Текст книги "Штрафники"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
– Хочешь поехать? – спросил меня тот же знакомый по Заполярью геолог, когда мы прощались с ним у выхода. – Советую! Такое бывает один раз в геологическую эпоху. После Сталина – не помню... Редкая возможность постичь непостижимое. Заказывать тебе билет?..
ПРОСПИРТОВАННЫЙ ПОЕЗД
Поезд Москва – Воркута заправляется спиртом, как самолет – бензином. Задымленный, с ледяными натеками состав поглощает целые цистерны спирта, правда, в различной посуде.
Я задержался у ступенек вагона в удивлении: "Столичную" грузили ящиками, прямо с автокара, расплачиваясь с носильщиками поллитровками. Затем протащили огромные, из-под кислоты, бутыли в плетеных корзинках, крича проводнице: "Да не кислота, мать, не сомневайся!..", "Не взорвем, родимая! Сами гнали!.." Когда стали подымать в закоптелом самоваре, осторожненько, чтоб не расплескалось, проводница в деревенском платке поверх форменной шапки не выдержала:
– На посуде экономите, черти подземные!
Молодцы в парадных шахтерских кителях с золотыми аляповатыми вензелями приткнули самовар в тамбуре, пояснили коснеющими языками:
– Не забижай нас, мамм-маша. Много ль в двух руках унесешь! А насчет посуды не с-сомневайся!..
Отходил поезд во тьме, без сигналов и толп провожатых, дымя трубами, как теплушечный солдатский состав. Кто-то спрыгнул на черный от угольной крошки перрон, упал на спину, матерясь, голося в пьяном исступлении:
– Так и передай! Убью Петьку и ее! Убью суку!
В нашем купе битком геологов. Из коридора то и дело просовывается чья-либо голова: "Геологи, штопор есть?", "Геологи, сольцы дадите?"
Кто-то вышиб первую пробку ударом ладони под одобрительное цитирование древних текстов: "Веселие на Руси есть пити..."
Спустя час пустые бутылки у ног позванивали, как колокольцы. Птица-тройка, а не поезд. Где ты, Гоголь?!.
За полночь купе опустело. Те, кто помоложе, перебрались в соседнее, где взрывалась гитара и застуженный бас сипел:
А я выбираю свободу,
И пью с ней сегодня на "ты"!
Подкрепление от геологов подхватило с веселым остервенением:
А я выбираю свободу
Норильска и Воркуты!..
Остервенение росло по мере того, как шахтеры в соседних купе вместо того, чтобы поддержать про свободу, забивали ее традиционным ревом: "А ночка те-о-омная была-а..."
Не пело лишь наше купе. Не пело и, к моему удивлению, не пьянело. Только стало разговорчивее. Спорили о своем, на меня, дремавшего на верхней полке, никто не обращал внимания. Больше всего – о Халмер-Ю и Никите Хрущеве. И то, и другое обернулось для России напрасной надеждой...
В Халмер-Ю, севернее Воркуты, открыли уголь. Заложили шахты. Выстроили многоэтажный город. А потом его на две трети заколотили: шахты оказались убыточными... Так он и пустует, на семи ветрах, памятником эпохи... Открывателям дали Сталинскую премию.
– Теперь дадут Ленинскую тому, кто его закроет окончательно, проворчал толстяк, сидевший внизу. Голос у толстяка высокий, бабий. Лицо желтоватое, как у больного лихорадкой, с широкой развитой челюстью, как у бульдога. Глаза круглые, насмешливо-печальные, с какими-то желтоватыми огнями. Татарские глаза. Называли толстяка, тем не менее, Давидом Израилевичем.
Еврей с бульдожьим татарским лицом, видно, уже все для себя решил и каждый раз отделывался шуточками:
– Человечество было убеждено, что земля стоит на трех китах, пока не пришли геологи. Они-то и внесли путаницу.
Он чокался безмолвно с маленьким нервно дергавшимся корейцем, настолько сморщенным, что, казалось, перепутал Создатель: кожу на великана отдал низкорослому, иссохшему; она отвисала, колыхалась на тонкой шее, запалых щеках, высоком сократовском лбу: от этого, что ли, казалось, что человек ни секунды не отдыхает. Какой-то вечный двигатель.
Подвыпившие инженеры из соседних купе принесли ему зарубежный журнал мод, призывая убедиться в том, что все красавицы мира удлиняют себе глаза до его эстетического стандарта.
– Марш отсюда! – вскричал кореец на радость любителям подтрунивать. Все! К чертовой бабке!.. – он с силой задвинул дверь купе, воскликнув с прежней яростью: – Для геологии Хрущ страшнее Иосифа свет-Виссарионовича. Страшнее сатаны!.. Хрущ напутал на столетия. Жулико-жулико!..
Я свесил голову с полки, спросил, за что это так Хруща? Он открыл ворота тюрем...
Кореец поднял ко мне свое узкое лицо с перешибленным носом. Неестественно приподнятые ноздри его подергались воинственно. Однако разъяснил терпеливо. С цифрами, которые он помнил, как любимые стихи.
Хрущев нарушил топливный баланс страны. "Взорвал его к чертовой бабке! – выкрикнул он. – Доложили ему, что гидростанции дороги, строятся долго, он вскричал: "ТЭЦ! ТЭЦ! ТЭЦ!". Понатыкали тепловые, на угле, электростанции, как редиску. Что ни город, то ТЭЦ. А угля – нехватка... Схватились за газ, как утопающий за соломинку. Газеты зазвонили: "Газ! Газ! Газ!" Перевели на газ всю прорвищу угольных станций, металлургию, электрохозяйство, машиностроение, военные заводы, химию, быт... Всю Россию!.. А газ тю-тю!.. Очередное Халмер-Ю... – Глаза корейца от испуга почти округлились. – Как накормить крокодила?"
Впервые услышал тогда это выражение. Ненасытным крокодилом мерещилась геологам промышленность России.
Геологи спорили, перебивая друг друга, весь день. Давид Израилевич добродушно отшучивался, пока кто-то, сидевший внизу, под моей полкой, не заглушил всех рокочущим басом:
– Веселиться нечего! Живем в стране неограниченных возможностей и всевозможных ограничений... – Взяв карандаш, он начал подсчитывать на обрывке газеты, сколько миллиардов они, геологи, кинули коту под хвост. Я видел лишь его руку, разлапистую, жилистую, крестьянскую. Наконец, прозвучало свирепое:
– Чего хорониться за Сталина, за Хрущева, Брежнева, Крепса... Сами говно! Научные подстилки! Вернетесь, повесьте у нашего Министерства красный фонарь!..
К вечеру, понаслушавшись стонущих возгласов корейца, басового рокота и благодушия Давида Израилевича, за которым угадывалось застойное отчаяние, я вскричал, сваливаясь на их головы:
– Граждане геологи!..
– Мы не граждане! – вскинулся кореец. – Уже пятнадцать лет без малого. А – товарищи. У нас паспорта "СУ". Без ограничений. Я – Цин! Товарищ Цин!..
С трудом убедив товарища Цина, что не вкладываю в слово "граждане" лагерного смысла, я возопил, посильно исправляясь:
– Дорогой товарищ Цин! Товарищи и братья!.. Если верить вам, как мы вообще держимся, при таком княжении? Не летим в преисподнюю. Напротив! Запугали весь мир: Европа в рот смотрит. НАТО трясется. На чем держится Русь, если она в Халмер-Ю, как в нарывах? Миллиарды расшвыривают, как когда-то бояре с Кремлевского крыльца разбрасывали медяки. Тогда хоть смердов одаривали, а здесь кого?
Все замолчали, и стали слышны сиплые застуженные голоса за стенкой, поющие с нарочито-блатными интонациями, которые становились в последние годы среди юной полуинтеллигенции модными. Так же, как и лагерная матерщина.
Мы беж-жали по тундре,
По железной дороге...
Давид Израилевич и Цин подтянули как бы опьянело:
...Где мчится поезд Воркута – Ленинград...
Вдруг заголосили и соседние купе, тянувшие доселе неизменный "Шумел камыш". Захрипели лагерное, как свое:
Дождик капал на лица
И на дуло нагана.
Вохра нас окружила-а-а...
"Руки в гору!" – крича...
Лишь геолог с крестьянскими руками, сидевший подо мной, не ускользнул от рискованного вопроса. Поинтересовался только, кто я. Выяснив, что я вовсе не начальство, ни прямое, ни косвенное, и вообще – филолог, ожил и неистовый Цин.
– К чертовой бабке! – перебил он пространные объяснения геолога с нижней полки. – Зачем филологу такие подробности? Будем кратки!.. В войну Русь спасали миллионные армии. Сибирские мужики. Уральская сталь. Ленд-лиз. Партизаны и Бог знает кто еще! А ныне?! До вчерашнего дня ее держал на своих плечах один человек. Илья Гаврилович Полянский. Илюша Полянский! Вместо Атланта... Правильно, Давид Израилевич? – требовательно спросил отходивший от испуга Цин. Сабельные глаза его сузились и заблестели.
– Ну, любезнейший, еще два-три-четыре человека, – выдавил Давид Израилевич, ежась под его бешеным взглядом.
– Возможно, – неохотно признал Цин. – Тюменскую нефть и далее все до Тихого океана открыли еще два энтузиаста. – Он назвал фамилии. – А до Урала – Илюша Полянский. Он отец Комигазразведки... – Цин долго перечислял нефтяные и газовые месторождения, открытые Полянским. Давид Израилевич кивал безмолвно, мол, все так...
– А мы едем его хоронить!.. Почему?.. Хрущу доложил о фонтане, он "давай-давай"! Оглядеться не дал... "Нефть, – кричал, – это политика. Газ политика. У кого нефть, тот мир за яйца держит!.." Влипла геология в политику. По уши!.. Теперь снова нас стрелять начнут, да?.. – И он заплакал пьяными слезами. – Ко-ончился, Илюшенька. Живого в гроб положим...
Перед Ухтой вагон опохмелялся, каждое купе хвалило свой огуречный или капустный рассол, шел обмен рассолами, с разнотравьем, кислинкой, и вдруг шутки и разговоры оборвались на полуслове, все высыпали в коридор, обступили полузамерзшие окна. Потянулась в полярной тьме колючая проволока, подсвеченная прожекторами. Вот уже десять минут стучат колеса, двадцать, а все тянется белая, в морозном инее, колючка, и нет ей конца.
– Княжпогост! – шепнул Давид Израилевич. – Вечная пересылка. По костям едем...
Вагон притих. Сникли "блатные" песни. Снова разбрелись по купе, но коридор уж не пустовал. Все время кто-то стоял, точно примороженный к льдистому стеклу.
Проводили ухтинцев, стала увязывать пожитки шахтерская Инта.
– М-да, – сказал вздремнувший было Цин, – после Иосифа свет-Виссарионовича золотые финтифлюхи на кителях остались только у шахтеров и дипломатов. Под землей роющих. Перст Божий, а?
Ему никто не ответил: вагоны шли по каторжной земле. Вот уже много часов. После Инты, за станцией Сивая Маска, полярные ветры по деревьям как ножом прошлись. Елочки все ниже-ниже. Еще несколько километров, и деревья скрючились, прижались к земле, серые, морщинистые, как в тряпье; казалось, лес положили на мерзлую землю, как колонну зэков.
Станции замелькали с нерусскими названиями. Сейда, Мульда, Халмер-Ю. Нет, Халмер-Ю еще не было. Это мне показалось. Оно за Воркутой. Просто все заколочено, занесено по крыши. Ни дымков, ни тропок в снегу. Безлюдье.
Да и тундра зимой словно и не земля вовсе. Скованный льдом разлив. Изредка торчат из-подо льда кустики. Даже не кустики – прутики. Редкие, как бородка Цина.
Перед Воркутой затолкалась проводница, заругалась. Я собрал постель, подготовил. Но ее интересовала вовсе не постель, постель подождет, а пустые бутылки. "Положенное", как она сказала. Посудой были забиты служебное купе, полтамбура, котельная и даже уборная, которую по сему случаю заперли. "Потерпишь!" – сказала она кому-то, дергавшему дверцу.
Чтобы не мешать службе выискивать во всех углах положенное, мы сбились в коридоре, и тучный пыхтящий Давид Израилевич, с которым мы разговорились по душам, сказал вдруг:
– У нас, любезнейший, нечеловеческая задача. Ужасная! Мы – эксперты комиссии, которая едет убивать Полянского, вы знаете это... И его ничто не спасет, если он ошибся. Все предрешено наверху... А каждого из нас Илюша спас. – Помолчал, глядя на меня испытующе-нервно, как смотрят порой бывшие каторжники, решившие рассказать о сокровенном. А вдруг напорешься на неверие, зевок?
–...Вот Цин, – зашептал толстяк с жаром, которого я в нем и не подозревал. – Хотите послушать?.. В сорок девятом десятку кончал. Стал бесконвойным. Появилась у Цина в Ухте любовь. А у любви сынок. Желтенький Цин, которому отец доставал молоко, меняя на него лагерную пайку. Как-то опоздал Цин на вечернюю поверку: не достал молока, избегался.
А если нет человека на поверке, значит, побег. За побег, любезнейший, расстрел. Без формальностей...
Геологи дали Полянскому телеграмму, он весь день мчался по зимней тундре на тракторных санях и вечером, окоченелый, ввалился к генералу Бурдакову, начальнику ухтинских лагерей. Генерала Бурдакова убедить талант нужен! А уж собственные приказы он не отменял никогда...
Ввалился Илюша Полянский, руки скрючены холодом, синие, лицо поморожено, брови, ресницы в инее, вскричал прямо с порога:
– Товарищ генерал! Куда бежать корейцу?!
Генерал на Полянского выпучился, и вдруг багровое генеральское лицо стало принимать почти осмысленное выражение. В самом деле, кругом, на каждой станции, заставы, засады, посты. И на север, и на юг... Все оцеплено. В Княжпогосте – комендатура, в Котласе – полк МВД. Полная проверка. Под вагоны заглядывают, в аккумуляторные ящики; по углам шарят. Как на государственной границе. Куда бежать желтолицему, косоглазому? Он же среди вологодских да вятских за версту выделяется...
Дошло, наконец, до генерала Бурдакова, застучал ладонями по своим полным ляжкам.
"И впрямь, – хохочет. – И впрямь... ха-ха! Куда бежать корейцу?!"
Отменил расстрел...
Или, вот, Матюшкин Ермолай. Под вами едет. "Русь непаханая..." Так его еще в институте прозвали. Непаханая, непуганая, за Вологдой от татарвы сохранившаяся... Все ухтинские геологи с безумными глазами, с сумасшедшинкой. А этот?.. В аспирантуру звал, на свою кафедру. Не идет. Баловство, говорит.
Лет пять назад зам. Косыгина, здесь в Ухте, требовал разъяснений, а Ермоша, дитя тайги, бряк: "Это и дураку ясно!.." Полянский спас. Взял его, вышибленного отовсюду, к себе... Полянский для него – свет в окошке... Это бы ладно! Дарья, женушка его, в Полянского влюбилась. Парадокс! Полянский лет на пятнадцать старше, красавец, вроде меня. А Ермоша на это? Если б, говорит, был бабой, сам бы в него влюбился... А потом запил, уехал в Москву...
Нынче его сунули в нашу похоронную команду. Что у него сейчас за душой?
О самом себе Давид Израилевич говорить уклонился. "Повидайте Ольгу Петровну, – сказал. – Жену Илюши Полянского. Спросите, дорогой, как она на Колыме профессора Горегляда бутербродами спасала. Заведет Горегляда, куда охране вход запрещен, и – бутерброд в руку... Поразительное семейство!"
ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ... В МУЗЕЙ
К Полянскому в те дни попасть не удалось. Утром в квартиру для командировочных, замызганную, с обрезанными газовыми трубами (кто-то из командировочных по пьянке отравился газом), постучал светлобровый безликий юноша в унтах из собачьего меха и сказал, что работает в музее Ухты и готов помочь мне...
– Машина ждет нас, – добавил он с мягкой настойчивостью. Что-то в этой настойчивости было такое, что я похолодел: уж не решила ли Москва переселить меня в Потьму таким путем? При Сталине это было самым отработанным методом: командировать жертву в Архангельск или Кзыл-Орду и там, вдали от друзей, забрать...
За окном стоял обледенелый "Москвич" с ватным чехлом на радиаторе. Дверцы машины вмяты, задний бампер оторван. Нет, он слишком необычен для служебной машины. Слишком выделяется...
Скорее всего, в Ухте существовал "прогулочный маршрут" – для писателей, заезжих ударников коммунистического труда и школьников. Как в Москве существуют маршруты для иностранцев. Конвейер очковтирательства: "Лебединое озеро" с Майей Плисецкой, Третьяковская галерея или другой музей, по выбору...
И здесь музей?!
Отправился неохотно, однако о неожиданной поездке не пожалел...
На двери поблескивала тронутая ржавчиной табличка: "Профессор Крепс".
Музей-квартира! Уже легче...
Стены квартиры завешаны документами, диаграммами добычи нефти и фотографиями неведомого мне профессора Крепса с кроткими глазами и буйной шевелюрой свободного художника. На ранних фотографиях Крепс, правда, острижен наголо. И держится в стороне от кожаных регланов, позирующих фотографу.
– Профессор был зэком? – бестактно воскликнул я.
Юноша молча пожевал губами – я более не задавал вопросов.
Бывший заключенный Ухтлага Николай Яковлевич Крепс был родоначальником Ухтинских промыслов, их историей и славой, – это было очевидным. Во всяком случае, так явствовало из экспозиции музея. Вот Крепс, худющий, в ватнике, у первой буровой. Затем возле жиденького нефтяного фонтана. А вот посередине черного озерца, по колено в блестящей на солнце нефти. У него лицо именинника.
В другой комнате, посвященной шестидесятым годам, – Крепс, на огромной фотографии, объясняет что-то нахохлившемуся Байбакову – председателю Госплана СССР. На соседней, поменьше, обнимается с ним подле вагона с табличкой "Москва-Воркута". Далее – располневший, с обвислыми щеками Крепс. На лацкане пиджака Золотая Звезда Героя Социалистического Труда. Подле Крепса – студенты. "Первая лекция в Ухтинском индустриальном институте". Сутулящийся Крепс и школьники, повязывающие на шею профессора галстук почетного пионера.
Что ж, завидная старость!
Когда я захлопнул свой блокнот, юноша в унтах достал откуда-то еще несколько пожелтелых фотографий двадцатых годов.
– Вот этот, высокий, в косоворотке. Тихонович, бывший царский офицер. Руководитель первой геологической экспедиции в Коми... Однако, по разным причинам, его карточку не позволили экспонировать. Я показываю их неофициально. Этого потребовал, в свое время, профессор Крепс...
Доброе чувство к профессору шевельнулось во мне. Теперь я уж твердо знал, что непременно напишу о покойном энтузиасте.
Однако профессор оказался отнюдь не покойным. Я рано его похоронил. Выйдя из музея-квартиры, заметил на той же лестничной клетке еще одну темную дверь с табличкой совсем не ржавой: "Н.Я. Крепс".
– Он... э-э!.. тут живет?
Юноша подтвердил кивком.
– И с ним... можно побеседовать?
Юноша пожевал губами, и я повернул к выходу. Однако меня остановили:
– Сейчас узнаю!
Признаться, я переступил порог квартиры не без робости. Сколько раз бывал в квартирах-музеях. Теоретика воздухоплавания Жуковского, химика Зелинского – гордости и богатства России. Однако прославленных хозяев к этому времени не было в живых. Тут мне посчастливилось, впервые.
Я чувствовал себя студентом-первокурсником, пожимая твердую, как грабли, руку старика, возродившего целый край. Правда, старик очень походил на типового чудака-профессора из советских кинофильмов. Нечесаные седые кудряшки. Локоть мятого лоснящегося пиджака в мелу, в ноздре табачная крошка. Этакий рассеянный Казимир Помидорыч. Только шея, пожалуй, не профессорская. Как и руки. Тугая, красная, вровень с затылком, шея борца-тяжеловеса. И взгляд прозрачно-светлых глаз пристально-настороженный, тяжеловатый.
– Чем могу служить? – Показав огромной дрожавшей от старости рукой на кресло, он протянул в мою сторону микрофончик, приладил шнурок от него у своего мохнатого уха.
Мы уселись друг против друга, возле большого письменного стола, загроможденного минералами, белыми, прозрачными, дымчатыми, поблескивающими обломками руд из месторождений, видимо, отысканных профессором, и я сказал, что хочу понять, что тут произошло. И, возможно, написать.
– Судя по материалам музея, вас сюда привезли... без контракта, и после этого вы стали тем, кем вы стали... Первооткрывателем... Славой Заполярья.
Профессор распрямил спину, напружинился, точно начиная очередной лекционный час. Но тут же снова вяло обвис в кресле и протянул нескончаемыми периодами, от которых он задыхался, хрипел, пытаясь остановиться, но, чувствовалось, не мог, подгоняемый страданием и, к моему удивлению, испугом.
– Вначале, если вы не возражаете, о происшедшем... Я много думал об этом, ибо не в моих обычаях давать в обиду детей... ибо... уф!.. наличие нефти в Коми, каковая прокламировалась в последние годы... у-уф!.. – Он поднялся вдруг молодо, рывком, подошел к огромному сейфу, стоявшему в красном углу, под картиной местного художника "Первая нефть"; долго, несколькими ключами, отпирал дверцу, принес кожаную шапку с порядковым номером на корешке "83", достал оттуда пожелтелую бумагу с официальным штампом и датой: "1964 год". Это была стенограмма выступления руководителя Госплана СССР.
Пока дверца сейфа была открыта, комнату наполнял мелодичный трезвон: "Широка страна моя родная..." Под этот трезвон я прочитал, что "в Коми промышленного газа нет" и, по авторитетному утверждению известного ученого Николая Яковлевича Крепса, в ближайшие годы рассчитывать не приходится.
– Дети не слушаются отцов, – вновь захрипел он, положив папку на место и тщательно заперев сейф, – во всем мире не слушаются, каковой потому жестоко платится... У-уф!.. Я еще в тридцать шестом году отрицал наличие нефти... правда, не здесь, совсем в другом месте, за что действительно был, как вы изволили заметить, перемещен севернее... без контракта... Считался сразу англо, и японо, и германо... у-у-уфф!..
Извините, приму таблетку, ибо... у-уф!.. Хрущев, знаете, возобновил расстрел за "экономическое вредительство"... Иван, не помнящий родства... Старый осел... Теперь расплата... – Приоткрыл внимательный глаз, покачал крупной головой с жидковато-нечесаной копной одинокого заброшенного старика; продолжал болезненно-тяжко, со всхрипами, точно его под гору несло. – Скажите, почему всегда бьют таланты? Именно на них прицел... Жаль Илюшу Полянского, представить себе не можете, как жаль, ибо болота Коми засасывают и первооткрывателей, каковым, без сомнения, является Илья Гаврилович. Благодаря тяжести содеянного. ...Ах, дети-дети!.. Я же сказал им, здесь лысый свод! Лы-сый... – Он замолк вдруг, точно на стену налетел. Погас, сгорбился, достал носовой платок, вытер слезящиеся глаза. – Страшная участь... уф!.. на финише стать прокурором своих учеников, каковой обязан... ведь от меня потребуют заключения! От меня всю жизнь чего-то требуют... А что такое сейчас зло, что такое добро?! Планку то до небес поднимут, Достоевского цитируют, то затопчут в грязь ...Расстрелять, по совести, надо не его, а меня, поскольку я допустил...
...Огромный десантный вертолет с грузом раскачивающихся под брюхом, на тросах, железных труб закинул меня в глубь тундры. На излучине Печоры, между Белым морем и речушкой Чебью, едва различил, по клубам пара над крышами, бараки. Одноэтажные, обледенелые. Управление трестом геологической разведки вообще походило на сугроб с лазом посередине. Когда кто-либо топал сапогами по дощатому коридору "сугроба", он трясся так, словно его срезали бульдозером. Вот загрохотало уж совершенно угрожающе. Оказалось, пробежал в свой кабинетик Илюша Полянский, маленький, скуластый, похожий на японца. Ввалившись в кабинет, постучал одеревенелыми пальцами по краю стола, застеленному газеткой, потом задышал на пальцы, заскорузло-темные, в трещинах. Трех пальцев на правой руке не хватает. Рубцы багровые, с синевой.
– В Ухте ходят, по тундре бегают, – сказал он, пытаясь шевелить оставшимися пальцами... – Тут только он меня узнал, вспомнил, как мчал окоченевшего писателя в "Отель Факел". Мы обнялись порывисто, похлопали друг друга по спинам.
– Давно прибыл? – спросил Илья. – С экспертами?
Вот тебе раз! Значит, в его глазах я один из могильщиков, получивших инструкции заранее...
– Странная планета Ухта-Воркута, – начал я, насколько мог, неофициальным шутливым тоном, усаживаясь на некрашеную, в пятнах мазута, табуретку. – Что ни татарин, то Давид Израилевич. Что ни узбек, то Израиль Давидович. Что ни японец... вы тоже еврей?
Полянский вскинул на меня глаза и захохотал, упираясь кулаками в стол и раскачиваясь. Глаза у него были отчаянно-веселые, будто не работала у него сейчас правительственная "похоронная команда".
– Мне Давид Израилевич говорил о вас, только я не соотнес вас с прежним, мимолетным, которого возил к "Факелу". Не врут, что вы с партией расстались, когда наши танки вошли в Чехословакию?.. Во дела! Давида Израилевича, правда, вышибли еще в сороковых. То-то вы с ним сразу спелись...
Отсмеявшись, сказал деловито, спокойно:
– Заполонили евреями Крайний Север. Скоро все белые медведи будут Давиды Израилевичи!.. Я не шучу!.. Биробиджан развалился, куда бедному еврею податься? В столицы не прописывают, без прописки на работу не берут. Одна дорога – к нам. В Заполярье. Молодые евреи кончают столичные вузы, их из столиц – метлой. Куда? К нам, куда еще!.. Поэтому евреев тут... ого! "Взрывной процент", как заявил мне начальник ухтинского управления... Больше, чем при царе в черте оседлости!.. Чёрт подери, похоже, черта оседлости ныне переместилась на север, с той, однако, особенностью, что за линию Петрозаводск – Ухта – Тюмень отбрасываются лишь евреи с институтскими дипломами. Бездипломные гнездятся, где хотят. Вернее, где МВД пропишет... Чем не материал для докторской диссертации, а?
Тут уж мы оба грохнули, представив себе на мгновение появление в советском вузе такой диссертации.
– Ну, а лично я не еврей. Хоть и под японца скроен... – Полянский усмехнулся краем оттопыренных детских губ. – Даже по гитлеровским нормам. Русак. Отец – казак с Дона, мать – Вологда крутобокая, с татарской примесью.
Послышался шорох открываемой толчком двери. Влетел, размахивая длинными руками, сухонький шумный Цин в распахнутой прорабской шубенке. Я вскочил, радуясь знакомому. Цин вскричал удовлетворенно:
– Нашли дорогу! Сюда!.. Я говорил, суженого и на кобылке не объедешь!.. Где поселились?.. Надолго?..
Он потряс меня за плечи, выражая, видно, этим свою признательность за то, что я прилетел к Полянскому; его громкоголосое расположение ко мне вызвало результаты неожиданные. Полянский, оторвавшись на мгновение от бумаг, которые он начал проглядывать, поднялся, снял со стены большой ключ и вручил мне, как реликвию.
– Это от уборной. На весь промысел одна теплая уборная. В нашем бараке. Для командировочных из Москвы и женщин. А у нас зады мороженые, обходимся... Берите-берите! Это важнее, чем вы думаете!.. – Он снова присел на край стула и принялся подписывать бумаги задубелыми пальцами, а я круто повернулся к Цину, который, видимо, был не так занят.
Цин, подавшись всем телом вперед, глядел на Полянского глазами-щелочками. Глядел с такой болью и нежностью, с которой отец смотрит на опасно больного сына.
Я торопливо отвел взгляд.
На столе Полянского стояла раскаленная электрическая плитка. Рядом с ней два кружка из цветного картона. Вроде настольных часов. Один кружок циферблат. Над ним надпись: "Когда вернусь?" Над вторым: "Где нахожусь?"
– Самодоносчик, – разъяснил Полянский, приподняв на мгновенье рыжие брови. Повернул стрелки на обоих кружках, дав мне тем самым понять, чтобы не засиживался.
– Так что же вас интересует? То же, думаю, что и комиссию?.. Желудевые глаза его сузились, стали почти такими, как у Цина. Он сказал, глядя куда-то в потолок:
– Вольно было ИМ жить без запасов, хватать блины с единственной сковородки. Живут одним днем, как Людовики. После нас хоть потоп... – Он перебил самого себя резко:
– У кого вы успели побывать? В Ухте?.. А-а... у Крепса... Ну, и как он вам? – И, опершись подбородком на руки, уставился на меня.
Я опустил глаза. От меня требовали исчерпывающего ответа. Я не был готов к нему, стал перечислять самое очевидное:
– Почетный геолог. Почетный председатель научного общества. Заслуженнейший...
Полянский смежил красные от конъюнктивита веки. Бурые, точно дубленые, щеки его начали принимать темный отлив...
Зазвонил телефон, Полянский схватил трубку и тут же вскочил на ноги, на ходу надевая черный поблескивающий мазутом полушубок. – Извините! Дела!
Мы остались в кабинете вдвоем. Я и Цин; естественно, я спросил у него, почему стоило мне упомянуть имя Крепса, Полянскому кровь бросилась в лицо?
– Как вы относитесь к Крепсу?
Цин сел на скрипевший стул Полянского, обхватил свои морщины ладонью, задумался. Ответил тоном самым решительным:
– Страшный человек! Не пьет!
Наверное, я улыбнулся: Цин вскричал уязвленно, что смеяться тут нечему.
– Крепс – убийца!
Я молчал ошарашенно; Цин, унимая раздражение, спросил со свойственным ему напором, слышал ли я когда-нибудь такое имя – Крепс? Или что-нибуль подобное?..
Я отрицательно мотнул головой. Добавил для объективности, что мое неведение – не показатель. Крепс, судя по всему, известный геолог...
– Совершенно верно! Он самый известный неизвестный геолог Советского Союза...
САМЫЙ ИЗВЕСТНЫЙ НЕИЗВЕСТНЫЙ...
Снуя по скрипящему полу, отвечая вместо Полянского на звонки, Цин экспансивно, то вскрикивая, то шепотом, принялся рассказывать. Если отвлечься от его суматошной предельно-возбужденной манеры изложения и расположить все по порядку, история Николая Яковлевича Крепса, на взгляд геолога Цина, выглядит так...
В кровавом тридцать седьмом году, когда Бакинское управление НКВД, получив нагоняй за "невыполнение плана", забросило в очередной раз свою сеть, попался и Крепс, промысловый геолог. На следствии ему повредили барабанную перепонку, да и руку вроде; потому на "общие работы" он не попал, заведовал в Котласском лагере каптеркой. Если учесть, что генерал Рокоссовский, будущий маршал, и тот был в Воркуте всего-навсего завбаней, Крепс достиг в своем лагерном бытии максимального взлета...
Его спас могучий старик – академик Ферсман, известный в России даже неучам своей вдохновенной книгой "О камне"... Зареванная жена Крепса упала академику в ноги...
Крепса из карцера привезли прямо в кабинет Берии: так вознес, в своем ходатайстве, бесстрашный академик Ферсман своего бывшего студента, к тому же подававшего надежды... Спасти надо человека – как же не вознести!
Берия, росчерком пера, снял с Крепса судимость, однако отправил еще севернее Котласа – в Ухту. Искать нефть, газ, уран. Думать!
Думал Крепс прежде всего о том, как бы не загреметь в лагерь вторично... С энкаведешниками не спорил. Боже упаси!
Как-то высокое лагерное начальство, вернувшись с рыбалки и отоспавшись, вдруг стало нюхать собственные сапоги: пропахли бензином. Всполошилось начальство, приказало бурить. Искать нефть... Заперевшись в своей "вольной" конурке, Крепс исследовал геологическую карту района и понял – не промысловые тут запасы, а так, нефтяной "карман". До утра не спал. Сказать? Возразить энкаведешникам?.. А что, обвинят во вредительстве? Ведь он... из бывших...
Крепс санкционировал бурение, хотя геологам, кому только мог, шептал, что он против. Всей душой против...
Двадцать миллионов зарыли в землю. Лагерное начальство само стало зэками, а Крепс... Крепс имел свидетелей, что он "всегда был против..."
– Хитроумный Одиссей! – вскричал Цин. – Жулико! Жулико!.. Но это что? Цветочки!..
...На юг от Ухты, лагерной столицы, тянулась забытая дорога. Сто семьдесят километров просевшего, в выбоинах и трещинах асфальта. Тянулась она до вросшего в землю заштатного городка Троицко-Печерска. Раньше по ней, вроде, лес вывозили из тайги... Асфальтовая дорога... в тайге! Для ГУЛага она была находкой. К ней "привязали" лагеря, и потянулись из Котласа красные вагоны с пулеметными будками на крышах.