-социалисты годами упорно, целенаправленно подтачивали корни, готовили почву. На евреев повесили все, свалили на них все грехи: кто виноват, что накануне войны в стране было неспокойно, чья вина, что жизнь стала так трудна, что цены подскочили в несколько раз, что в стране безработица и инфляция? Евреи! Все они! И вот настал он – час расплаты! Вот теперь мы им отомстим! Пропаганда подхлестнула и раздразнила в обывателях самое низкое, самое гнусное, и объявила им, тем, что всегда с тайной завистью глядели на имущество и благополучие трудолюбивых евреев: идите, берите, отнимайте, теперь это ваше! И они, понятное дело, пошли. Пошло последнее отребье и быдло, ленивое, тупое, ничего не умеющее и не желающее делать, избегающее всякой работы и жадное до дармовой наживы. Немцы обещали партизанам богатые трофеи, для вдохновения щедро налили шнапса, и началось.

Врывались к евреям в квартиры, сгоняли их семьями, вместе с больными и грудными детьми, на рыночную площадь или в синагогу. Заявили арестованным, что они понадобятся на работах. Что их сейчас переселят на другое место, пусть возьмут с собой немного вещей. Бойня началась уже на улицах и в синагогах: их били прикладами, мучали, пытали, отнимали детей у матерей, грабили. Потом заперли в грузовики и увезли из города.

Накануне вызвали несколько евреев-инженеров с группой помощников и под предлогом проектировки колодцев заставили вырыть в лесу за городом несколько широких котлованов. По окончании работы там же их всех и расстреляли.

К этим ямам и свезли евреев. Велели бросить рядом узелки, всякие пожитки, снять верхнюю одежду. Полуголых партиями расставили на краю рва и расстреляли из автоматов. Сначала больных, стариков, потом женщин и детей, мужчин последними. Убитые падали в котлован метра два глубиной, раненых добивали прикладами, докалывали штыками.

Бойня продолжалась целый день в нескольких местах. Несчастные, пока до них доходила очередь, становились сначала свидетелями смерти близких. Когда рвы наполнились трупами, сваленными один на другой слоями, их из «гигиенических соображений» засыпали негашеной известью, оставшимся еще в живых евреям приказано было ямы закопать. Маленьких детей бросали в ямы живьем и так и закапывали. Среди мужчин были такие, что пытались оказать палачам сопротивление, кидались на палачей, хватали их за горло и увлекали вместе с собой в свои чудовищные братские могилы.

Исполнителями были везде литовские «партизаны-добровольцы». Немцы, полиция и военные, наблюдали и руководили. Если у литовцев сдавали нервы и воля, тогда в дело вступал алкоголь. Немецкая кинохроника тут как тут, все снимали на пленку, причем так, что в кадре оставались только литовские исполнители, а немецкие руководители – за кадром. После войны немцы старались представить дело так, будто они здесь вообще ни при чем, будто это «литовский народ сам в праведном гневе поднялся на еврейских паразитов» и устроил бойню.

Расстреливали среди бела дня, на глазах у тысяч литовцев. Литовское духовенство, высокопоставленные чиновники и офицеры пытались вмешаться и прекратить злодейство, особо активным это стоило жизни. Чернь алкала крови и ни перед чем уже не останавливалась. Молоденьких евреек, прежде чем убить, злодеи тащили в кусты, чтобы обесчестить, надругаться. Один такой убийца впоследствии свихнулся: ему стали мерещиться его жертвы – как они молча раздеваются, снимают обувь, выстраиваются рядом одна подле другой, какие они чистые, невинные. В конце концов, преступник не вынес своих видений и покончил с собой.

Когда до Каунаса донеслись первые вести, никто не хотел верить. Позже я встретила немало свидетелей, все они рассказывали об одном и том же: экзекуции повсюду были схожи и кончались полным уничтожением еврейского населения в городе. Лишь в четырех городах жизнь евреям отчасти спасли гетто, хотя организованы были совсем не для этого: это были Вильнюс, Каунас, Шяуляй и Семелишкес[42]42
  Долгосрочные гетто, просуществовавшие до конца оккупации, согласно доступным историческим документам, были в трех городах Литвы – Каунасе, Вильнюсе и Шауляе. К началу оккупации было организовано также множество временных гетто в маленьких городах и местечках Литвы.


[Закрыть]
. Гетто, разумеется, тоже должны были стать всего лишь очередным этапом в процессе уничтожения евреев в стране, однако, оккупантам понадобилась рабочая сила, и тех, кого определили на убой, решено было еще немного использовать перед смертью.

Друзья из гетто окольными путями слали нам письма – крик души, изнывающей от тоски и отчаяния. Лида Гайст писала о «безымянном страдании». Есть нечего, дом не отапливается, но это еще наименьшая из их бед.

Через лидиного брата, который работал в городе в одной из бригад, мы послали им узелок. Через эту и другие рабочие бригады мы и поддерживали постоянную связь с гетто и скорбели вместе с ними о несчастьях и испытаниях, свалившихся на наши ни в чем не повинные головы. Не хватает слов и духу осознать и описать всю череду мерзостей и ужасов, которые пришлось пережить. Такой рассказ может многим показаться совершенно невероятным, неправдоподобным, и, тем не менее, долг всякого немца – не прятаться от действительности, но набраться мужества и взять на себя вину за то, что было, и тем самым вину эту можно искупить.

Оккупационное руководство держало связь с гетто через совет старейшин[43]43
  Совет старейшин (Йуденрат) был организован по приказу немцев как инструмент внутреннего самоуправления гетто 4 августа 1941 г. Председателем был назначен уважаемый представитель еврейской общины Каунаса врач Эльханан Элькес. В совет старейшин входил также Аврахам Тори (Голуб), чей дневник «Пережить холокост. Дневник каунасского гетто» стал одним из наиболее ценных и богатых свидетельств истории каунасского гетто.


[Закрыть]
. На переговоры вызывали в город доктора Элькеса или кого-нибудь другого. Во время таких выездов с представителем еврейской стороны обращались подчеркнуто вежливо и корректно. Благосклонно выслушивались просьбы, жалобы, прошения, и посланнику гетто порой удавалось выторговать у немцев пару поблажек. Узники гетто пытались по-человечески договориться с бесчеловечным режимом, в этом-то и заключался весь дьявольский цинизм и ужас происходящего.

В середине сентября администрация города распределила около 5000 «удостоверений рабочего»[44]44
  Их назвали впоследствии «удостоверениями Йордана», по имени их изобретателя – уполномоченного по вопросам еврейского населения в Каунасе Фрица Йордана.


[Закрыть]
. В первую очередь их раздали специалистам, и мужчинам, и женщинам, а потом и другим работоспособным узникам гетто, в том числе нескольким врачам. Из тех, кто получил такое удостоверение, потом собрали рабочие бригады. Из провинции евреи спасались бегством и укрывались в каунасском гетто. От них стало известно во всех подробностях о массовых расстрелах, и в гетто с тоской ожидали того самого. Поэтому удостоверения восприняли как определенную гарантию безопасности. Немцы дали понять, что обладателям этого документа и их близким предоставляется шанс выжить, поэтому получить его стремился всякий.

17 сентября, спустя несколько дней после распределения удостоверений, партизаны окружили так называемое Малое гетто и расставили по его периметру автоматчиков. Малое гетто занимало территорию на другой стороне улицы Панериу, главной дороги, ведущей в область. Движение транспорта по улице было слишком оживленное, поэтому от трассы не стали отказываться, выстроили над ней переход, уходивший одним концом в Большое гетто, другим – в малое. Так соединили между собой две части каунасского гетто. В малом жителей было около 3000, там же находились сиротский дом, больница и другие социальные учреждения.

Партизаны пошли по домам, вытаскивали людей из постели и собирали на центральную площадь. Не давали время даже толком одеться. Поднимали всех, даже больных велели нести на площадь. Там немецкие солдаты под командованием штурмбаннфюрера Торнбаума разделили евреев на группы и погнали к IX форту, до того было около получаса ходу. Днем раньше по городу поползли слухи, будто у форта русские пленные выкопали глубокий длинный ров. Что это означало, после вестей из провинции, уже никто не сомневался. Было ясно, что обратно никто из арестованных не вернется, да и палачи не оставляли несчастным никаких надежд. На площади беспрестанно трещали кинокамеры.

Вдруг близ площади остановилась машина, вышел офицер званием повыше штурмбаннфюрера с бумагой в руке, коротко переговорил с Торнбаумом и обратился к узникам со словами: «Данная акция отменена! Можете быть благодарны германской армии, которая дарит вам жизнь!» по толпе понеслось одно слово: «Отменили! Отменили! Отменили!» В идише такого слова нет, поняли его не все и не сразу, но ясно стало лишь одно – оно обладает колдовской силой. Вернули группы, уже ушедшие вперед по направлению к форту, кинооператоры остановили свои камеры, и всем было велено разойтись по домом, как будто отменили запланированную прогулку, потому что пошел дождь.

После этой «акции» Йордан заверил евреев, что других больше уже не будет, и они, наивные, поверили. Поверили, что это и вправду вермахт за них вступился, что теперь с ними будут обращаться совершенно по-иному, а именно – по-человечески. На самом же деле акцию отменили, скорее всего, из чисто практических соображений: нужна была рабочая сила, и рабов решено было пока не истреблять.

Большую часть трудоспособных узников гетто определили на строительство аэродрома, около 1200 мужчин и 500 женщин. От гетто до стройки путь лежал не близкий. Их поднимали затемно, часов в шесть, а то и раньше, и в темноте, на утреннем холоде они час с лишним ждали, пока дадут команду трогаться в путь. Дорога шла через мост над Вилией, по самым оживленным улицам старого города, через обе рыночные площади, по большому мосту над Неманом и, наконец, на гору, где и строился новый аэродром. За порядок отвечала специальная еврейская полиция, узнать их можно было по повязке на рукаве. У каждого рабочего на груди и спине – желтая звезда. Эти звезды светились в осенних предрассветных сумерках, когда мрачное шествие двигалось по городу.

Горько об этом говорить, но горожане удивительно быстро привыкли к процессии из гетто и встречали ее всякий раз с полнейшим равнодушием. Почему никого не коробило, когда на их глазах втаптывали в грязь человеческое достоинство? Как могли каунассцы терпеть такой позор, такую низость, такую мерзость? А вот терпели, никто и не шелохнулся. А немцы умело спекулировали на скотстве: мол, для них последний литовский слюнтяй, быдло и ничтожество, во сто крат лучше любого еврея, а потому немецкая администрация может себе позволить пару жестких мер в отношении литовского населения, и оно понятно, оно простительно. Посмотрите, вон, что с евреями делают, да по сравнению с ними, вы, литовцы, живете припеваючи!

Однако нашлись все-таки среди горожан те, кто старался несчастным обитателям гетто хоть чем-нибудь помочь. Больше всего для узников сделала часть городской интеллигенции, но и не только они. Вечерами на мосту через Неман мы всякий раз встречали женщин с сумками, вместе с ними, опасливо оглядываясь, выжидали, когда погонят строителей обратно. Мы многих среди них знали, они незаметно кивали нам в знак приветствия. Наконец подходили и наши друзья. Еврейских часовых бояться было нечего, а вот немецких приходилось остерегаться. Впрочем, многие согласны были не замечать, как мы нарушаем запрет и умудряемся на ходу передать нашим свертки с продуктами и письмецо. Поговорить не получалось, некогда. О том, что происходило на стройплощадке на горе, мы узнали лишь спустя время.

Там работали в три смены, день и ночь, без перерыва. Вели строительство аэродрома две немецкие строительные фирмы. Евреям доставалась вся самая тяжелая и грязная работа: таскать камни, стирать белье, разгружать вагоны с материалами, выравнивать грунт. Директора обеих фирм оказались людьми жестокими, бессердечными и с рабочими обращались как с рабами. За день работы выплачивали 50 пфеннигов, полмарки – вознаграждение совершенно издевательское, на такие деньги по тем временам ничего не купишь (килограмм масла или сала стоил 20–25 имперских марок!). Первые пару месяцев их там даже не кормили, потом, когда пришла зима, все-таки стали завозить продовольствие, завели кухни.

В одной такой кухне работала наша Лида, слава богу, хоть пару часов в день в тепле. Эдвин тоже работал на стройке – санитаром. «Кухней» звался ангар с железной печью. Женщины, человек тридцать, готовили еду в большом котле на полторы тысячи рабочих. Котлы стояли снаружи, под дощатым навесом, где глинистая почва чавкала под ногами от сырости. И после рабочего дня строители, распределенные по бригадам, месили грязь перед ангаром, чтобы получить половник супа в принесенную с собой миску.

До костей продрогшие, полумертвые от усталости и все равно находившие силы поспорить, поднять шум: то одному слишком мало плеснули в миску, то другому достался один бульон, без единого кусочка мяса или картошки. Немецкие часовые, тоже уставшие и злые, вовсе выходили из себя, пускали в ход приклады и торопили: «Быстрей! Быстрей!» Хотя порой их грубость была притворной. Часто они сами звали рабочих под навес ангара укрыться от ветра во время еды, или к огню – согреться. И рабочих до смерти не гоняли, чтобы побольше успеть. А вот строительные компании, напротив, готовы были выжимать из строителей все соки, только бы производительность поднялась максимально, только бы строительство шло быстрей. Они набрасывались с побоями на отстающих, словно надсмотрщики на строительстве египетских пирамид.

Аэродром строили еще и русские пленные, тощие, обессилевшие и онемевшие от голода. Евреи, почти все понимавшие и русский, и немецкий, служили нередко переводчиками. Как ни тягостно и убого было их собственное существование, русские, казалось, пребывают в еще большем ничтожестве, так что евреи, бывало, тайком несли собратьям по несчастью последний кусок хлеба.

Ночная смена в утренних сумерках спускалась с горы домой, а утренняя уже приступала к работе. Цемент, бетон, щебень, лопаты – изо дня в день ненавистная работа, гни спину на мучителей. Сколько еще, спрашивают себя каждый день люди из гетто. Снова поползли по городу слухи: мол, снова роют рвы у фортов, часовые по ночам палят в воздух, и так уже затравленные узники в отчаянии. Поговаривают о каких-то новых расчетах, назначениях, указаниях. Якобы совет старейшин ездил к Йордану на очередные переговоры, и что теперь – кто его знает? Солдаты на стройке успокаивают рабочих: пусть вас здесь лучше в три погибели гнут, чем дольше гнут, тем дольше жить. Аэропорт еще строить и строить, года три-четыре. Не меньше. До тех пор не тронут.

Недолго отдыхали в гетто после «отмененной акции». 17 сентября опять поднялась стрельба, и узники приготовились – все, конец. Новые репрессии продлились до 26 сентября[45]45
  Предположительно, 26 сентября 1941 г. были расстреляны 1200 человек. Возможно, для Хелене Хольцман эта акция слилась с последующей ликвидацией малого гетто октября, когда погибло около 1800 человек. В «охотничьем докладе» число жертв первой акции 1608, второй – 1845.


[Закрыть]
. По утрам штурмовики и партизаны врывались в дома в одном из кварталов гетто и выгоняли на площадь всех подряд, и больных, и стариков, и детей. На крышах прилегающих домов расставили пулеметы для острастки. Потом отпустили тех, у кого было удостоверение рабочего, а остальных разбили на группы и под строжайшим конвоем повели к IX форту. Тех, кто не мог идти сам, везли на грузовике. Им сказали, что просто переводят в другое гетто.

А в IX форте арестованных ожидала та же чудовищная процедура, что и евреев в провинции: тысячи три расстреляли из пулеметов и закопали во рву. Одежду отвезли в грузовике на дезинфекцию. И снова одни должны были смотреть, как погибают другие, и не могли помочь ни своим близким, ни самим себе, бежать было некуда, сопротивляться невозможно. Паника и отчаяние. Йордан, руководивший операцией, обещал, что уж это точно последняя, что больше экзекуций не будет. Гибнущие люди цеплялись за его слова, в глубине души уже ничему не веря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю