355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Свирский » Штрафники » Текст книги (страница 21)
Штрафники
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:48

Текст книги "Штрафники"


Автор книги: Григорий Свирский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)

принимая во внимание то, что статья журнала "СССР", направлена не только против сионизма, как это может показаться, но написана так, что содержащиеся в ней обвинения исподволь распостраняются на всех лиц еврейского происхождения,

принимая во внимание то, что согласно высказанным на суде доказательствам Григория Свирского и двух присутствовавших на процессе раввинов, и согласно показаниям Леона Полякова, религиозные книги иудаизма (и в частности) книга Шульхан-Арух, написанная лет четыреста тому назад, были искажены в свое время чиновниками царской "Охранки" и авторами т.н. "Сионских Протоколов",

Трибунал признал вполне приемлемой предоставленную ему жалобу (приемлемой, – вопреки утверждениям обвиняемой стороны о необоснованности процесса).

Робера Леганье, допустившего напечатание в журнале "СССР" статьи, вызывающей у населения чувство ненависти к определенной группе лиц на основании их этнического или расового происхождения и на основании их религиозной принадлежности, Суд признал виновным в нарушении закона и присудил виновного к уплате штрафа в размере тысячи пятисот франков и к уплате Лиге ЛИКА символического возмещения в размере одного франка.

Кроме того, все расходы и издержки, связанные с ведением процесса, должны быть выплачены обвиняемой стороной.

ПОДПИСЬ СУДЬИ

МОЙ ГАЛИЧ

1. Острое желание написать статью "МОЙ ГАЛИЧ", иными словами, "Александр Галич – глазами его старого товарища", возникло, когда я прочитал, показалось, талантливую, с бездной бытовых деталей, статью критика и стиховеда Станислава Рассадина в "Новой газете" №№ 55, 57. В этой статье немало верных догадок, объясняющих, скажем, причины истерики "прогрессивных" членов Союза писателей СССР прозаика и сценариста Нагибина и драматурга Арбузова, который публично обозвал Галича мародером.

Станислав Рассадин объясняет истерики недругов поэта "логикой зависти".

Завистники, ну, никак не могли понять, откуда этот "сноб...поверхностный", по словам Нагибина, человек, запевший "от тщеславной обиды", смог состояться, как любимый всеми Гомер каторжного времени. Именно Гомер! "Для нас... Галич – Гомер, и никак не меньше, подтвердил Владимир Буковский в книге "И возвращается ветер." – Каждая его песня – это Одиссея, путешествие по лабиринтам души советского человека".

Исследователь Галича Рассадин принял поэта "всей душой", но постичь его "секрет", секрет ошеломляющей победы, не может и по сей день.. Чего не скрывает и в своей статье "Везучий Галич". "Не понимаю, как и откуда возникло чудо его настоящих песен... Это невероятно, признаюсь и мне..."

Странно как-то! Для откровенных завистников "чудо Галича" невозможно! Невероятно!

Для почитателя Галича – непостижимо!

И приветственно-критический "плюс" и воинствено-злобный "минус" оба остались в истории с раскрытыми от удивления ртами. Что за оказия такая?!

Станислав Рассадин даже прямого намека поэта не понял, хотя намек был недвусмысленным: "Не я пишу стихи, – объяснил Галич, – Они, как повесть, пишут меня."

Строчка эта, строго говоря, сотворена не Галичем. Легли на душу поэта строки Тациана Табидзе, в переводе Пастернака.

"Не я пишу стихи, они, как повесть пишут

Меня, и жизни ход сопровождает их."

Однако строчки грузинского поэта выразили, как видим, и творческое самочувствие, и самопостижение Галичем самого себя и своего "хода жизни". По сути, стали его собственными...

Придется и мне, товарищу Галича, дружившего с ним и в Москве, и на Западе, вернуться к этому намеку, вспомнить, как же на самом деле рождалась она, эта повесть его жизни, которая стала нашей эпохой. Чем обяснить и ее "несовместимые"" этапы, и тематическую многогранность, заставившую нашего общего друга Льва Копелева воскликнуть: "В каких университетах изучал он диалекты и жаргоны улиц, задворок, шалманов, забегаловок, говоры канцелярий, лагерных пересылок, общих вагонов... дешевых рестораций?" И как объяснить ошеломляющий, почти космический взлет его славы?.. Каковы подлинные причины жизненности его песен, оставшиеся как бы и "не понятыми"? Какие, иными словами, тщетные надежды и беды, и наши общие, о которых он прямо говорил, как о мотивах своего очередного стихотворного "залета", и сугубо личные, оставляли столь глубокие "зарубки" на сердце поэта. И отзывались затем его "приземленными" стихами-песнями, которые остались жгуче актуальными и для сегодняшних поколений, хранящих ленты с записями Александра Галича, как свое личное достояние?

2. Он долго был на распутье. Давно уже состоялся, как советский драматург и комедиограф. Его фильм "Верные друзья" шел под неумолчный хохот зрителей... Но он рвался в сторону от своего официального и даже зрительского признания. Его острые глаза задерживались то на трагическом, то на балаганном...Уже была написана и непритязательная "Леночка", и первые сатирические стихи, но как далеко можно было итти в своей саркастической, крайне рискованной, по сути, политической поэзии? Выстраданной и единственной в те годы поэзии протеста. Хотелось сказать прямо – "в рыло Хрущу", как он говаривал: поэту запрещено быть самим собой. Доколе?! А времена были страшные. Начиная с повести Эммануила Казакевича 1948 года "Двое в степи" – о расстрельном приговоре невинному человеку, была взята под глухой "колпак" вся правдивая литература о войне, унесшей 30 миллионов погибших, а вовсе не 7, как придумал перепуганный Сталин, торопливо уравнивая немецкие и советские потери.

Глухой цензурный колпак, как мы хорошо помним, не сняла и смерть "вождя и учителя".

Входили в "моду" не серьезные, осмысляющие жизнь, а массовые молодежные журналы – "Юность" и близкие к ней, жестко опекаемые, порой блокированые цензурой КГБ. С такой жесткостью опекалась ранее, пожалуй, лишь кинопродукция... Продуманно создавалась безопасная для советских властей литературная "элита" – из обтекаемо-поверхностных мыслителей, которые несли, как знамя, свою "молодежную тему". Лидировал в ней юный Василий Аксенов. Он сам понимал, что его добротно, талантливо выписанные и легкие для чтения "времянки" вроде "затоваренной тары" умрут раньше самого автора, и свой, на мой взгляд, лучший рассказ "На полпути к луне" напечатал вдали от легковесной "Юности". ("Новый мир", №7 за 1962)

В чем был подлинный смысл этого встреченного газетами "на ура" нового направления, которому дали и большие тиражи и прессу, я понял не сразу. Озарило внезапно, кого б не озарило! когда однажды предложил журналу "Юность" рассказ о Шурке Староверове.. Рассказ выходил в издательстве, но какие тиражи в издательских сборниках? Слезы. Главный герой этого рассказа умелец – каменщик Шурка Староверов. Строительному тресту райком партии "спустил разнарядку" – двух "работяг" в городской Совет, одного аж в Верховный. Шурку и "двинули". Он и сидит там, в Верховном, по его собственным словам, "заместо мебели". Главный редактор "Юности" Валентин Катаев, спросив своего сотрудника о чем рассказ, произнес задумчиво. "Шурка – каменщик. Так сказать, Его величество рабочий класс... И ... "заместо мебели"?... Нет-нет, дорогие, это не молодежная тема!..."

Глубокая правда происходящего и в стране, и в душах людей долго оставалась безымянной, подпольной, она начала обретать полюбившееся имя, пожалуй, лишь тогда, когда магнитофоны во всех концах города вскоре запели-забормотали о милосердном автобусе, который все кружит и кружит по Москве.

"– ... Чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи

Крушенье, крушенье ...

"Булат Окуджава, услышали мы веселый голос автора. – Грузин московского разлива".

Однако беспощадное, как вспышка молнии, и глубинное постижение происходящего в стране пришло с Александром Галичем.

Случайно ли, что первая же книга стихов "ПОКОЛЕНИЕ ОБРЕЧЕННЫХ", изданная в 1972 году, естественно, "за бугром", открывается именно этим, в свое время, оглушившим меня прозрением – "Старательский вальсок":

"...Но поскольку молчание – золото

То и мы, безусловно, старатели...

Вот как просто попасть в палачи:

Промолчи, промолчи, промолчи!"

В те дни я и услышал от него досадливое: "Булату можно, а мне нельзя?!"

Московские литераторы-единомышленники жили и порой, не осознавая этого, влияли друг на друга, помогая друг другу распрямиться...

3. Галич вступил на тернистый путь не сразу. Он начинает добродушно, миролюбиво. "Монологи простых людей", как их назвали позднее, начались, как известно, с "Леночки", которая апрельской ночью стояла на посту, следя за порядком и мечтая о своем принце, который не замедлил, "с моделью вымпела в руке", появиться. И сказка и быль. А... идеи?

Незлобивое мещанство на страже "соцзаконности" – какие тут идеи?! Выражено это в самой мягкой и необидной форме. Вот она, вся, как на ладони, Леночка, подхваченная "красавцем-эфиопом"... и пропади она пропадом, вся окружающая ее действительнось!

Но не всегда маразм власти, остро ранивший Галича, укладывался в сказку. В марте 1963 года Никита Хрущев устроил погром художникам, выставившим свои картины в Манеже. Затем весь май поучал-оскорблял писателей и топал на них ногами...

Немало людей, которых подобное "выкоблучивание" государственных персон вообще не трогает. В зале убивали "оступившихся" художников, Нагибин ускользал из зала и обсуждал с кем-то в фойе, по телефону, достоинство и "капризы" своей новой машины. Галич, в отличие от тьмы преуспевающих нагибиных, подобен нравственному сейсмографу. Поруганные художники были для него последней каплей. Сохраниться ли тут добродушию? Оживает Александр Галич-сатирик. Появляется "Тонечка". Оскорбленная любовь "вещи собрала, сказала тоненько: "Тебя не Тонька завлекла губами мокрыми. А что у папы у ее топтун под окнами..." Сатирик точен и ядовит.. Голос "изменщика" – это голос всех люмпенов с нашей улицы. (Галич присмаривался к улице особенно внимательно): "А папаша приезжает сам к полуночи. Топтуны, да холуи все по струночке. Я папаше подношу двести грамчиков. Сообщаю анекдот про абрамчиков..."

Однако доброго человека не сразу разъяришь. Он отходчив. И Галич снова и снова сочиняет свои добродушно-иронические стихи-песни про маляров,истопника и теорию относительности. И подобные ей.

Но все чаще и чаще слух улавливает совсем другие песни. Как не услышать их человеку, у которого есть сердце ?

"Будь проклята ты, Колыма, Откуда возврата уж нету... – все хрипит и хрипит улица песни каторжан. – Сойдешь поневоле с ума. Придумали, гады, планету." Можно ли было на это не откликнуться?

Тюремный цикл Галича смыл остатки благодушия. Бессонной ночью стал набрасывать "Облака", песню, ставшую народной. "Им тепло, небось, облакам. А я продрог насквозь на века." Затем неизбежно, и вроде бы сами по себе, появляются стихи, посвященными писателю-страдальцу Варламу Шаламову, которого не смогла уничтожить даже Колыма, и его, чудом выжившего, "стражи закона" принялись добивать и добили в Москве.

А за ними, естественно, родился и "Ночной дозор" – стихи о шутовском параде гипсовых памятников-обрубков, который возглавляет главный палач-генералиссимус. Галич насторожен и прозорлив: "...Им бы, гипсовым, человечины! – Они вновь обретут величие!"

И с каждым месяцем, буквально с каждым шагом все глубже философское осмысление трагедии страны.

"Ах, как шаг мы печатали браво,

Как легко мы прощали долги!

Позабыв, что движенье направо

Начинается с левой ноги."

Галич сиял, показывая мне свою свеженькую "забугорную" книгу с размашистой скорописью-посвящением Корнея Чуковского: "Ты, Моцарт, гений, и сам того не знаешь..."

Он жаждал признания "стариков", которых почитал с детства. Он его получил.

Жил в те дни скудно. Государство, внеся Галича в "черный список", хотело "исправить" неслуха голодной петлей. Не удалось. Тесть, отец Ангелины – жены Галича, старый большевик, а затем, естественно, многолетний зек, который любил Галича, каждый месяц отрезал им сотенную от своей персональной пенсии в 250 рублей. На нее кое-как и перебивались. А писалось, как никогда. Пошел гулять по России Клим Петрович Коломийцев с его калечной прозой, ставшей, благодаря Галичу, поэзией: "У жене моей спросите, у Даши. У сестре ее спросите, у Клавки, Ну, ни капельки я не был поддавши..."

Превращение косноязычной прозы улицы в поэзию Станислав Рассадин, конечно, заметил. А вот растущий ужас Галича при виде "балаганных рож" – и работяг типа Клима Петровича, и их партийных властителей – остался как бы вне его зрения. Как же боялся поэт этой заказной, нарочитой слепоты советских исследований.

"А над гробом встали мародеры

И несут почетный... ка-ра-ул!"

Что делать? Неужели все было напрасным? И убийство в лагере молодого поэта Галанского, и муки генерала Григоренко, годами скрученного смирительной рубахой. Сколько вокруг невинных жертв? Галич подписывает все протесты интеллигенции против произвола КГБ и сочиняет в те дни песню-пророчество "Летят утки". Их стреляют, этих уток. Одну за другой. Надо ли было им лететь? Песня, исполнявшаяся Галичем в Москве "Надо было лететь даже если никто не долетит...", была куда трагичней, чем напечатанный "за бугром" текст: "... если долетит хоть один!.."

Чудо настоящих стихов-песен Галича – в неотступном, бесстрашном ПРОТИВОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА БЕСЧЕЛОВЕЧНОМУ ГОСУДАРСТВУ, – без такого, не на жизнь, а насмерть, противостояния, чудо Галича не состоялось бы, как бы ни был он безумно талантлив. Галич ОТКРЫЛ своим творчеством – для миллионов слушателей – путь, способ, ГЛУБОКО ЛИЧНЫЙ СПОСОБ ВНУТРЕННЕГО СОПРОТИВЛЕНИЯ ГОСУДАРСТВЕННОМУ ХАМСТВУ И ВАРВАРСТВУ. Подлинного сопротивления людей – без опасных для их жизни протестных уличных демонстраций, которых бы растреляли, как расстрелял Хрущев рабочих Новочеркасска.

Вот этого, самого существенного и в облике Галича, и в "чуде его настоящих песен", не понял вовсе или, того хуже, не решился, не посмел сказать читателю даже ныне, осенью 2001 года, "иследователь" Станислав Рассадин в самой либеральной московской "Новой газете".

Особенно остро ненавидел Галич, что не раз подчеркивал и в разговоре со мной, прихлебателей власти, людишек, по обыкновению, подловато-ничтожных. Не случайно он воссоздал их в лице своего "героя" Клима Петровича Коломийцева предельно смешными. Кто не хохотал, слушая, как Клим Петрович ошалело лупит по чужим бумажкам:

"Который год я вдовая... Но я стоять готовая за дело мира! Как мать вам заявляю и как женщина!.."

А ведь ничто так не убивает, как смех...

" ...Не я пишу стихи, – не раз вспоминал я давние слова Галича,– они, как повесть, пишут меня..."

Неофициальные, а позже, в дни крутого запрета, и негласные поэтические вечера Александра Галича в московских квартирах не прекращались завершаясь, как обычно, по давней русской традиции, застольем ... Вечерами наш дорогой Александр Аркадьевич, что называется, порой уж лыка не вязал.

Это стало причиной некоторого моего, на время, отдаления от него. Я писал в те годы свои "Заложники". Друзья уносили из моего дома готовые главы, никогда не говоря, где будут их прятать. "Тебе там начнут руки выламывать, ты скажешь, где рукопись. А ты знать-не знаешь", – так успокаивал меня мой тезка Григорий, химик, сослуживец Полины, израненный фронтовик.

Когда книга была готова, стали перебирать имена писателей, и достойных и, в то же время, надежных, чтоб прочли опасную рукопись и высказали свои замечания. Галичу, с его почти ежедневным застольем, не дали. "Что у трезвого на уме, у пьяного на языке, – заключила моя решительная жена Полина.

Но, думаю, кто-то шепнул ему о существовании "Заложников", и каждый раз он смотрел на меня вопросительно. Я молчал.

Лишь когда мы улетали, в дни шумных "проводин", позвонил, чертыхаясь.

Болеет, а Свирские проститься к нему не пришли... Вы что думаете, вдруг вскричал он, – Я – ссучился?!

Мы схватили из цветочницы букет подснежников, бросились к нему.

4. На презентации моих книг в Союзе писателей Москвы 10 мая 2000 года, наконец-то, переизданных и здесь, в России, пришло неожиданно много народа. Выступления писателей и ученых оказались для меня еще более неожиданны.

Судите сами.

Известный философ и литературовед Юрий Карякин, с которым я ранее вовсе не был близко знаком, на этой презентации сказал спокойно, как давно всем здесь известное: "один из самых сильных ударов по цепям, которыми было сковано наше сознание, нанес Григорий Свирский. Он первым освободил нас от страха. После его смелого выступления в дни террора и цензурного зажима на общем собрании московских писателей ... мы вдруг поняли: можно! Не убъют!"

Карякин, и в самом деле, в те дни прочитал для нас такую отчаянно-смелую лекцию о "забытом" Достоевском, о которой литературоведы все советские годы не смели и помыслить. Затем Карякина затаскали по обкомам-горкомам, но действительно... не убили.

В то утро позвонил мне журналист Валентин Аграновский, "болен, потому и не прикачу поручкаться" – сказал. Вспомнили забытое. Как взмыленно примчался ко мне Валентин в те давние шестидесятые. Заговорил с порога, полушопотом: "Я из Малеевки. Там сейчас Паустовский, Каверин... – он перечислил еще несколько имен писателей-"стариков". Они просят передать тебе, что произойдет дальше... Сперва тебя исключат из партии... Уже исключили?!.. Та-ак! Потом посадят. – На глазах моей жены выступили слезы, он замолк, но затем заставил себя завершить так, как его просили. Угрозами ли, мордобоем ли потребуют от тебя, чтоб ты раскаялся... Это им жизненно важно... Так вот, они просят передать, Гриша: их опыт, опыт тридцать седьмого года, свидетельствует. Сломается жертва на Лубянке или нет, – все равно "десятка". Понимаешь?! Так старики очень просят, чтобы ты не раскаялся... Очень просят...

Осознавал ли я тогда, как было важно в те страшные годы для многих писателей, что б я не отрекся от своих слов? Чтоб мои публичные обвинения преступных властей жили? Не ушли в песок... Вряд ли. Я видел слезы Полины и ...думал о "посадке". Сегодня гебисты уведут, или успею исчезнуть?

На той же презентации моих книг Главный режиссер театра "У Никитских ворот" Марк Розовский рассказал, что его театру запретили поставить новую пьесу только потому, что фамилия автора почти совпадала с фамилией Григория Свирского.

– Мы долго, во всех инстанциях, доказывали, что это пьеса совсем другого человека, писателя начала века, друга Максима Горького... И так не и смогли ее пробить...

Как ужасна должна быть политика государства, если, названная публично, своими словами, без эвфемизмов, вызывает такие ярость и страх властителей ... Другого оружия у меня не было. Лишь острое слово...

Одни члены Союза писателей СССР от меня, после моих публичных выступлений, испуганно отпрянули. Даже демонстративно не здоровались. Другие потянулсь ко мне. Стали друзьями на всю жизнь. Ибо выбор предстоял каждому.

5. Мы сблизились с Александром Галичем, вряд ли нужно объясниять, почему... Ему было худо в те годы, как никогда... На все приглашения западных Университетов и знакомых прилететь к ним – для лекции или с концертом власть отвечала Галичу отказом. "Подохнешь тут!" Когда приглашения стали приходить пачками, бросили со злостью: "Можешь укатить, но лишь по "жидовской линии", в свой Израиль."

Не знаю, только ли чиновный глум был причиной, но тогда лишь впервые увидел я на его шее крест. От России он уезжать не собирался.

...Но и выжить здесь не мог...

Прошли годы. Изменилсь не только власть, но и сам воздух российской жизни. Одни писатели устарели, другие исчезли как и не были. А Галич – жив! Жив, как никогда – для миллионов россиян. Так почему же сегодня, сейчас, когда разоблачениями и "климов коломийцевых", на всех ступенях правительственной элиты, и всего советского образа жизни уже никого не удивишь, Галич по-прежнему доставляет своими песнями ЭСТЕТИЧЕСКОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ. Нам, литературоведам, как написал мне недавно из Москвы литературный критик и мой многолетний друг Бен Сарнов, "...еще предстоит проанализировать весь его инструментарий, аналитически доказать, какой он великолепный мастер, какие открыл новые возможности, и языковые, и драматургические."

Так чего же он ждет, Бен Сарнов? Мы не вечны, Бен! Или, по разным причинам, Галич тебе ныне не с руки?

Как видим, сугубо литературоведческая, может быть, диссертационная тема "Мастерство Галича" или "Секреты вечного текста" еще ждет своих скрупулезных исследователей...

Впервые "в другой жизни" я встретился с ним во Франкфурте, в издательстве "Посев". Оказался в те дни в Мюнхене, на радио "Свобода", меня отыскали, попросили срочно вылететь во Франкфурт! Там, в "Посеве", должна была выйти моя "Полярная трагедия", и этот звонок особого недоумения не вызвал.. Но едва я переступил порог "Посева", ощутил необычную напряженность. Словно редакторам "Посева" что-то угрожало. Они шептались, молча выглядывали из своих кабинетов, провожая меня глазами. А меня тянули куда-то в конец коридора. А там, в пустой комнате, вот так раз! – Александр Аркадьевич!

Чего же у всех были замороженные лица? Позднее объяснили: во Франкфурте находилось и руководство НТС (Народно-трудового союза), много лет враждовавшего с советской Москвой. Они хотели проверить что "советский", выдававший себя за Галича – действительно Галич. У них были основания не сразу верить новичкам "оттуда". Российские гебисты выкрали в Париже и убили генералов, руководителей Белого движения. У НТС не раз пропадали руководители. Одних выкрадывали и доставляли в Москву, на смерть. Других травили ядами. Дважды появлялась и агентура, выдавашая себя за диссидентов – беглецов от ГБ. Насторожились НТСовцы. "Очень похож на свой портрет, но..."

Но стоило нам расцеловаться, напряженность, как рукой сняло. Начался общий праздник, Карнавал. В тот день Александр Аркадьевич вручил мне свое "забугорное" "ПОКОЛЕНИЕ ОБРЕЧЕННЫХ", надписав: "Дорогому моему Грише Свирскому, на память об этой фантастической встрече во Франкфурте на Майне, а не на Одере! Александр Галич. 29 июня 1974 года. Франкфурт на Майне."

Затем начались вечера песен и стихов Галича. Народ валил толпами. Дряхлые старики первой эмиграции. Помоложе – военных лет. Одни упитанно-самодовольные, другие, напротив, какие-то растерянно-загнанные ...

После Франкфурта перебрались с концертами в Мюнхен. Общий восторг русских слушателей трудно передать.

Несколько насторожил меня Париж. Зал, как всегда, был полон. Я опоздал, присел на первое попавшееся свободное место.

Галич, по своему обыкновению, полувыпевал-полувыговаривал со сцены стихотворение "Все не вовремя", посвященное Шаламову:

"...Да я в шухере стукаря пришил,

А мне сперва вышка, а я в раскаяние..."

Случайная соседка, дебелая дама в белом шелке, наклонилась ко мне и, обдав духами Коти, – шопотом:

– Слушайте, на каком языке он поет?

Меня аж как морозным ветром обдало.

"Они не знают современного сленга?!" А Галич – весь в сленге. Что он тут будет делать?!

Эта новость Галича не встревожила. Он верил в себя.

– Образуется. Захотят – поймут!

И действительно – поняли. Как не понять тем, кто, куда бы судьба их не забросила, жили Россией...

Но с того часа он стал внимательней к аудитории. Понимают-нет? И настороженнее, да и добрее к давним изгнанникам, тянущимся к нему с вопросами-расспросами.

А как Галич любил посмеяться! Он никогда не рызыгрывал из себя мэтра. Любил подтрунить над самим собой. О своей же постоянной внимательности и настороженности на концертах он рассказывал много веселых историй.

И порой хохотал до слез.

Одна из таких историй произошла в Израиле, куда его пригласили. Привез его старый еврей-импрессарио, который всю жизнь "отлавливал" мировых знаменитостей. И Мишу Хейфеца привозил, и сказочных итальянских теноров. Естественно, импрессарио хорошо понимал что такое настоящее искусство!

Вот как рассказывал мне об этом Галич:

"Вышел на авансцену, боковым зрением вижу, мой старик "на нерве". Крест – я там в лавочке "на дороге Христа" купил. Большой, почти патриарший, что ли. Надел перед выступлением. Чтоб в Израиле о вере вопросов не было. Вера – это мое, интимное. Не для эстрады. Крест что ли старика насторожил. Выглядывает из-за бокового занавеса. По русски он ни бельмеса... Поверил слуху, что Галич -знаменитость. Высокий класс."

Я ударил по струнам гитары. Мой старик стал белее штукатурки. Понял: "Играть этот Галич не умеет..."

Я запел "Облака плывут, облака". Он и вовсе показался из-за полотнища.. В его глазах стыл ужас. Понял: "Петь он тоже не умеет..." Когда завершал "Облака", мой импрессарио был на грани обморока. Высунулся на полкорпуса. Съежился. Несчастнее его человека не видел... И тут зал вдруг взорвался бешеными аплодисментами, криками восторга. Глаза старика выкатились от изумления. Он ничего не мог понять. Артист явно играть не умеет, петь не умеет, а зал ревет...

Естественно, мы часто виделись на "Свободе".

"Впервые я прикатил туда к ним после войны Судного дня, в 1973 году, на которой был их военным корреспондентом. Затем писал, по их просьбе, отзывы на передачи "Свободы". Подрабатывал.

Александра Аркадьевича встретили там, как Бога. И жил он там, как Бог. Во всяком случае, именно это я подумал, попав в его огромную, видно, гостевую квартиру "Свободы" с темно-медными греческими философами, не помню уж какими."

Александр Галич принес на "Свободу" и новые мысли, и свою застарелую ненависть к московским бюрократам-убийцам русской культуры.

Редакция "Свободы" разделила мою книгу "На Лобном месте" на свои передачи. Получилось 67 передач. И предложила начать чтение. Приезжать для этого на их студию, когда бываю в Европе. Или наговаривать текст на пленку и присылать в Мюнхен. Главы из книги начали передавать еще при сухом, немногословном журналисте Матусевиче, беглеце из московии, а завершали при Александре Галиче, когда тот ведал на "Свободе" культурой.

Представляя меня российским слушателям, Галич не скрывал, что ему доставляет особое удовольствие "лупить советскую власть по роже". Он, и в самом деле, лупил ее с такой яростью и остервенением, что я со своими литературными героями – писателями, убитыми или изгнанными из СССР, казался самому себе робким заикающимся интеллигентом... Отвернув в сторону микрофон, он заметил вполголоса, что ему представляется сейчас в лицах ненавистная ему сановная Москва – полудохлый Суслов, вождь КГБ Андропов и другие "гуманисты", которые простить себе не могут, что выпустили Галича на волю, не сбили грузовиком...

Уж кто-кто, а я понимал его...

Прощаясь с Галичем, спросил его, есть ли у него охрана?

– А у тебя, что ли, есть? – яростно, еще не остыв от передачи на Россию, спросил он.

– У меня? – удивился я. – Я высказал свое и ... улетел. Ищи-свищи... А ты остаешься на одном и том же месте. В Мюнхене. Или Париже. На тебя может запросто и потолок упасть...

Он усмехнулся недобро: – Гриша, я их и там в гробу видел!

Взглянув на мое посерьезневшее лицо, взмахнул рукой – Э, да чтоб они сдохли!..

И когда через несколько лет сообщили, что Галич в своем собственном доме "умер от электрошока", я не поверил в это ни на одну минуту. А, когда узнал, что "электрошок" случился с ним именно тогда, когда его жена, Ангелина, отлучилась на двадцать минут в булочную, предположение стало уверенностью. Французское следствие эту мою уверенность не подтвердило. Естественно: убийство совершили профессионалы. Так, при помощи "спецсредств", весьма профессионально, КГБ убивало украинских националистов и других своих "ненавистников", которые, тем не менее, всегда умирали, как устанавливали врачи, "своей смертью". Чаще от инфаркта. Изредка от "несчастного случая" или "электрошока". Правду приносили на Запад, если не потенциальные убийцы-перебежчики, так само время, которое нельзя обмануть...

Она пробъется, тем более, что Галич стал настолько современным, что даже его шутки о гадах-физиках, которые "раскрутили шарик наоборот", становясь едва ль не планетарным мироощущением миллионов о бесконечно разных сторонах нашей подчас косо идущей жизни, получили до гениальности простую поэтическую основу:

"... И я верю, а то не верится,

Что минует та беда...

А шарик вертится и вертится,

И все время не туда!"

ПАМЯТИ ПРОФЕССОРА Е. Г. ЭТКИНДА...

Ефим Григорьевич, профессор ленинградского Университета, автор классического труда"МАТЕРИЯ СТИХА" и многих других литературоведческих книг, разошелся во взглядах с КГБ давно. Профессор позволил себе выступить в защиту "тунеядца" Иосифа Бродского, объявив его, вопреки мнению ГБ, талантливым поэтом. Лекции профессора тут же стали отправляться на отзыв отпетым патриотам. А когда в доме ЕФИМА ГРИГОРЬЕВИЧА, при обыске, была найдена спрятанная там рукопись вражеской книги "АРХИПЕЛАГ ГУЛАГ", судьба его была решена...

Как только изгнанник пересек границы СССР, он получил четырнадцать приглашений крупнейших Университетов мира. Изгнанник выбрал Парижский Университет. И, по законам Французской республики, вместе с должностью профессора Парижского Университета сразу же обрел и французское гражданство. Прошло несколько лет, и в Париже появилась всемирно известная ныне группа Ефима Эткинда, которая занялась переводом на французский... Александра Сергеевича Пушкина. Как это ни странно, величайший поэт России до той поры переводился на французский лишь... прозой. Каждый стихотворный перевод принимался, а нередко и отвергался лишь после взыскательного обсуждения всей группой. Когда, через несколько лет, гигантский труд был завершен, и весь университетский мир праздновал победу поэтического коллектива профессора Эткинда, корреспонедент газеты "Правда" во Франции, отправил в свою газету знаменательное "признание", на всякий случай, выразив и свое личное отношение: "Эткинд обретается в Париже..."

Уничижительное "обретается" гебиста к ученому с мировым именем, к тому же открывшему в те дни для Европы великого русского поэта, а кто из международных корреспрондентов в те годы не был гебистом? приоткрыло лицо советского ГБ. Приоткрыло даже для тех, кто до этой минуты о бесчеловечном ГБ, враге русской культуры, и слышать не хотел...

Когда Ефим Григорьевич по возрасту перестал быть профессором в Париже, он был немеденно приглашен читать лекции в крупнейшие Университеты мира Йельский в США, Берлинский, Пражский, Хельсинский... Пенсионером Ефиму Григорьевичу стать так и не дали...

В России мы жили в разных городах. Я был знаком лишь с трудами Ефима Григорьевича. Я стал близким ему человеком тогда, когда ему переслали рукопись моей будущей книги "НА ЛОБНОМ МЕСТЕ". Его восторженные письма ко мне, как мне сказали, скоро будут опубликованы. Каждый раз, когда я появлялся в Европе, Ефим Григорьевич водил меня взглянуть на "Мой Париж", как он называл свой любимый уголок города.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю