444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Гледис Шмитт » Рембрандт » Текст книги (страница 20)
Рембрандт
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:14

Текст книги "Рембрандт"


Автор книги: Гледис Шмитт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Простые конюхи в конюшне?.. Тюльп изо всех сил стиснул его плечи, Саския легонько сжала ему руку, но Рембрандт уже не мог сдержаться. Этот немец наклеивал мерзкий ярлык не только на бедных стариков из Дома призрения – Хармен Герритс, неграмотный мельник из Лейдена, тоже был им оскорблен и унижен.

– Прошу прощения, – сказал он голосом, в котором звенел такой накал, что дама-благотворительница, собиравшая грязные салфетки с ближайшего стола, испуганно вздрогнула. – Должен ли я понимать господина фон Зандрарта так, что этих стариков или простых конюхов, как он предпочитает их называть, следует отнести к существам низшего порядка на том лишь основании, что они никогда не слыхали о Диане и Прозерпине? Я не сведущ поэзии, но, как художник, могу сказать: взгляните на эти лица, и вы прочтете в них куда больше, чем на лице любого из ваших господ со вкусом и культурой. Я знаю это: я писал и тех и других. И, когда я чувствую, что выдыхаюсь, я иду к этим простым конюхам, и они обновляют меня.

Наступила минутная пауза, и немец воспользовался ею: его маленькие желтоватые глазки оглядели Рембрандта с ног до головы.

– Оно и видно, господин ван Рейн. Я хочу сказать, что это ясно видно в ваших картинах.

– Да, видно. Видно еще и многое другое, – ответил Рембрандт, освобождая руку от предостерегающего пожатия Саскии. – Видно, например, что люди по горло сыты Дианами и Прозерпинами. То, что римляне подражали грекам, – это уже достаточно скверно; то, что итальянцы подражают римлянам, – это еще хуже. Но когда мы подражаем подражателям подражателей – это вовсе никуда не годится, это все равно что пытаться выжать кровь из сухих костей. Ваш Пегас давным-давно сдох, господин фон Зандрарт, и в конюшне стоит теперь только разбитый старый мерин, который так увяз в собственном навозе, что ему с места не сдвинуться, а уж к звездам и подавно не взлететь.

Рембрандт был слишком возбужден, чтобы думать о последствиях, и наступившее затем молчание доказало, что он остался победителем – ему никто не осмелился возразить, хотя Саския покраснела, а доктор Тюльп был в ужасе. Однако когда врач взял на себя труд разъяснить, что господин ван Рейн говорил, конечно, не о поэтах, а об известной группе художников, преимущественно фламандских, Рембрандт отнюдь не рассердился на него: обижать поэта-лавочника ни к чему – этим ничего не добьешься. Впрочем, Фондель даже не рассердился: он только потер свой невинный лоб косточками пальцев и объявил, что спор всегда освежает, а честное столкновение мнений дает пищу нашему уму.

Зато позднее, когда они с женой торопливо шли рука об руку вдоль темного канала и Рембрандт возбужденно рассуждал об этом неприятном происшествии, Саския все время молчала. Он не понимал, почему она молчит – из жалости к Фонделю или потому, что ей хотелось бы, чтобы муж, споря, вел себя так же холодно и учтиво, как ее фрисландские родственники, но его раздражали ее отчужденность и дурное расположение духа. С какой стати было ему сдерживаться перед этими дураками-мейденцами, которые только и знают что превозносить друг друга? У него нет причин быть осторожным: он не Тюльп и не собирается стать бургомистром. Возбуждение его еще больше усилилось, когда он услыхал, как на ратуше бьет одиннадцать. Как бы там ни было, сегодня у него будет с кем потолковать по душам – час еще не слишком поздний, к ним наверняка заглянет кто-нибудь из Стрелковой гильдии и, рассказывая гостям о событиях сегодняшнего вечера, он вторично будет смаковать их.

* * *

Прошло добрых полгода после благотворительного ужина, прежде чем жена его снова забеременела, но даже тогда, когда доктор Бонус заверил ее, что она не ошибается, в этой второй беременности было что-то странно неправдоподобное. Тело Саскии полнело, а лицо становилось несоразмерно детским и худым. Глаза казались шире из-за синеватых кругов под ними; губы, обвисшие и часто полураскрытые, напоминали губы маленькой девочки; тонкая кожа на запавших щеках натянулась, и под ней отчетливо проступали скулы. Это было как раз такое лицо, каким Рембрандт собирался наделить ангела в апокрифической истории Товия, и он без устали писал Саскию. Меннонитский проповедник Ансло, сравнивая эти наброски с прежними, где Саския служила моделью для Флоры и Далилы, сумел даже объяснить такое превращение с богословских позиций.

– А знаете ли вы, друг мой, почему ваша жена не может больше позировать в роли языческой богини или хананеянки? Да потому, что она знает, хоть и не умеет выразить это словами, что готовится принести в мир душу живую.

Эту душу, если ее можно было так назвать, Саския принесла в раскаленные дни середины лета, после долгих и тяжелых мук. На сей раз роды проходили под тщательным наблюдением – Бонус появился раньше повивальной бабки и за все семь страшных часов только раз, по естественной надобности, вышел из комнаты. Но ребенок, девочка, которую хотели назвать Корнелией в честь матери Рембрандта, не издала ни звука, когда ее повернули вниз головкой и начали хлопать по ягодицам; не успели смыть с нее кровь и слизь, как она вздохнула и умерла.

Смерть ребенка, по мнению Рембрандта, в достаточной мере объясняла медленное выздоровление матери. Саския пролежала в постели целых три недели вместо обычных двух и, безучастная ко всему, почти все время дремала, оживая только трижды в день, когда ей давали бокал ягодного вина, прописанного врачом. Правда, несколько раз она объявляла себя совершенно здоровой, вставала и начинала лихорадочно двигаться, но тут же снова ложилась в постель. Доктор Бонус тщетно ломал себе голову, пытаясь понять, чем вызваны такие рецидивы. Когда они с Рембрандтом просили больную рассказать, что она чувствует, Саския отвечала только, что ей плохо, очень плохо, так плохо, как никогда еще не было, и говорила она это с какой-то злобной запальчивостью, а глаза ее затуманивались слезами. Наконец Тюльп предположил, что она просто притворяется больной, не желая из гордости показать, какое горе причинила ей смерть ребенка. А если так, – сказал он, – ей безусловно нельзя давать прятаться в спальне и тосковать там одной; ее надо развлекать и ублажать, ей нужны сочувствие и теплота со стороны родных и друзей. Если же она вбила себе в голову, что больна и не может встать, ей надлежит лежать в гостиной. Нельзя ли перенести туда это ложе с позолоченным Купидоном?

Кровать перенесли в гостиную, и Саския лежала там вечер за вечером на стеганых подушках, на которых когда-то позировала для Данаи – с божьей помощью она еще будет снова позировать для нее! Если бы даже Тюльп не предупредил, что ее следует окружить вниманием и всячески ублажать, каждый, кто бывал в квартире на Ниве Дулен, все равно тянулся бы к ней, как пчела к меду. Ансло и Свальмиус в своих черных одеяниях, капитан Баннинг Кок и молодой лейтенант Рейтенберг в мундирах городской стражи, ученики с краской под ногтями и на рубашках – все ждали, когда наступит их черед поднести ей букет цветов, бутылку французского вина, кусок хорошего мыла или пачку дорогого китайского чая.

Жена португальского торговца книгами, подвижная особа с лицом, сморщенным, как сушеная ягода, принесла ей котенка, и целую неделю всем казалось, что госпожа Пинеро нашла как раз то, что нужно, – магнетическую точку, способную притянуть к себе неустойчивую иглу существования Саскии. Но вскоре больную целиком поглотило дело, настолько банальное и чуждое Рембрандту, что он даже не радовался пробуждению в ней интереса к жизни. В Амстердам с официальным визитом собиралась прибыть Мария Медичи, и город решил превзойти себя, устроив в ее честь празднество на реке и пышные зрелища в новом театре, выставив трубачей на всех башнях и воздвигнув триумфальные арки на главных улицах. Рембрандт не понимал, как может его жена с таким нетерпением ожидать приезда женщины, чей род прославил себя в Италии главным образом деспотизмом, а во Франции – резней протестантов во время Варфоломеевской ночи.

Тем не менее Саския была заинтересована, притом настолько, то из шкафов вновь были вынуты юбки и корсажи, с которыми она еще так недавно не желала возиться. И хотя до приезда Марии Медичи оставалось еще много месяцев, Саския ухаживала за волосами и ногтями так, словно ей завтра надо было ехать на большой бал. Капитан Баннинг Кок и лейтенант Рейтенберг наперебой подбрасывали топливо в костер, на котором она горела: ожидается костюмированная процессия во всю длину Бреестрат; все бывшие и нынешние бургомистры заказали своим портным новые плащи и капюшоны; городской совет назначил Фонделя председателем комиссии, состоящей из поэтов и художников – первые будут сочинять пьесы и приветственные оды, вторые делать эскизы арок и костюмов, расписывать декорации и знамена для нового театра и ратуши.

Участвовать в многословных публичных выступлениях, придумывать мишурные костюмы и знамена, размалевывать золотую листву и бумажные цветы – это было, конечно, занятие не для Рембрандта. Однако, раздумывая о приезде Марии Медичи, что случалось редко, так как принц заказал ему еще две картины на сюжет страстей господних, художник не отказывался от мысли принять участие во всей этой возне отчасти ради Саскии, отчасти для того, чтобы загладить неприятную сцену в саду Дома призрения. Вспоминая о ней теперь, когда возбуждение минуты улеглось, он испытывал нечто похожее на дурной вкус во рту. Особенно он сожалел, что под непосредственным впечатлением от нее написал две причудливые картины: толстого, орущего во все горло, пустившего со страху струю «Ганимеда, которого уносит орел» и развеселую «Диану, испуганную Актеоном», где быкоподобный охотник чуть ли не лопается от восторга при виде двадцати одной толстой голой бабенки, плескающихся и визжащих на фоне типично аркадского пейзажа. На обе картины нашлись покупатели, оба покупателя немедля пригласили знакомых посмеяться над шуткой художника, и в течение нескольких месяцев стоило Рембрандту высунуть нос на улицу, как к нему тут же подбегал какой-нибудь охотник похохотать вместе с ним «над превосходными карикатурами на классические потуги мейденцев». Правда, к нему не поступало никаких сведений о том, что члены этого кружка небожителей видели его картины, но такая возможность была все-таки не исключена…

Однажды, в начале сентября, Рембрандт ждал к девяти часам вечера Кока и Рейтенберга, но они почему-то запаздывали. Весь день художник работал над серией набросков к «Воскресению из мертвых», одной из двух дополнительно заказанных принцем картин. Работа шла трудно, как всегда, когда он возвращался к прежнему, изжившему себя стилю. Все – ангел, римские воины, изможденный Христос, выходящий из открытой гробницы, – получалось не так, как хотелось: убедительность деталей лишь сообщала неправдоподобность полотну в целом. Не в силах ни справиться с задачей, ни отказаться от попыток решить ее, он перенес доску, бумагу и мел в гостиную и сел за работу. Там собралось пока что всего три посетителя – Свальмиус, Ансло и доктор Бонус. Поскольку офицеры, с которыми можно было бы затеять спор, еще не явились, проповедники и врач отошли от позолоченного ложа Саскии и уселись вокруг стола, тщетно силясь прийти к единой точке зрения на природу и атрибуты бога.

– Мне кажется, мы изрядно надоели нашей хозяйке, – спохватился наконец Бонус. – И все-таки наш хозяин тоже должен сказать свое слово. Послушайте, Рембрандт, можете вы написать бога?

– Не знаю. Никогда не пробовал.

– Но вы же писали бога во плоти, и притом не раз, – заметил Свальмиус.

– Но разве, изображая Иисуса, вы воспринимаете его как бога и создателя вселенной? – спросил маленький доктор.

– Я не очень понимаю, что вы имеете в виду, – отозвался художник. – Я ведь не следил за спором.

– Бонус спрашивает, в силах ли вы придать атрибуты бога-отца личности бога-сына, – пояснил Ансло.

– О каких атрибутах вы говорите?

– О тех атрибутах, которые не поддаются определению в силу своей непостижимости, – как всегда, грустно улыбнулся Бонус.

Ответить Рембрандт не успел – в комнату вошел капитан Баннинг Кок, еще более официальный, чем обычно, в черном бархате, брыжах, новой красивой касторовой шляпе с изогнутыми полями, и направился прямо к ложу, чтобы поздороваться с хозяйкой.

– Вы сегодня на редкость нарядны, капитан, – бросил ему вдогонку Ансло.

– Да, наряднее, чем мне хотелось бы, – отозвался Баннинг Кок.

– А где же лейтенант? – осведомилась Саския, приподнявшись на подушках и протягивая ему для поцелуя руку, потом щеку.

– Лейтенант? Он просил меня принести вам извинения – его задержали.

– Вы и сами опоздали, – вставил Рембрандт.

– Знаю, – отозвался Баннинг Кок, снимая свою роскошную шляпу и засовывая ее под стул, словно он стеснялся ее. – Видите ли, мы с Рейтенбергом были у мейденцев. Там все еще продолжается совещание, но мне стало невмоготу и я удрал.

– У мейденцев? – переспросил Рембрандт. – Но что, скажите, ради бога, вы там делали?

– Говоря по правде, ничего, ровным счетом ничего. Пустая трата времени, – ответил капитан. – Нас пригласили туда в связи с этой дурацкой встречей Марии Медичи. Не отвечай мы за парад городской стражи, мы ни за что бы не впутались в эту нелепую затею. Трудно представить большую бессмыслицу, чем то, что происходит у Хофта: взрослые мужчины и женщины целый день рассуждают о позолоченных ореховых скорлупках и бумажных цветах.

Внезапно Саския побледнела так сильно, что губы ее стали почти столь же бесцветными, как щеки. Она спустила ноги на пол и села на край позолоченного ложа, опустив локти на колени и подперев голову сжатыми кулачками.

– Значит… Значит, комиссия из художников уже составлена? Я не думала, что это сделают так быстро, – сказала она.

– Да, все члены ее назначены и приступили к делу. И нечего сказать, хорошенькое у них, бедняг, дело – писать декорации для глупых представлений и придумывать костюмы для толстых старух, призванных олицетворять город Амстердам, Добродетель, Навигацию и Стойкость.

– И кто же входит в комиссию?

– В ней нет ни одного мало-мальски стоящего живописца. Все больше такие, как бывший ученик вашего мужа Флинк. Бедный Флинк, мне даже стало жаль его: он признался мне по секрету, что никогда бы не впутался в эту историю, да уж очень Фондель настаивал.

– Значит, Рембрандта не пригласили?

Губы у Саскии дрожали, в глазах стояли слезы, но ее взволнованный вид вызвал у Рембрандта не столько жалость, сколько злость. Разве недостаточно и того, что его обошли, что им пренебрегли, что мейденцы исподтишка насмехаются теперь над ним? Разве недостаточно того, что любимый ученик Флинк изменил ему и вытеснил его? Зачем ей понадобилось устраивать публичное зрелище из его позора, выказывать свою слабость и ставить гостей в затруднительное положение?

– Нет, дорогая госпожа ван Рейн, – ответил капитан, – вашему мужу не придется тратить время на столь важные вещи, как бумажные короны. Пусть себе занимается «Страстями» для принца в Гааге. Конечно, я ему очень сочувствую, но думаю, что он как-нибудь переживет этот удар. А поскольку у меня во рту с полудня не было ни крошки, если не считать жидкого чая и нескольких жалких пирожков, не разрешите ли мне злоупотребить вашим гостеприимством в пределах куска сельди и кружки пива?

– Я сама вас покормлю, капитан, – сказала Саския, вставая, расправляя юбку и с трудом растягивая губы в вымученной улыбке. – Попрошу не возражать: я достаточно здорова, чтобы исполнять обязанности хозяйки.

Никто не возражал: всем, как и ее мужу, было совершенно ясно, что ей просто необходимо выйти на кухню, чтобы осушить глаза и высморкаться. Рембрандт почувствовал, что его неудержимо тянет последовать за ней: злость его прошла, и он опять остро сознавал, как бесконечно, до боли дорога ему эта по-детски уязвимая женщина.

– Я пропустил что-нибудь интересное? – нарушил Баннинг Кок неловкое молчание.

– По-моему, ничего, – ответил Рембрандт.

– Как вы, однако, любезны! – усмехнулся Ансло. – У нас тут шел спор, и, я бы сказал, довольно важный. Пастор Свальмиус утверждает, что мы должны представлять себе бога в зримом образе…

– Полно! – оборвала его Саския, вернувшаяся с кружкой и тарелкой. – Стоит ли начинать все сначала?

Неумело изобразив оживление и кокетство, она вручила капитану кружку и поставила тарелку ему на колено; затем опять опустилась на ложе, откинулась на подушки и потупилась с горестным видом ребенка, который взирает на рухнувшую башню из кубиков. Не в силах смотреть на нее, Рембрандт схватил мелок и склонился над рисунком, поправляя руку ангела, с легкостью подымающего большую каменную плиту. Теперь рука удалась, но именно потому, что она получилась такой, как нужно, лицо небесного посланца стало особенно обыденным и неубедительным.

– Но мы не можем оборвать спор на середине, – сказал маленький доктор. – Вы так и не ответили мне, Рембрандт.

– Я забыл ваш вопрос.

– Я спрашивал, кажется ли вам, что вы изображаете бога, когда пишете Иисуса?

Рембрандт с неохотой припомнил все образы Христа, когда-либо написанные им, начиная с того искусного актера, который повелевает Лазарю встать из могилы, и кончая красивой обнаженной фигурой на кресте, в которой о страдании говорят лишь исколотый терниями лоб да прободенные ноги. Даже тот Христос, что превращался во вспышку света на глазах учеников в Эммаусе, – а художник гордился им сверх всякой меры, – был только чудотворцем и отнюдь не божеством.

– Что вам от меня надо? Я же никогда не говорил, что я человек набожный. Если уж хотите сослаться на кого-нибудь, ссылайтесь на Дюрера или Грюневальда. Они писали его по велению сердца – по крайней мере так мне кажется. А я пишу по заказу принца и для того, чтобы мои полотна висели в Гааге.

Оба пастора обменялись взглядом, по-видимому означавшим, что Рембрандту следует простить его нечестивые слова – он так расстроен этой историей с Медичи.

– Право, – сказал Свальмиус, – вы напрасно наговариваете на себя. Каждый раз, когда вы писали Христа, вы изображали хотя бы один из его атрибутов. Возьмите, например, свое «Воскрешение Лазаря» – оно, несомненно, передает его величие и мощь.

– Это самая скверная из моих картин, – буркнул Рембрандт.

– Вы сегодня слишком суровы к себе. Пожалуй, нам лучше переменить тему, – огорченно произнес капитан.

Рембрандт промолчал. В это мгновение он увидел прачку Ринске Доббелс такой, какой нарисовал ее когда-то на фоне древностей Питера Ластмана – нагой, уродливой и в то же время вселяющей жалость, которой проникся к ней он сам, одинокий и страдающий. «О, тогда я был лучше, тогда я был ближе к цели, какова бы ни была эта цель. Что ушло от меня? Что я утратил?» – подумал художник, и как раз в эту секунду котенок госпожи Пинеро прыгнул ему на колени и ткнулся мордочкой в лицо, так сильно напугав его, что он отшвырнул растерянного зверька больше чем на фут от себя и тот пронзительно замяукал.

– Бедная киска! За что он ударил тебя? – вскрикнула Саския.

Капитан откашлялся, Ансло поднял кружку и отпил большой глоток пива.

– Нет, – продолжал Бонус, – я стою на том же, что и прежде. Пытаться познать бога или хотя бы воображать, что мы способны познать его, значит впадать в грех гордыни. Можем ли мы, чей разум так ограничен, знать о нем больше, чем древесная вошь знает о дереве, которым питается?

Котенок вернулся обратно, вскочил на рисунки, поднял голову и заглянул Рембрандту в лицо. «Я для этого котенка то же самое, что дерево для древесной вши или бог для моих слабых, все извращающих чувств – существо, неограниченное во времени, предвечное и бессмертное, податель пропитания, исцеления, кары, носитель безмерной и непостижимой силы, – думал Рембрандт. – Левой рукой я погладил его, правой наказал, а то бы и убил, рассердись я чуточку посильнее. И вот он стоит на моих рисунках, зная о них не больше, чем знаю я о силе, которая вздымает море в час прилива, направляет бег комет и указывает орбиты светилам…».

– Довольно тебе рисовать, милый, – сказала Саския. – Все равно у тебя сейчас ничего не получится. Посиди лучше со мной.

Рембрандт не сразу встал и подошел к жене, а долго еще смотрел в немигающие глаза котенка. Страшная мысль приковала его к месту. «Почем я знаю, чем окажется непостижимый господь, если мы вдруг постигнем его до конца? – спрашивал он себя, не замечая, что рисунок соскользнул с его колен на пол. – Что если он такой же низкий и бессмысленный деспот и эгоист, как я сам?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю