355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хелене Хольцман » «Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944 » Текст книги (страница 15)
«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 15:00

Текст книги "«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944"


Автор книги: Хелене Хольцман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Беззаботные господа доживали последние свои веселые часы. Город уже лихорадило от радостного предчувствия: русские берут Минск! А на другой день войска Красной Армии взяли Вильнюс, нашу прежнюю столицу[113]113
  Минск был взят советскими войсками 3 июля 1944-го, Вильнюс – 13 июля.


[Закрыть]
.

Гретхен снова вернулась из отпуска на свою фабрику. Коллеги ей завидовали: вам, говорят, Маргарита, редкостно повезло – вы теперь можете уехать в Германию, а вот нас всех тут Иваны перевешают. Маргарита же отвечала, что и не думала никуда убегать, и постепенно с ней согласились: лучше всего просто оставаться, где живешь – дома.

Из Вильнюса прибыли первые беженцы. Первые и последние. Город был эвакуирован. Немцы, бежавшие оттуда, все еще надеялись остаться в Каунасе: ходили слухи, – и им верили, потому что хотели верить, – будто между Каунасом и Вильнюсом стянуты крупные германские силы, которые в состоянии задержать врага.

Для других Каунас был лишь перевалочным пунктом: немцы стремились в Германию, как будто там они могли укрыться как за запертой дверью. Всякому немцу немедленно выдавали разрешение на въезд в страну и устанавливали лимит на килограммы багажа. Литовцам приходилось доставать специальные документы на выезд, впрочем, это было несложно. Одному нашему знакомому удалось забронировать для себя целый вагон и вместе с домашней утварью вывезти на запад тонны сала, сахара и прочего продовольствия.

Многие просто покупали лошадь и тележку и уезжали сами по себе, никого не спрашивая.

У нас появился профессор Энгерт с двумя дорожными саквояжами, в которых уместилось все, что ему удалось увезти, – свою обширную библиотеку, свои работы он оставил в большой, прекрасно обставленной квартире. Мы его спрашиваем: вы-то, профессор, зачем бежите? Он в ответ: как зачем? Да вы с ума сошли, дамы! Бегу и вам советую! Из всех этих русских только в первых войсках придут нормальные люди, европейцы, остальные – не приведи господь! Следом придут такие азиаты – всех поголовно вырежут и камня на камне не оставят! Мы пожелали ему счастливого пути и распрощались.

Улицы кишели солдатами, отставшими от своих частей, грязными, измученными, в одежде, почерневшей от пота и гари. Голые худые шеи торчат из гимнастерок, небритые подбородки, в глазах – страх, растерянность и уныние.

Поезда медленно проплывали в здание вокзала, вагоны от крыши до подножки облеплены людьми, как соты пчелами. Беспорядочный поток беженцев валил с вокзала в город. В противоположном направлении – к вокзалу – катился другой поток. Имперские немцы, рейхснемцы, посланные сюда для «колонизации восточных земель», с перекошенными лицами тряслись на тележках и дрожках, взятых напрокат в большом количестве, чтобы спасти что-нибудь из домашнего скарба. На одной из улиц я столкнулась со знакомой женщиной – детским врачом, она везла свой соллюкс[114]114
  Соллюкс – медицинская лампа с голубым свечением для прогревания в случае мышечного ревматизма, сильных ушибов и простуды.


[Закрыть]
. Вы тоже едете – вот и хорошо, обратилась она ко мне. Нет, отвечала я, остаюсь, близ вокзала я оказалась случайно.

На самом деле – не совсем уж случайно. Я шла на маневровые пути – искать еврейские эшелоны. Может, хоть кого-то еще удастся вытащить!

8 июля около 1500 человек из гетто погрузили на баржи и повезли вверх по Мемелю. Комендант Гёке в очередной раз со своим знаменитым цинизмом толкал свою речь: мы, мол, вас от русских спасаем, мы вас увезем подальше от Иванов. Куда их повезли? Говорят, в Данциг. Баржи видели еще в Георгенбурге. Потом стали известно, что суда плыли восемь дней, прежде чем узников довезли до места назначения – концлагеря Штуттхоф. А через несколько дней из гетто вниз по берегу реки потянулась длинная вереница людей.

Эти шли через город к вокзалу. Грета собралась пойти на мост через Вилию, что вел в гетто. Строй узников прошел по мосту, медленно, у каждого в руках узелок. В старом городе один пытался бежать, скрыться в ближайшем доме – застрелили на месте. Охранников было очень мало, если бы заключенные решили разбежаться врассыпную, их никто бы уже не удержал, но бежать им было некуда. Двери литовских домов для них были наглухо заперты, их жители – люди без сердца и совести, отпускающие лишь гадкие шуточки в спину пленников, задавленных своим горем, своей смертельной тоской и одиночеством.

Так они и шли – по десять человек в ряду, молча, уставясь перед собой невидящим взглядом. Гретхен вдруг увидела фрау Абрамсон. Женщина вела за руку своего Сашу. Фрау Абрамсон! – киваем ей, машем. Не замечает. Грета следовала за ними до самого вокзала, куда их отвели дальше, она не видела. Сил у нее больше не было, вид такого отчаяния кого угодно доведет до полной потери сил, домой моя дочь вернулась совершенно разбитой. Куда их дели, мы придумать не могли и, как ни горько, готовы были их уже похоронить. Лишь спустя год, когда война уже миновала, многие из тех пропавших стали возвращаться домой и рассказывали о своей жизни в лагере такие ужасы и мерзости, что мы поначалу отказывались такому верить. Но вскоре стали появляться все новые и новые подтверждения, все новые и новые очевидцы и жертвы, так что никто уже в правдивости бывших узников не сомневался.

Вот что рассказала Эмма Френкель, вернувшись в июне 1945-го из Германии в Каунас. Ей тогда лет четырнадцать было.

В каунасском гетто она работала в прачечной, где обстирывали гестаповцев. Когда в понедельник 4 июля 1944-го[115]115
  4 июля 1944 г. был вторник.


[Закрыть]
из гестапо не привезли очередной партии грязного белья, в гетто почуяли неладное. Но несколько дней все было тихо, пока не пришел приказ: отправить 5000 человек на работы. Первую партию отправили на тех самых баржах вверх по реке. Остальных – в товарном составе с вокзала. Это их Грета видела в городе. В том эшелоне оказалась и Эмма Френкель.

Их погрузили в товарные вагоны, выдали провиант в дорогу: хлеба, искусственного меда, лимонада. В каждом вагоне оказалось человек по 50 и один вооруженный эсэсовец. Пока состав шел по литовской территории, семеро смельчаков из вагона, где оказалась Эмма, выкарабкались на крышу через узкое окошечко и спрыгнули с поезда. Часовые спали, так что из всего поезда многим удалось спастись. Некоторым, среди них – фрау доктор Барон, известному в нашем городе дантисту, посчастливилось еще на вокзале скрыться, воспользовавшись всеобщими сумятицей и беспорядком.

На второй день к вечеру поезд остановился. Мужчин отдельно отправили в Дахау. Женщин распределили по грузовикам и отвезли на дезинфекцию, а потом еще километра два пришлось идти пешком, пока, наконец, они не оказались на широком дворе. Велели сложить в кучу ручную кладь, пройти в помещение и, без всякого надзора, раздеться. При себе разрешили оставить три вещи: зубную щетку, расческу и очки. Врач-поляк проверил у каждой уши, рот и волосы, а потом каждую досмотрел на гинекологическом кресле – не припрятано ли и там у них золотишко. После дезинфекции, как были голые, вышли снова на двор, и каждой выдали байковую робу, по паре мужских трусов и полосатый халат[116]116
  На полях рукописи: Рубашки женщины рвали на части и шили себе носовые платки, полотенца, лифчики. Великой ценностью считалась швейная игла. С помощью осколков стекла из деревяшек вырезали себе ложки.


[Закрыть]
.

В таком виде прошли еще несколько километров – до лагеря Штуттхоф. Работы там никакой не было. Все время занимали ежедневные бесконечные переклички, когда часами приходилось торчать на жаре, босыми ногами в горячем песке. За малейшую провинность нещадно били и называли не иначе как «потаскуха» и «старая скотина».

Через несколько недель в отдельную группу отобрали уже нетрудоспособных и детей. Всех увели в крематорий. Оставшихся поделили в группы по сотне в каждой. Эсэсовцы и девицы из BDM[117]117
  BDM – Bund Deutscher Mädel. Союз немецких девушек (молодежная организация в фашистской Германии). – Прим. пер.


[Закрыть]
проштемпелевали всех узниц специальными номерами и велели впредь на эти номера и отзываться. Сообщать друг другу свои номера заключенным запретили.

Каждой выдали одеяло, пальто, миску, деревянную ложку и башмаки, не важно – впору ли они оказались или нет. По железной дороге узниц доставили в Дербек. Подходить к окну и выглядывать наружу во время пути было запрещено. Когда прибыли, женщины по приказу выгрузили из вагонов палатки и в глухой пустынной местности разбили лагерь по сто палаток в ряду. Спать приходилось на соломе. Здесь невольниц ждала тяжкая работа: в открытом поле, прямо на жнивье выкапывали противотанковые рвы метров по шесть в длину, четыре в ширину, три с половиной в глубину. Невольницам не забыли пригрозить: не успеете в срок – останетесь без ужина. Эмму как-то до полусмерти колотили за то, что, проходя мимо поля, засеянного брюквой, осмелилась стащить одну кривенькую, высохшую брюквину: «Жидовская мразь! Скотина!» – в очередной раз услышала девочка в свой адрес, как слышала уже много раз. Утренняя перекличка начиналась в пять утра, до поля, где шли работы, – пять километров ходу. Пока дотащишь на себе тяжелый заступ – уже никаких сил не останется. А работать еще десять часов с перерывом на тридцать минут. По воскресеньям работали до двух.

На ужин – суп из нечищеной картошки, нечищеной брюквы, нечищеной свеклы. И каша. Иногда лагерное начальство специально тянуло с ужином, выставляло суп в огромном чане простывать на улице и не подпускало к еде никого из узниц: пусть потерпят, а то больно жрать здоровы! В день заключенным выдавали 275 грамм хлеба, 20 грамм маргарина и мармелада, по утрам разливали горячий кофе. Из тысячи невольниц что ни день семь-восемь умирали. Их закапывали в общую яму. Комендант лагеря обершарфюрер[118]118
  Фельдфебель войск СС в фашистской Германии. – Прим. пер.


[Закрыть]
Энгель ругался на чем свет стоит: сегодня только пять трупов! Что ж они так медленно дохнут! В других лагерях по двадцать штук в сутки копыта отбрасывают! А то и больше!

Через две недели показалась польская граница близ Гутавы. Палатки перевезли тем же эшелоном. И здесь в жесткой утоптанной земле пришлось рыть противотанковые рвы и траншеи для прокладки кабеля. За работой наблюдал один специалист из поляков. Ему удалось на короткий период несколько облегчить заключенным жизнь и труд за спиной у этих – в черной форме. Он таскал узницам хлеб, соль и самое ценное – швейные иголки.

Комендант Энгель, уроженец долины Мемеля, запретил заключенным пить воду из резервуара – она, мол, только для немцев. Узницам пришлось пить воду из реки и в реке же мыться. В ноябре, когда совсем стало холодно, заключенных переселили в деревянные тесные бараки с тонкими дощатыми стенками, глухими, без окон – финское изобретение. В одну такую хибарку набивалась сотня женщин, завшивели тут же все чудовищно, так что и после войны не могли долго еще до концы избавиться от паразитов. В больничном бараке тоже все кишело вшами. Там лежали с обмороженными конечностями уже почти без надежды на выздоровление. Одежда, насквозь мокрая от дождя, не высыхала за ночь, а утром ее снова приходилось натягивать и отправляться на работы. Стоило постирать что-нибудь из вещей, как она тут же застывала от холода и могла сохнуть сутками.

В декабре в их убогое жилище поставили железную печку, которая, конечно, не могла согреть сотню закоченевших человек. Женщины распухшими пальцами ловили друг у друга вшей с тела и одежды, пытались мыться своим теплым утренним кофе. Они выдалбливали промерзший картофель, наполняли его маргарином и использовали вместо свечки: лучше голодать, чем замерзать в кромешной тьме.

Когда настал январь, темный, ледяной, ветреный, глинистая почва промерзла насквозь и превратилась в камень, а когда немного потеплело, оттаяла и превратилась в месиво из комков грязи, в кашу, чавкающую под ногами.

Упрямая, тупая воля к жизни заставляла узниц держаться, держаться, держаться. Орудия наступающей армии гремели все ближе и ближе. Одна из заключенных, венгерская еврейка, убирала комнату коменданта, краем уха слушала время от времени иностранные радиостанции, от нее невольницы знали, что дела вермахта на фронте идут все хуже и хуже, и надеялись, верили, ждали. И всем было понятно, почему комендант с неподходящим именем[119]119
  «Энгель» по-немецки означает «ангел». – Прим. пер.


[Закрыть]
пребывает в столь мрачном расположении духа.

25 января 1945-го отобрали 500 самых крепких и трудоспособных женщин и увезли. Пятидесяти больным в тифозном бараке Энгель лично что-то впрыснул в руку. Еще три сотни, которых сочли не пригодными к работам, отвели на холм, в три ряда уложили на снег, и Энгель с помощниками расстреливал их одну за другой. Но вдруг расстрел оборвался на половине, и кто-то из немцев произнес: «Бежим! Самое время свалить отсюда!»

Те, кого не успели расстрелять, поднялись и смотрели, как убегают их мучители и убийцы. Свободны! Свободны! Остались живы и больные в тифозном бараке: доза яда, впрыснутая Энгелем, оказалась не смертельной. И все же женщины настолько были еще запуганы и затравлены, что не верили своему счастью. В воскресенье пришли русские, заглянули в барак и, увидев женщин, чуть не расплакались: больные, высохшие, тощие, оголодавшие, вшивые, оборванные, до времени постаревшие, серые – для немцев их вид был очередным поводом для глумления и унижений. Но русские не выказали ни малейшей брезгливости или гадливости, только глубокое человеческое сострадание: мы, говорят, думали – это все пропаганда, когда нам такое в кино показывали. Никогда бы не поверили, что это и вправду возможно, если бы сами не увидели.

Женщин вывели из бараков и отвели в дом, где раньше размещалось лагерное командование. Через пару дней прибыл полевой госпиталь. Доктор Морозов лично перетаскивал на своих плечах больных узниц в помещение. Человек двадцать женщин уложили на санки и отвезли в крестьянскую усадьбу, где для них специально натопили баню. Старые лагерные вшивые одеяла забрали на дезинфекцию, выдали новые, солдатские, новое белье и каждой по свитеру. Вернувшись из бани, бывшие пленницы получили по стакану горячего молока, свежие соломенные подстилки, витамины, лекарства, необходимые инъекции. Медсестра по имени Вера без всякой гадливости состригла женщинам волосы, кишевшие вшами, и каждый день грела воду для мытья. На нижнем этаже дома лежали тяжелые больные, этажом выше – легкие и здоровые. Здоровые помогали ухаживать за больными. Среди бывших узниц немало было таких, кто от чрезмерного истощения и побоев, несмотря на уход и лечение, так и не выжил. Прочие быстро поправлялись. На запад шли все новые и новые войска русских, солдаты подкидывали женщинам кто сухарей, кто сахару, кто чего-нибудь из одежды. Военные корреспонденты заходили в госпиталь взять интервью и сделать пару снимков.

Четыре недели оставались женщины в том госпитале, потом их перевели в место, еще больше напоминавшее им рай: в Дойч-Эйлау[120]120
  Ныне город Илава в Польше. – Прим. пер.


[Закрыть]
в доме одного генерала расположился военный госпиталь 1749.

Доктор Столова по-матерински опекала женщин: навещала их каждый день дважды, измеряла каждой температуру, делала перевязки, поила лекарствами. Бывшим узницам по утрам разносили кофе и чай с молоком и сахаром, больным дополнительно давали белый хлеб и диетическое питание. Здоровых кормили супом, мясом с овощами, на десерт еще и компот. Подушки на кроватях обтянуты белыми наволочками! Вчерашние невольницы были бесконечно счастливы и одновременно несчастны: именно сейчас, когда все было уже позади, больше всего стало жаль себя, жаль свое изношенное, изувеченное, истерзанное тело, более всего угнетало страшное одиночество и пустота.

Через три недели этот госпиталь перевели в другое место, женщин определили в новый, где с ними обращались значительно менее ласково: их заставили мести двор, а недружелюбная сестра Маруся не выдавала нужные лекарства. Прошло еще четыре недели, и еще один, великолепно оборудованный полевой госпиталь доставил женщин в Лодзь на сборный пункт гражданской регистрации. Из всех литовок, некогда содержавшихся в лагере, в живых осталось лишь двадцать две. После регистрации их отправили обратно на родину.

В то время мы уже не надеялись никогда больше увидеть кого-либо из узников гетто, увезенных из города на баржах и в товарных вагонах. Эстер с семьей, как оказалось, также была депортирована. Ее брат Германн вот уже несколько недель скрывался в доме у…[121]121
  В рукописи имя пропущено.


[Закрыть]
в Шанцах, где строил подземное убежище для себя и со временем – для всего своего семейства. Депортация многим спутала все карты, нарушила все планы. Лишь спустя год из Германии в Каунас пришла весточка от второго брата Эстер Макса и мужа ее сестры Сони – обоим мужчинам удалось выжить в лагере Дахау.

Гетто было упразднено. Когда ушли из города последние эшелоны, немцы совершили последний рейд на территорию, все еще обнесенную колючей проволокой: искали – кто еще прятался в «малинах». Об укрытиях знали – на допросах под пытками узники гетто выдавали свои укрытия. Тех, кого еще нашли и вытащили на свет, немцы либо отправили вслед за уже депортированными, либо расстреляли на месте. Однако под землей осталось еще немало невольников, и убийцы, уже отступая, в довершение своих зверств один за другим спалили в гетто все дома и постройки.

Подземелья наполнились дымом и гарью, люди задыхались или сгорали вместе с домами. Часовые стояли наготове: кто вылезет и попытается спастись бегством – стрелять на месте. Мало кому повезло схорониться в подземелье и уцелеть. Так в одну из «малин» набилось тридцать четыре человека, там они дождались, пока немцы уберутся из города, и лишь после того решились выйти наружу.

После того как в Каунас вошли русские, мы пришли на место бывшего гетто и увидели развалины, обгоревшие печи, дымящиеся руины и обугленные трупы на пепелище сожженных домов. В жарком летнем воздухе некуда было укрыться от тяжкого запаха гниения и разлагающейся плоти.

С горы мы видели столбы дыма на том берегу Вилии, думали поначалу – так, случайный пожар, а потом поняли – не случайный. Они нашли время еще для одной мерзости, прежде чем «свалить».

Орудия грохотали все ближе и все тревожнее, так неровно колотится сердце в груди больного – то заходится в бешеном надрывном ритме, то опять внезапно утихнет, бьется ровно, а то и совсем замолкнет. В городе паника: ходили слухи о звериной жестокости русских, линия фронта придвинулась вплотную к городу, люди совсем потеряли голову. Остановились фабрики, закрылись учреждения, жители в спешке паковали вещи и бежали вон из города, продуктовые карточки стали совершенно бессмысленными – купить на них нельзя было уже ничего. Хлеб приходилось выклянчивать у солдат.

Многие тащили с собой всю свою домашнюю утварь и мебель, улицы переполнены были тележками и грузовиками. Что станет с городом? Останется ли что-нибудь от Каунаса? Беженцы из Вильнюса рассказывали, будто там разрушены целые кварталы, и стреляют в каждом доме, в каждом закоулке.

И вот, когда из города бежали перепуганные толпы, представьте себе – кто появился в нашем доме? Фройляйн Йоруш! Как уж ей удалось получит визу в таком кошмаре – бог ее знает, но только она так за нас перепугалась, что решила во что бы то ни стало из Кенигсберга приехать в Каунас и навестить нас. Мы встретили ее печальными вестями о Лее, о сожженном гетто.

Оставались бы с нами, фройляйн Йоруш, а? Но она, едва дождавшись, когда в город войдут русские, уехала. Добросердечная женщина уговаривала Мозичек отправиться с ней в Кенигсберг. Бедная Мозичек не знала, куда податься: она говорила лишь по-немецки и потому хотела бы осесть где-нибудь на немецких землях. Она запаслась чем смогла в городе, объятом истерикой, выправила себе поддельный паспорт и через несколько дней под видом «арийки» уже пересекала границу Германии.

Наташа вернулась с нами из Кулаутувы: она решила любым способом спасти мать «маленькой Регины»[122]122
  Мать «маленькой Регины» (условное имя Эдит) – это Циля Швабайте, она же молодая литовка Ирена Гайжаускиене.


[Закрыть]
.

Мы тогда еще не знали, что мать «маленькой Регины» была расстреляна при попытке покинуть гетто, расстреляна вместе с одной молодой литовкой, которая помогала еврейке бежать. Лея с матерью, эти двое – сколько же можно!

Руткунас с семьей перебрался в деревню, а Стасю оставил одну в городской квартире. Соседи мгновенно донесли в полицию. Когда мы пришли ее проведать, нам сообщили, что девушка пропала. Мне показалось это подозрительным. На другой день Наташа навела справки, и выяснилось, что Стасю увели два гестаповца.

Мы сидели в доме у Наташи совершенно подавленные. Но когда я возвращалась к себе, навстречу мне вышла Стася. Я не поверила своим глазам: откуда, как, что? Она была совершенно измучена, еле ноги волочила, лицо искажено мукой – печальный образ. Почему последнее время мне являются не ангелы с доброй вестью, а вот такие истерзанные призраки? Знаками Стася дала понять, что не хочет говорить со мной здесь, на улице, и мы поторопились в дом обрадовать Грету. От Наташи мы знали, что бедную девочку в тюрьме пытали до полусмерти, а потом, еле живую, выпустили на волю. Наташа взяла ее к себе и поселила в опустевшей комнате соседей, а сама спешно уехала обратно в Кулаутуву.

Мы поехали в Кулаутуву вместе с Наташей. Герта Зархи увезла туда же мать и подругу. Наташа забрала туда из детского дома крошку Дануте.

В Кулаутуве мы, не находя себе места, бродили по лесу. Птицы пели, как и прежде, но сердце больше не радовалось. Птичьи трели заглушались рокотом канонады где-то уже совсем недалеко. Беспокойство наше так возросло, что в один прекрасный день мы сели на паром, который ходил теперь безо всякого расписания, и вернулись в Каунас.

Из порта мы шли домой задними дворами, чтобы не дай бог не наткнуться на немецкие отряды, занимавшие окопы, и возводившие переправу через реку. Но как раз в одном из таких глухих переулков мы и попались кому не надо. Вместе со многими другими нас сначала согнали в один из дворов, а потом погрузили на грузовики. Мы уже прощались с белым светом, как вдруг мне пришла в голову мысль: надо попробовать мое последнее и самое верное средство: «Что вы себе позволяете! – заявила я охранникам. – Как вы можете меня, этническую немку, забирать на тяжелые работы вместе с остальными!» – и я сунула одному из конвоиров под нос мой литовский паспорт, в котором тот ни слова не мог прочесть. Ах вот как, этническая немка! Простите, простите. Вы свободны.

Только вошли в квартиру, приходит домовладелец и сообщает: на днях поздно вечером нас разыскивали двое из гестапо, требовали у хозяина, чтобы отпер нашу дверь, он утверждал, будто у него нет ключа, и они отстали и убрались.

Перепуганные, мы не решились остаться на ночь в квартире и ближайшим же пароходом снова уехали в Кулаутуву. По дороге мы снова явственно слышали пушечную пальбу, то там, то здесь поднимались столбы черного дыма. Русские наступают, должно быть. Воздушной тревоги не объявляли уже несколько дней. С балкона городской квартиры накануне мы наблюдали над городом воздушный бой, на который горожане не обратили уже никакого внимания.

В нашем лесном домике в Кулаутуве мы были в безопасности, однако долго я в этой глуши не вынесла: как только пошел очередной паром, вернулась опять в Каунас. Пассажиров на пароходе было не много, а на пристани в городе, напротив, – целая толпа беженцев, стремящихся убраться поскорей из Каунаса, как только представиться возможность.

Город был тих и казался совершенно опустевшим. В старом городе узкие окошки домов и магазины заперты и наглухо заколочены досками. Стекла разбиты, мостовые усеяны осколками. Витрины в трещинах или раскололись на множество частей. Ни один магазин не работал, Аллея Свободы пуста, ни души. Созрели каштаны, в поздних липах жужжат пчелы.

И мне вдруг представился дорожный указатель – «Здесь начинается „Ничья земля“». Да вот так и выглядит Ничья земля, бездыханное, обескровленное пространство между наступающим победителем и бегущим побежденным. На этой Ничьей земле никто не станет тебя искать, никто не придет ночью из гестапо тебя арестовать. Но меня вдруг охватил страх, я кинулась звонить нашему домовладельцу: все ли спокойно? Почта оказалась открыта, но окошки заперты, позади запертых окошек – отчаянная суета и беготня. О телефонной связи можно было забыть. Я пошла дальше. В воздухе пахло гарью и носились клочки горелой бумаги. Городская электростанция превратилась в дымящиеся руины, на которые потерянно глядели несколько человек.

Хозяин нашего дома встретил меня на этот раз иными вестями: говорят, полиция больше не устраивает обысков и облав, им больше нет до нас дела. После того как взорвали электростанцию, водонапорную установку, крупные фабрики, вокзалы и аэропорт со всеми мастерскими и ангарами, гестапо, поговаривают, сбежало из города, да и вообще – из Литвы.

Наша квартира была сиротливо пуста. Мне не хватило духу устроить приличную уборку. Не забрать ли еще что-нибудь из моих пожиток? А, потом, не сейчас. И я легла и уснула, глубоко и спокойно, хотя город и сотрясался от артиллерийской стрельбы. Утром, часа в четыре, мне показалось – началось землетрясение. Дышать было нечем, воздух тяжко давил на грудь. Я подошла к окну – небо горело желтыми всполохами. Гроза, утренняя гроза, смешивалась с канонадой, словно собачий лай с львиным рыком. По городу то там, то тут разносился долгий пронзительный свист – ссссссссссссс! Потом грохот, удар, земля – ходуном, снова и снова. Нет, это уже не гроза, это совсем другое.

Я пошла на рынок: одна женщина продавала огурцы, другая – сахарин. И все, больше ни кого. Дома я нашла немного муки, сахара, консервы, в саду – немного овощей. Все это я отнесла Стасе. Девушка заперлась у себя в коморке, как будто целую неделю уже не выходила из дома и даже не вставала из-за стола. Она все никак не могла отойти после пережитого в гестапо. Я пыталась было заговорить с ней о другом – пусть развеется, отвлечется, но она в последнее время ни с единой живой душой ни словом не перекинулась и теперь ей нужно было лишь одно – излить кому-нибудь душу.

Я стояла у нас во дворе, появились три гестаповца, увидали меня – тут же ко мне, документы, говорят, давай, жидовка! Пошли со мной в квартиру, я достаю из сумочки свидетельство о крещении – вот, протягиваю, смотрите. Фальшивка, говорят, сразу видно – жидовка ты и больше никто. Я делаю вид, будто ничего не знаю. Они говорят: бери сумку и иди с нами. Я хотела было выбросить из сумочки дневник, что мог меня выдать, да не успела. Пришлось и его нести с собой в гестапо.

Привели в полицию. Начальник стал требовать, чтобы призналась во всем как есть, а не то худо будет. Я все твержу свое: литовка я, литовка и больше знать ничего не знаю.

Тогда те три гестаповца отвели меня в отдел внутренней безопасности. Там служащих в комнате сидело человек пятьдесят. Одному из них, сидевшему за отдельным столом, те три типа передали протокол моего допроса. Когда меня ввели, эти чиновники ухмыльнулись: жидовка, как есть жидовка, сразу видать!

Тот за столом стал допрашивать: когда из гетто сбежала? В каком форте расстреляли отца? Зовут как – Майя, Сара? Если я отвечала не сразу, на меня сыпались подзатыльники и оплеухи. Окружающие с увлечением наблюдали, их этот спектакль явно приводил в ликование. Смех, шутки, веселье: ха-ха, жидовка захотела стать литовкой!

Я отвечала, что я, как указано у меня в паспорте, из Утены. К счастью, Утену, при явном сотрудничестве литовцев, только что взяли русские, так что проверить мои показания у гестаповцев не было никакой возможности. Отец умер, мать – без средств, потому и пришлось мне устроиться здесь в Каунасе горничной.

Если ты католичка, перекрестись, говорят они. Прочти молитву – «Аве Мария» или «Отче наш». Я перекрестилась, но слов молитвы не знала. Меня снова стали бить. Да была ли ты вообще когда-нибудь в церкви? Где в церкви орган? Я знала, где орган. А где в церкви сортир? Хохот по комнате. Ничего, утром признаешься, никуда не денешься!

Меня отвели в подвал и заперли в канцелярии. Две минуты я была одна. Я выхватила дневник из сумочки и спрятала его в рукаве моего платья. Явился тюремщик и впихнул меня в камеру. Оставшись одна, я изорвала дневник на мелкие кусочки и через решетку выкинула их за окно, вниз, где между стеной тюрьмы и оградой оказалось столько грязи, что мои бумажки там никто бы не заметил.

На подоконнике лежала колода карт. Я перемешала их и загадала: вытяну черную масть – убьют, красную – выживу. Мне выпала бубновая десятка.

Кровать была вся разбита. Я уложила доски на пол и глубоко уснула. Проспала почти весь следующий день. Принесли еду – я не притронулась. Вечером меня снова отвели на третий этаж на допрос, на этот раз – к какому-то типу в штатском. Он разговаривал со мной мягко, будто пытался подластиться, заискивал, говорил тихо и вежливо, увещевал: признайтесь, мол, барышня, вам же лучше будет. Я стояла на своем.

Меня снова отвели в подвал. Принесли завтрак – кофе, хлеб, искусственный мед. Не притронулась. Утром снова на третий этаж. Там сидел коротышка в зеленой униформе с серебряными пуговицами, с остренькой козьей бородкой. Он пытался действовать внушением, глядел мне прямо в глаза и все науськивал: признайся, признайся! Наконец, не выдержал: мы тебя заставим признаться, дрянь!

Вскочил, схватил резиновую дубинку, банан так называемый, и со всей силы хлестнул по столу: признавайся быстро – пять минут даю! Он глядел на часы. Я молчала. Тут он меня схватил, перекинул через стул и задрал подол. Увидел мои панталоны из голубого шелка и заорал: горничные не носят такое белье! Говори, кто такая, жидовка! Я сопротивлялась как могла, но он, вконец озверев, бил меня дубинкой, пока я от боли и саму боль уже перестала чувствовать. Тогда он швырнул меня в кресло и облил холодной водой, постоянно повторяя: признавайся, дрянь, признавайся!

Он вышел и вернулся с тремя здоровенными крепкими парнями. Двое держали меня, третий бил. Я все упиралась. Удары сыпались на спину, на ноги, на бедра и ягодицы. Снова кидал в кресло и обливал холодной водой. Я терпела, стиснув зубы и ни звука не издала. Но в конце концов произнесла: не стыдно здоровенным мужикам лупить беззащитную невиновную женщину?

Коротышка с бородкой весь затрясся от возбуждения: ты у меня не увидишь ни гестапо, ни девятого форта! Мы тебя прямо здесь во дворе расстреляем! Потом снова допрос: на какой улице в Утене жила? Где была твоя школа? Я называла наобум улицы, которые можно найти в любом маленьком городке.

Вошел другой чиновник и заговорил со мной на идиш: я тебя, говорит, знаю – ты в гетто в прачечной стирала белье. Когда тебя били, ты кричала «Мамеле» [123]123
  «Мамеле» означает «мама» на идиш. – Прим. пер.


[Закрыть]
. Потом он заговорил на иврите, прочел молитву, бросил несколько скверных слов. Я глазом не моргнула: знать не знаю, что вы такое говорите. Человек, я вижу, засомневался – может, я и вправду не еврейка. Прежде чем он вышел, я стала просить его помочь. Ничего не могу для вас сделать, был ответ. Его коллега сам разберется.

Я вернулась в подвал. На спине лежать не могла – так было больно. Легла на живот и уснула до следующего полудня. Есть снова не стала. Часов в пять меня привели в канцелярию там же в подвале и отобрали сумочку. Тот, с бородкой, стал мне нашептывать: я ведь помочь тебе хочу, дурочка. Будешь работать у меня. Русские придут – скажешь им, что я тебя спас: так, мол, и так – неплохой человек. Или если хочешь – уедешь с другими евреями в Германию. Ножки-то болят? Намочи трусики, приложи – будет компресс, боль отпустит. Ну, скажи-ка мне теперь, кто ты такая, как тебя зовут? Я тупо повторила то же самое: я литовка из бедной семьи, не понимаю, чего еще они от меня добиваются. Вот дура упрямая, выругался допрашивающий, ну, держись, утром запоешь у меня по-другому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю