355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хелене Хольцман » «Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944 » Текст книги (страница 5)
«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 15:00

Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"


Автор книги: Хелене Хольцман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

2 октября Йордан со свитой снова появился в совете старейшин. Прошелся по разного рода социальным учреждениям в малом гетто, особенно пристально оглядел больницу и велел копать рвы.

В ночь на 4 октября опять стали палить чаще и громче обычного, узники снова приготовились к худшему. Когда с аэродрома вернулась ночная смена, проживавшая в малом гетто, виадук между малым и большим гетто оказался заперт. Малое гетто окружено было по периметру пулеметами и переполнено военными. Выгнали из дома всех жителей, отобрали еще работоспособных, остальных поволокли к IX форту, в том числе всех обитателей сиротского дома – и детей (человек 150), и учителей, и прочий персонал. Куда и зачем их уводят, было ясно без слов. Дети плакали и отказывались идти. Взрослые пытались даже спастись бегством. Их колотили прикладами и резиновыми дубинками, отчего многие гибли на месте.

В полдень больницу облили горючим и запалили с нескольких концов. Врачи бросились было выносить больных на носилках, им не дали. Огонь быстро побежал по зданию, вся больница сгорела вместе с пациентами. Двух сестер и врача (доктора Давидовича) застрелили во дворе, когда они пытались спасти хоть кого-нибудь из пылающего лазарета. 45 пациентов инфекционного блока сгорели заживо. Командовал операцией штурмбаннфюрер Торнбаум. Комиссар Крамер явился под занавес этого дьявольского представления и заявил: пришлось, понимаете ли, спалить лазарет по «гигиеническим соображениям», а то проказа, вы же понимаете. Никаких прокаженных, конечно, в инфекционном блоке не было. Там лежали со скарлатиной, дифтерией, в тифу, с туберкулезом. Вместе с больницей сгорело бесценное медицинское оборудование, рентгеновский аппарат, десять электрокардиографов.

С того конца виадука, из большого гетто, пытались прорваться через кордон, чтобы помочь. Их отшвырнули назад и пригрозили отвезти в IX форт. С той стороны улицы Панериу было видно, как часовые, немцы и литовцы, с побоями гонят в гору группу обреченных на смерть, тысячи две человек. И эти, вернувшиеся со стройки, узнавали в толпе идущих на расстрел своих детей, жен, родителей. Преступники тогда вволю поиздевались над их отчаянием.

Тем, кого из малого гетто пока что еще попридержали для подневольного непосильного труда, велено было перебраться в Большое гетто и ничего с собой не брать. Дома по ту сторону улицы Панериу стояли пустые. Партизаны и немецкие солдаты тащили все, что понравится. Жители соседнего квартала вслед за ними протиснулись через колючую проволоку и пошли грабить. Спустя два дня разрешили бывшим жителям малого гетто вернуться и забрать оставшееся добро, сколько унесут. Среди них были и наши друзья. Эдвин как санитар лично пережил пожар в больнице. Лида забрала из разоренного жилища, что еще уцелело. Гайсты поселились в большом гетто у Лидиного брата.

Евреи начинали порой роптать: как же это – обещали никаких больше акций, а сами! Йордан отвечал всякий раз, что это была «экстренная мера» и уж теперь-то, поверьте, самая последняя. Оставшимся в живых опасаться больше нечего, если они, конечно, хорошо себя будут вести. И снова отчаявшиеся люди цеплялись за его бесстыжее вранье, потому что ни на какое иное спасение надежды больше не было.

Скоро изощренные умы немецких господ придумали новый предлог для очередной бойни: в гетто, близ ворот прозвучал выстрел. Тут же оговорили молодого человека, который, якобы, покушался на жизнь коменданта гетто Козловски. Квартал тут же оцепили и в IX форте вместе с мнимым виновником расстреляли еще человек тысячу за соучастие[46]46
  Здесь нарушена хронология событий. Сфабрикованное покушение на коменданта гетто Вилли Козловски послужило предлогом для карательной операции 26 октября 1941 г., о которой X. Хольцман повествует раньше. В дневниках А. Тори см. на эту тему стр. 60.


[Закрыть]
.

В гетто каждый день готовились к смерти. Стояла промозглая, холодная осень. 26 октября Йордан вызвал совет старейшин на переговоры, после чего в гетто появилось объявление: 28 октября в шесть утра все жители без исключения должны собраться на площади. Пусть позаботятся о теплой одежде и продовольствии на целый день. Операция готовится исключительно мирная, бояться нечего.

Стали тайком перешептываться, что нетрудоспособных, может, собираются переселить в Малое гетто. После того, как сожгли больницу, квартал стоял пустой. Наверное, в малом гетто будут выдавать карточки на меньший паек, чем в большом, где останутся работающие.

Гетто кишело солдатами. Никому не позволили остаться дома, больных расстреляли на месте. Ровно в шесть утра ни в домах, ни на улицах не осталось ни одной живой души. На пустой, голой площади собрали 28 000 человек. За порядком следила еврейская полиция с опознавательными повязками на рукавах.

Построили узников в колонны, одну подле другой, лицом на северо-запад. В первой – совет старейшин с семьями, во второй – полиция, потом – администрация и служащие, наконец, следом – рабочие бригады, каждый на своем месте, каждый с семьей. Так они два часа мерзли в то пасмурное, холодное утро, пока в восемь не заявилась немецкая комиссия: Йордан, уполномоченный по гражданским вопросам еврейского населения Каунаса, Торнбаум, Штютц, Раука, гестаповец, другие немцы, один литовский офицер авиации. Расселись, и колоннам было приказано пройти перед ними по площади.

Из первой выбрали немногих и отвели их в сторону. Остальных отправили налево. Но из следующей отобрали уже больше. Поначалу никто не понимал смысла этого деления на коз и овец, но постепенно стало очевидно: налево идут сильные, работоспособные, хорошо одетые, направо – старики, больные, бедняки, а еще люди с ярко выраженной еврейской внешностью.

Более других старался Раука: велел своим солдатам шерстить каждую колонну, с особенным удовольствием разлучал большие семьи. Время от времени впивался зубами в бутерброд, гонял своего пса, который рыскал по площади в поисках съестного куска, оброненного кем-нибудь из узников. Казалось, этот отбор приводил Рауку в превосходное расположение духа, как, впрочем, и остальных визитеров. Узники почуяли, что от этого «направо» веет недобрым, стали пытаться ускользнуть налево прежде, чем до них дойдет очередь. Другие даже протестовали, если их отправляли направо, размахивали перед носом у немцев удостоверениями рабочего или призывали в свидетели кого-нибудь из еврейской полиции, те все-таки в известной степени на оккупантов могли оказать влияние.

В толпе шептались: не к добру все это! Комиссия как всегда успокаивала: не надо тревожиться, нужны крепкие руки для работы в городе. Но отобранные, по всему было видно, для тяжелой физической работы не подходили. Среди «спасенных налево» обнимались родные и близкие, что остались вместе, рыдали в голос те, кого оторвали от семьи. Так прошел день. Наконец, уже и стервятники в комиссии были сыты, так что под конец уже не глядя отправляли целые колонны направо или налево. Тем, кто стоял слева, Раука в утешение заявил: «Вы мне еще спасибо скажете, что я вас от этой гадости избавил!»

Тех, кто был отправлен «направо», под строгим конвоем перевели через виадук в Малое гетто. Но ночью некоторым удалось перебежать обратно: подкупили охрану: «Быстрей беги, блондиночка!» – в изумлении покрикивали часовые в спину уходящим людям, мало похожим на евреев из «Штурмовика»[47]47
  Автор имеет ввиду, что немецкие часовые были поражены нетипичной, по их представлениям, «нееврейской» внешностью евреев: в нарушение всяких стереотипов, распространяемых германской пропагандой, вместо горбоносых, черноглазых жгучих брюнетов с густыми черными бровями это оказались светловолосые люди скорее «арийской» внешности. «Штурмовиком» называлась одна из популярных в то время в Третьем рейхе нацистских газет, которая и пропагандировала определенный юдофобский стереотип еврейской внешности. Тем же самым занимался «Еженедельник борьбы за правду», издававшийся Юлиусом Штрайхером.


[Закрыть]
.

На другое утро узников малого гетто повели к IX форту. Русские пленные накануне по приказу немцев вырыли там яму, ее уже до половины успел залить осенний дождь. Сначала отобрали детей и на глазах у матерей швырнули в ров, женщин расстреляли и отправили следом. В последнюю очередь расправились с мужчинами. Зачем? Снова гигиеническая операция. Прежде чем закопать, тела щедро посыпали хлорной известью.

В тот день они уничтожили 10 000 ни в чем не повинных человек, вместе с другими арестованными, вместе с теми евреями, что еще содержались в форте. И там, среди расстрелянных, была и моя дочь, моя Мари[48]48
  См. об этом выдержки из дневников Елены Куторги от 31 октября 1941. Дополнение, стр. 348.


[Закрыть]
.

Вести об этом злодействе быстро пролетела по городу. Любые мирные переговоры с оккупантами, по-человечески, вежливо и интеллигентно, стали невозможны. Стоило кому-нибудь вступиться перед немцами за друга или знакомого, человека тут же записывали в «коммунисты» и угрожали расправой. От солдат и партизан о расстреле в форте стало известно в большом гетто. Ужас и отчаяние узников не описать. Убийцы снова стали уверять, что это точно была последняя «акция» и что пережившим ее бояться больше нечего, но им никто уже не верил. Тогда-то некоторые из заключенных решили бежать из гетто и стали готовить побег.

Надо сказать, в Каунасе[49]49
  Здесь X. Хольцман в виде исключения употребляет топоним «Кауен» – так обозначали Каунас оккупационные власти.


[Закрыть]
тогда было немало тех, кому были отвратительны поступки немцев, но далеко не все были готовы принять беглецов из гетто и спрятать их у себя. Да уж, гестапо свое дело сделало – страх был парализующим. Была под Каунасом одна деревня, крестьяне, все больше русские, укрывали у себя беглых евреев. Так вот, немцы спалили все село, а жителей кого расстреляли, кого угнали на принудительные работы. Хватали, не глядя, людей из рабочих бригад, вешали на шею табличку «еврейский холоп» и водили по городу. Если найдут еврея в городе у кого-нибудь в доме, расстреляют и беглеца, и хозяев дома.

Но были, были все-таки и те, кто не побоялся помочь. У Елены Куторги, глазного врача, матери Виктора, друга моей Мари, несколько недель скрывалась в доме одна еврейка, пока, наконец, муж Елены, немец, не справил ей фальшивый паспорт и не отправил в Германию с помощью одного путейского чиновника, жениного пациента. В Германии беглянка и жила себе дальше, никем не узнанная. Доктор Куторга постоянно держала связь со своими еврейскими коллегами в гетто, носила им в бригады продукты, привезенные пациентами из деревни, хранила их ценности, помогала их сбывать. И в своих больных она не переставала и подспудно, и открыто воспитывать и поддерживать отвращение к оккупантским зверствам. В каждом своем слове, в каждом поступке она являла собой воплощенную человечность.

Долго такое скрывать не удалось. Подлые ее соседи донесли на нее. Начались ночные обыски, вызовы в полицию, допросы. К счастью, Елена прекрасно говорила по-немецки и удачно играла роль невинной жертвы коварного поклепа. Ей поверили и отпустили после того, как она письменно пообещала не заниматься более никогда антинемецкой деятельностью и избегать любых сношений с евреями. Она подписалась под этими клятвами и бесстрашно продолжала втайне свои прежние опасные занятия. Я приходила к ней, и мы вместе слушали иностранные радиостанции, естественно, запрещенные. Вермахт тогда шагал еще победоносно на восток, шагал по-прежнему. А мы по-прежнему верили, что придет, придет конец этой череде побед, что не вечен этот поток преступлений против других народов, что эта жестокость, это скотство, это зверство – не навсегда.

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ

Этот ребёнок должен жить. Разбой и унижения. Под покровом тьмы. Последняя весть от Мари. Подарки на рождество. Гости из гетто. Эмми Вагнер и Дора Каплан. Рассказ Сони и Бебы. В укрытии. Эдвин Гайст уходит из гетто. Опасное поведение. Народ-повелитель и его рабы. Таня. Лида выходит на свободу. Дора Каплан ищет приключений. Кругом друзья, кругом враги. Посетитель. Эдвин болен.

Никогда еще не было такой холодной, мрачной, безысходной осени, как в этом году. Жили механически, как будто по инерции. У Гретхен в конторе никто не подозревал, что на душе у этого ребенка: она привыкла молчать, не выдавала себя ни единым звуком, ни одним жестом. Только я замечала, как с каждым днем от тоски и лишений моя дочка становится совсем бледненькая, будто тает. Я всякий день с тревогой ждала ее со службы. Стоило ей задержаться, я бросалась на улицу и бежала ей навстречу, задыхаясь от страха. И точно так же терзалась она, если случалось опоздать мне. В этих постоянных тревогах, в страхе друг за друга тянулись наши дни. Более же всего мы страшились, что нас отнимут друг у друга. Страх, ужас, тоска пронизывали все наше существование, наше сознание, наше дыхание, определяли наши поступки и ход мыслей.

В какой-то момент было решено, что Грете лучше перейти из частного переводческого бюро в государственное, к одному генеральному советнику, которому я доверяла. Этот человек, несмотря на свое высокое положение в городе, жгуче ненавидел нацистов[50]50
  В августе 1941 г. была основана Коллегия генеральных советников, верховный орган городского самоуправления в годы оккупации. Председателем коллегии был назначен Пятрас Кубилюнас. Чиновник, о котором говорит в данном случае Х.Хольцман, – Владас Юргутис.


[Закрыть]
. Он взял мою дочь к себе в аппарат личным секретарем и обещал покровительство и защиту.

Некоторое время мы с облегчением перевели дух, но потом коллеги Гретхен стали перешептываться у нее за спиной и нахально выспрашивать, кто ее отец и где он теперь. «Уж не в гетто ли?» – пристала как-то наглая девица с платиновыми кудрями, а переводчик Букаускас разразился антисемитскими проклятиями, ставшими уже банальными. Тайну нашу выдала не Грета, тайну выдал сам советник, который все последнее время пил горькую и из запоя выйти не мог.

Спустя неделю дочь пришла с работы еще бледнее обычного: «Мы пропали, обо мне все всё узнали, все разговоры только о нашей семье. Советник хочет тебя видеть». Мы так разволновались, что не стали обедать – кусок в горло не полез. Бросили на столе недоеденный суп, побежали к советнику домой. Он жил в том же здании, где располагалось его ведомство. Он нас ждал.

«Плохи ваши дела, – объявил чиновник, – вас полиция ищет. Нельзя вам больше здесь оставаться, бегите. Пока оставайтесь у меня, тут вас искать не станут». Советник написал письмо родным, которые жили в своей усадьбе в глухом лесу близ реки Мемель[51]51
  Земли Восточной Пруссии к северу от реки Мемель (название нижнего течения реки Неман, литовск. Нямунас) после Первой мировой войны стали французской подмандатной территорией, а в 1923 г. были аннексированы Литвой. В 1939 г. Германский рейх потребовал возврата земель. После Второй мировой войны территории к северу от Мемеля стали частью Советской Литвы. Сегодня они принадлежат к независимой Литве.


[Закрыть]
. Там нам надлежало скрываться. Родня – простые крестьяне, объяснил советник и тут же добавил: без денег не примут, придется прилично заплатить.

Но у нас нет денег. Только вот от мужа остались золотые часы. Ну, еще пару украшений найду.

«Несите все, что есть, мне, я пристрою и выручу денег», – обещал он.

Мы остались на ночь, улеглись вдвоем на широкой кровати. Гретхен мирно заснула у меня под боком глубоким, детским своим сном. Советник прикорнул в кресле.

Ночью, слышу, встал, ключ заскрипел в замке, отпирает шкаф. Всполошилась Гретхен: уж не хочет ли он нас отравить, чтобы долго не мучились? Но нет, в шкафчике был бар: бутылки, фляги, коньяк, ром. Он стал пить, одну за другой, пил, пил, пил. Налил мне, я незаметно выплеснула рюмку в горшок с жалким, корявым растением, что стоял у хозяина на письменном столе. А советник завел рассказ о себе: был священником, потом женился. И тут вдруг его понесло: выложил нам историю о всех зверствах в провинции, о еврейских расстрелах. Поглядел на Гретхен: «А этот ребенок должен жить!»

Перебрал советник, хватил лишнего, совсем перестал соображать, что вокруг происходит. На каком языке я говорю? Один и тот же вопрос снова и снова. Заговорил вдруг почему-то со мной по-английски и все повторял, как одержимый: «Этот ребенок должен жить! Этот ребенок должен жить!» Повесил на шею моей дочери амулет на серебряной цепочке и умолял ее, если выживет, чтобы стала католичкой!

Утром он уснул в кресле. Я бросилась домой за ценностями. Возвращаюсь, а его подчиненные уже собираются в конторе, беспечные, довольные, выспались, жизни радуются. Советник стал планировать наш побег, позвонил директору продовольственного треста и договорился, что назавтра грузовик из треста заберет нас в Кроттинген. Выдал нам документ, что, якобы, по служебным делам едем. Из Кроттингена нам предстоит бежать дальше самим, там он бессилен.

И снова мы засобирались в дорогу, уже, можно сказать, сидели на чемоданах. Но при свете дня мне вдруг все представилось совсем в ином свете: может, в пьяном угаре советнику положение наше показалось опаснее, чем на самом деле? Тогда зачем бежать? Да и куда? Что мы будем всю зиму делать в глухом лесу среди чужих людей? А вдруг они нас еще и не примут, тогда куда деваться? Нет, стоп, никуда не едем, остаемся здесь!

Успокоились, утихли. Бледное ноябрьское солнце на короткое время осветило кухню. Ох, есть-то как хочется, со вчерашнего дня не ели. Разогрели суп, пообедали, и прошедший день показался ночным кошмаром. Сил не было куда-либо бежать. Нам стало вдруг несказанно спокойно, светло, откуда-то, неведомо откуда, пришло тихое утешение.

На другое утро я пришла к советнику и заявила, что мы никуда не едем, поэтому будьте добры назад наши ценности. Он, на этот раз трезвый, тоже, кажется, теперь не видел причин для паники, и давешний его план нашего спасения представился и ему довольно нелепым. Пусть так, но Гретхен в контору больше ни ногой, велел он, злые языки здешних служащих – вот уж чего точно следует опасаться. А драгоценности – вот они, пожалуйста. Он только позволил себе удержать одну брошку, так сказать, «плата за молчание». Украшение он подарил одной актрисе, жене важного чиновника. А я так любила эту брошку, маленький цветок из золота и жемчужин, старомодная вещица, реликвия из семейства моего мужа.

Для временного укрытия советник предложил свою квартиру, в случае чего – к его родне в леса. Спустя короткое время его неожиданно сняли с должности, арестовали и депортировали в Германию, в один из концлагерей. Больше никто о нем ничего не слышал.

Ко мне зачастил один чиновник из городского издательства: срочно понадобился опытный бухгалтер-учетчик разобрать склад с антиквариатом. Я долго отказывалась, потом все-таки согласилась. Необходимо было только согласие немецкого поручителя, горе-графомана, который сочинил преубогий романишко. Книжонку его, конечно, тут же напечатали и в каждом книжном киоске и канцелярском магазине норовили всучить любому покупателю. Господин Херберт Айзентраут, чистенький, аккуратный, с безукоризненно пришитым крестом на рукаве, снисходительно меня приветствовал. По-немецки говорите? Проклятущий вопрос, который первым делом задают в гестапо. Осточертело! Так, так, значит, муж у нас кто? Угу, муж у нас еврей. Хм, был еврей. Ну, тогда придется запросить генеральный комиссариат: вы же понимаете, необходимо знать, считают ли там вас лицом благонадежным.

Ответ пришел быстро: о разрешении на работу велено было забыть.

Более всего нас заботила судьба наших друзей в гетто. Мы знали многих из тех, что работали в бригадах, со многими познакомились. Нас просили помочь продуктами или найти в городе литовскую семью, которая в свое время взяла на хранение то, что удалось спасти от конфискации.

Мы искали и находили этих людей. Господи, какой стыд, какая гадость: одни нагло врут в глаза, что никаких вещей на хранение не получали, другие утверждают, будто еврейское имущество у них украли, третьи – что все сдали, когда потребовали оккупационные власти. Да как же это можно? А они в ответ: проваливай подобру-поздорову, не то донесем, что ты с жидами дружбу водишь! Вот так вот: раньше с евреями дружили, в гости друг к другу ходили, а теперь вот у этих несчастных, у этих изгоев, последнее воруют! И ничего, совесть не гложет, даже наоборот – у них теперь есть моральное право обкрадывать тех, кто и так уже всего лишен! Сопрут – и на черный рынок. Там полно было такого товара: одежда, мебель, украшения.

Но нашлись, к счастью, и такие, кто бережно хранил доверенное им добро и пытался помочь, чем только можно было. Они передавали через нас в гетто мясо, муку, хлеб и сами шли встречать бригады. Порой нас поначалу принимали за немецких провокаторов, ведь любые сношения с евреями были строжайше запрещены. Что бы тебе ни досталось от нынешних узников гетто, даже если было куплено, ты обязан был заявить об этом куда следует, а потом оттуда, понятное дело, появлялась компания с автоматами и еврейское добро конфисковала. Соседи самозабвенно, с небывалым энтузиазмом доносили друг на друга. Многие литовцы оказались хапугами не хуже оккупантов. И те, и другие вели себя, как последние бандиты с большой дороги, обкрадывали друг друга, подставляли и ненавидели друг друга. И всякий раз при обысках в гетто хапали все, до чего только могли дотянуться.

В Германию уходили целые эшелоны с конфискованной одеждой, больше всего – с мужскими костюмами. Евреев заставляли самих собственные вещи дезинфицировать, очищать от вшей и блох, чистить и перешивать в швейных мастерских. То же самое – с одеждой убитых. Матерям возвращали вещи их расстрелянных детей, чтобы детские вещички они привели в порядок и отдали обратно убийцам.

Чиновники гражданской администрации города пользовались сомнительным преимуществом по дешевке скупать меха и дорогие костюмы. Их привилегированные женушки укутывались в элегантные меховые манто и накидки и дефилировали по Аллее Свободы без малейшего смущения. Те, которым не выпало счастья стать женой городского чиновника, умирали от зависти, ни минуты не сомневаясь в том, откуда взялись меха у этих подлых мерзавок. Куда там, в угаре победы любой гнусности и гадости нашлось оправдание и даже моральное обоснование.

У Йордана в распоряжении была особая бригада, которая гнула спину на него лично. Прекрасно было известно, что он отложил для себя «кое-что на черный день»: ювелирные украшения, дорогие часы, изделия из благородных металлов, бриллиантов горстку, так, всего по мелочи. В ателье в гетто для него шили новые костюмы из лучших английских тканей, десятки самых элегантных сорочек и пижам. Прочие бонзы не отставали от Йордана, особенно комендант города Крамер[52]52
  Правильнее должность Ханса Крамера называлась «комиссар города».


[Закрыть]
. Вызывали на дом портных из гетто, чтобы снять мерку, время от времени наезжали сами, заявлялись на примерку в элегантных авто. Супруги, разумеется, туг как тут: еврейки – мастерицы, руки золотые, вкус отменный – насчет платье пошить, шляпку там, шубку. Придет, бывало, такая вот портниха из гетто к заказчице, та, может быть, этой модистке ни по уму, ни по образованности, ни по воспитанию в подметки не годится, но пару яблок и кусок хлеба с собой даст, пусть дети хоть порадуются, а часовой у ворот гетто у женщины все, конечно, и отнимет.

И кроме этих убогих милостей хоть бы тень какого-то женского сочувствия, сострадания! Хоть бы одна попыталась помочь, успокоить. А самое жуткое, самое непостижимое – ведь ни одну из чиновничьих жен ни разу не покоробило, не передернуло даже оттого, как по-скотски втаптывают в грязь ни в чем не повинных людей, как их уничтожают морально и физически. Кто им делает прически? Еврейки-парикмахеры из гетто! Кто наводит маникюр? Еврейки-маникюрши из гетто! Кто делает массаж? Евреи-массажисты из гетто! И эти тетки потом, облизанные, ухоженные, как куклы, отправляются на парадный ужин, а их рабы – обратно в свое серое, грязное гетто. Неужели ни у одной ничего не шевельнулось? Ведь женщины обычно легко находят общий язык!

Никогда еще права человека не были так мерзко нарушены, смешаны с грязью. Хотелось кричать, когда навстречу по выщербленной мостовой, шатаясь от усталости, со стройки брела в гетто колонна с желтыми звездами. Кричать, выть, вопить хотелось не своим голосом, невыносимо было на это смотреть, невыносимо мучительно. Но никто не кричал, потому что прохожие чудовищно скоро привыкли к своему позору и отупели. Ни единого сострадательного взгляда, ни одного доброго жеста по отношению к себе подобным, страждущим, к людям, которых вооруженная охрана гонит по улице, как стадо домашней скотины.

Евреям никакого резона не было горбатиться в поте лица на немцев, однако профессиональное достоинство и интеллигентность не позволяли халтурить никому. Их мастерство и образованность хвалили, их практические навыки и изобретательность ценили, их подло использовали, из них выжимали все соки, а потом еще и обращались хуже, чем когда-либо один человек позволял себе обращаться с другим.

За ратушей располагались склады, переполненные конфискованным еврейским добром. Помещения обслуживала личная бригада Йордана. Однажды я случайно туда забрела в поисках чиновника, отвечавшего за распределение дров и угля для отопления. Отопительная контора находилась рядом со складами. Складская дверь была открыта. Я заглянула внутрь и сначала ничего не поняла: длинные ряды свежеотполированной мебели – буфеты, шкафы, кровати, диваны. Высокие трельяжи, трюмо, настенные зеркала, столы и книжные полки – все в наилучшем состоянии, но все-таки уже, по всему видно, не новое. Горы матрасов, ткани – гардины, занавески, шторы – аккуратно сложены высокими стопками, в кухонных сервантах – посуда, сервизы из тонкого фарфора, винные бокалы, фаянсовые чайники и вазы. Что здесь за выставка красивой мебели, ей-богу?

В соседнем помещении послышались голоса. Заглядываю в дверь, вижу: немецкий партийный функционер высокого ранга, павлин павлином, и с ним – молодая дама. Ага, меблишку себе подыскивают. Вокруг них вертелся немец в униформе с блокнотом в руках, что-то записывал.

Вышла незаметно на улицу. Там – люди с желтыми звездами.

Йордан обожал наказывать евреев, готов был пороть их своими руками за малейшую провинность, заставлял себя обслуживать, как паша. Однако спустя полгода его сняли с должности и отправили на фронт. Говорят, даже коллег-партийцев в конце концов затошнило от его кровопролитий и в армию его отправили в наказание. Через несколько месяцев после отставки уже стало известно о его смерти – погиб где-то в России. Жаль, хором спели литовцы, пал как герой, а ведь этому гаду место на виселице!

Когда мы с Гретхен тогда ушли со склада, через улицу напротив ратуши молоденькая еврейка в спешке тащила тяжелый узел, который внезапно развязался, и на мостовую посыпалась картошка и морковь. Мы кинулись ей помочь, со страхом оглядываясь по сторонам, подхватили, что успели, отдали девушке. И мне тогда подумалось: до чего же мерзкое время! В двух шагах отсюда на складе штабелями сложено их добро, которое они честно нажили, их обворовали, а теперь эти обездоленные вынуждены тайком доставать пропитание, и не дай бог застукают – ведь забьют до смерти за пару картофелин!

Мы с дочкой остались без работы. Перебивались переводами, я давала уроки немецкого. По вечерам вместе пытались учить французский, читали Доде и Мопассана, но сил не было совсем, и мы уже в шесть вечера клевали носом на диване, а потом и вовсе отправлялись спать.

Гретхен с тех пор, как осталась без работы, стала еще печальней и подавленней, чем прежде. Я записала ее на гимнастику, один раз она сходила и заявила что с этими безмозглыми дурехами больше встречаться не желает. Только у Людмилы и двух Наташ мы отдыхали душой, и чем больше мы их узнавали, тем больше любили. Все три были бедны, как церковные мыши, в доме не хватало самого необходимого, надеть иногда было нечего, но они этой нищеты, кажется, и не замечали и думали больше о том, чем бы помочь другим. Они опекали евреев в гетто и русских пленных. Мы звали их ангелами, нам становилось тепло от их добросердечности и самоотверженности.

Между тем нам пришлось привыкать к темноте: город больше не освещался по ночам[53]53
  Во время войны города строго-настрого было запрещено освещать по ночам, чтобы не привлекать внимание авиации противника и избежать бомбежек. Уличные фонари не включали, окна в домах занавешивали затемняющими шторами.


[Закрыть]
. В Германии, говорят, к такому привыкли уже давно. Но и нам темнота была только на руку. Чем темнее, тем сохраннее. Туманная мгла давила как черная вода, но она обволакивала, и там, внутри, было спокойней. Помогала темнота и евреям: часовые во мраке не замечали, как узники отставали от бригады, срывали с одежды звезду и вместо гетто бежали на ночь к друзьям в городе. Лучше бы вообще солнце больше не всходило, говаривала моя дочь. Мы боялись солнца, прятались от света, со страхом думали о лете: снова не спрятаться, снова светло, и снова воспоминания о недавнем прошлом. Пусть теперь всегда будет темно, сыро и холодно, пусть чередой тянутся одинаковые серые пасмурные дни, и мы застынем в нашей тоске, с нашей болью, только чтобы никто и ничто нас больше не тревожило.

Я стала засыпать по ночам, перестала воспаленным слухом ловить каждый шорох, больше не вздрагивала от малейшего шороха. Мне перестало мерещиться, что за нами пришли и сейчас арестуют. Мое истерзанное сознание устало всякую ночь проходить один и тот же тягостный путь, и я падала на кровать, как кусок свинца, безразличная, отупевшая – наплевать, что будет, то будет, сил нет больше. И вот как раз тут-то они и пришли.

Ночью внизу стук в дверь, домоправитель отпер подъезд. Громкие голоса. Я вскочила, мгновенно оделась в темноте. Незваные гости уже барабанили в дверь. Никакого гестапо – литовский полицейский, тяжелый, угловатый, неповоротливый, как бревно, и с ним некто в гражданском. Кто такая, национальность, вероисповедание, кто муж, кто дочь? Вошли в комнату. Гретхен на кровати не пошевельнулась. Документы! Паспорт! Свидетельство о крещении! Залезли в шкаф, стали шарить по ящикам стола. Тот в гражданском долго и обстоятельно выводил: муж еврей, дочь коммунистка. На мою младшую, спящую тут же, ни один из них даже не взглянул. Все вопросы, опять вопросы, одни и те же, обо всем, вопросы, вопросы, вопросы, и все пишут, пишут, пишут. Потом встали и ушли.

Что это было? Зачем? Домоправитель говорит, нас уже спрашивали из криминальной полиции. Зачем опять одни и те же вопросы? Почему ночью? Ничего не понять. Но я почему-то не волновалась. Гретхен не спала, она все это время лежала лицом к стене и слышала каждое слово.

Однажды приходит к нам одна женщина: вы мать Мари Хольцман? Я, проходите. Она дрожит от волнения: не найдется ли сигаретки? Пожалуйста, вот, курите. Закурила, немного успокоилась. Она сидела в тюрьме вместе с Мари: в Германии ушла от мужа-немца к еврею, уехала с ним в Каунас и была бесконечно с ним счастлива. Ее камера была рядом с камерой моей дочери. Виделись каждый день, подружились, излили друг другу душу, поведали каждая о своей беде, стали посылать одна другой письма из камеры в камеру.

28 октября обеих заперли в отдельную камеру, и с ними – еще одну еврейку. Не к добру это, забеспокоились. Тюремщица подошла, говорит: «Бедные вы, бедные, теперь уже и я вам ничем помочь не могу». Не спали всю ночь, старались поддержать друг друга, шутить. Наутро их выгнали во двор, а там – полно народу, в основном – евреи. Ну все, конец!

Тут наша гостья, сокамерница моей Мари, увидела знакомого переводчика, что работал в гестапо. Кинулась к нему: помогите! Он вступился, женщину отвели обратно в тюрьму. Моей дочери никто уже не мог помочь. Она лишь просила соседку передать последний поклон матери и сестре, просила сказать, что любит нас всем сердцем[54]54
  28 октября в каунасском гетто была проведена так называемая «большая акция».


[Закрыть]
.

Женщину выпустили неделю спустя. Теперь ей снова придется вернуться в Германию. Она долго собиралась с духом, прежде чем зайти к нам.

Жизнь превратилась в сплошную пытку. Дни и ночи напролет мы не могли унять слезы, по ночам рыдали в подушку, горько, надрывно. Утешиться было нечем, облегчения ждать неоткуда. Хотелось умереть, чтобы, наконец, все уже прекратилось раз и навсегда. Я заболела, поднялась температура, началась лихорадка, бред, тягостный, ужасный. С этими бредовыми фантазиями и видениями приходилось сражаться снова и снова. Когда температура подскакивала, становилось уже все равно, и оттого как будто лучше. Еще, еще выше, пусть совсем высоко, пусть я сгорю уже, и все, тогда совсем, совсем будет хорошо, тогда совсем отпустит! Но температура начала спадать, и меня охватила отвратительная усталость, упадок сил, какая-то вялая дурнота, пошлая, тупая хворь. Одеяло давило, будто свинцовое, и каждая складка мешала, мучила, терзала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю