355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гледис Шмитт » Рембрандт » Текст книги (страница 12)
Рембрандт
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:14

Текст книги "Рембрандт"


Автор книги: Гледис Шмитт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Странное дело! Он действительно может взяться за рисунок, может передать складки ткани на опущенных плечах, новый, мягкий изгиб руки. Торопиться больше ни к чему: телега Пита Янса, недогруженная полудюжиной мешков, уже прогрохотала мимо окна. «Не стоит ли сделать из этого рисунка, – размышлял Рембрандт, – картину в натуральную величину „Отдых святого семейства на пути в Египет“»? Он найдет кого-нибудь, кто будет позировать ему для Иосифа; он изобразит всю группу на открытом воздухе, под большим темным деревом – пурпур платья и рыжевато-коричневые тона меха составят великолепную гармонию с зеленым. Кожу на щеках Рембрандта, там, где на ней засохли слезы, стянуло, зато пальцы были необыкновенно подвижны, изумительно свободны. И когда за спиной у него снова открылась дверь, он поднял голову не прежде, чем закончил длинную изогнутую линию спины: наверно, вернулся Адриан и хочет извиниться; с ним придется быть помягче, а для этого надо завершить то, что уже начала рука.

Но это был не Адриан, а мать. Свет падал на нее сзади, и Рембрандт не мог разглядеть ее лицо; он видел только, что она держится рукой за дверной косяк.

– Что-нибудь надо сделать, мать? – спросил он.

– Ступай, скажи Адриану…

Она задыхалась, и в голосе ее было нечто такое, отчего он круто обернулся, а Лисбет вскочила, уронив на пол и мех и манекен.

– Что случилось, мама? – пронзительным голосом вскрикнула девушка и с протянутыми руками двинулась к матери, словно собираясь броситься ей на грудь.

Но мать оторвалась от двери и сама вытянула руки, отстраняя дочь: казалось, она только что вырвалась из последнего объятия и не хочет, чтобы ее коснулся кто-либо другой.

– Он умер, – сказала она. – Надо пойти предупредить Геррита. Отца я нашла в кухне. Он сидел, положив голову на стол. Он умер. Мой Хармен умер.

* * *

Когда покойника опустили в могилу, первая половина погожего весеннего дня, напоенного благоуханием цветов и гуденьем пчел, уже миновала. Кучу сырой земли, лежавшую на краю могилы, сбросили на гроб и прикрыли каменной плитой – временно, конечно: земля еще осядет. Соседи, друзья, старые покупатели, священник, врач отведали свежего хлеба и холодной поминальной закуски и разошлись по своим делам; тетка и дядя с детьми отправились домой в Зейтбрук – им предстоял долгий путь через дюны по берегу моря, такого ослепительного под ярким солнцем апрельского полудня. Последние тарелки были перемыты, последние остатки еды завернуты и спрятаны, и ван Рейнам осталось одно – сложа руки сидеть в гостиной, словно сегодня праздник или воскресный вечер. Но там, где должно было сидеть семь человек, сидело теперь шесть.

В комнате не было пустого стула, который мог бы притянуть к себе блуждающие взгляды: Хармен Герритс обычно не сидел, а стоял в гостиной, и об его отсутствии больше всего напоминала пергаментная карта Африки, горы и реки которой так часто исчезали за его широкими плечами и лысой головой. Теперь там стоял Адриан – не совсем на фоне карты, а чуточку сбоку; остальные – Антье, жена Адриана, мать, Лисбет, Геррит и Рембрандт – сидели, и траурная одежда придавала им чопорный вид.

– Он был хороший человек, – сказала Антье. – Даже как-то отрадно думать, что среди нас жил такой хороший человек.

– Да, да, – дрожащим голосом отозвалась мать. – А как внимательны к нам были на похоронах его заказчики!

Предупредительность покупателей всегда была предметом ее невинной гордости.

– Кстати о заказчиках, – начал Адриан, придвинувшись поближе к карте и скрестив руки на груди. – Дела надо будет возобновить еще до конца недели. Я понимаю так: если произойдет перерыв в поставках, они, при всем их добром к нам отношении, начнут покупать солод у других.

«Еще до конца недели? Так скоро?» – думал Рембрандт. Несмотря на всю воскресную торжественность дня, сегодня была только среда; значит, если покупатели явятся в пятницу, безжалостные крылья мельницы должны завтра же опять прийти в движение. А он так измучен бессонницей, всем пережитым и долгими месяцами двойной работы, что, кажется, рукой пошевелить – и то не в силах. Он думал, что этот день и вечер будут началом отдыха, пусть даже невеселого и краткого, а теперь оказывается, что отдохнуть удастся только этот день и вечер.

– А нельзя отложить дела на неделю? – спросила Лисбет. – Мне кажется, заказчики могли бы дать нам небольшую передышку.

– Да, она всем вам нужна, бедные мои детки, – вставила мать.

Адриан, устремив влажные глаза в потолок, еще обдумывал предложение, а Рембрандт уже понял: ему безразлично, когда – завтра или в следующую среду – он, как бессловесное и беспомощное животное, вновь будет прикован к жизни, которую не в силах выносить. Он выдержал последние месяцы только благодаря тому, что непрестанно убеждал себя – в один прекрасный день этой каторге придет конец. Но конец пришел лишь его отцу, ради которого он только и смирял свой дух, отуплял свой мозг. Эта перспектива казалась такой безысходной, что он забылся и дал себе волю.

– Начинайте завтра или с будущей недели – мне все равно! – с горечью воскликнул он.

Геррит уставился на него глазами, мокрыми от бессильных слез.

– Не случись со мной этого, – сказал он, пнув ногой свои костыли, – никому из вас не пришлось бы возиться с мельницей. А теперь я даже не могу разделить ваше бремя.

Адриан покачал головой.

– Дели его хоть на десятерых, все равно ничего не выйдет. Это такая работа, которую ни с кем не разделишь. В этом-то вся беда.

– Что же тогда делать? – спросила Лисбет. – Надеюсь, ты не предлагаешь продать мельницу? Мы не можем пойти на это, пока…

Девушка не кончила фразу, но недосказанные слова как бы повисли в воздухе: пока жива мать.

– Конечно, нет, – согласился башмачник. – Один из нас, – Адриан смотрел не на Рембрандта, а в потолок, – должен будет делать то же, что отец: отдавать мельнице все свое время. Если мы хотим сохранить ее, а мы обязаны ее сохранить ради Геррита и матери, одному из нас придется пожертвовать всем остальным и взять на себя полную ответственность.

Пожертвовать всем остальным? Пожертвовать живописью? Нет. Даже если ему придется порвать с семьей, прежде чем осядет земля на отцовской могиле, даже если он навсегда станет жалким трусом и собакой в глазах своих ближних – нет! Но он не смеет высказать это вслух: беспомощно, как наказанный десятилетний мальчишка, барахтаться в железных руках, сдавивших его, – вот и все, на что он сейчас способен.

– По-моему, ты на это не согласишься, Рембрандт?

– Нет. Конечно, не соглашусь.

– Я так и думал.

– Я – художник, Адриан. Я не могу отказаться от живописи.

– Отец одобрил бы тебя, Рембрандт. Он хотел, чтобы ты был художником, – сказала мать, прижала платок к губам и расплакалась.

– Ах, матушка, да не плачьте вы! – вмешалась Антье, озабоченно глядя на нее. – Адриан вовсе не сказал, что управляться с мельницей должен будет Рембрандт. Никто не требует, чтобы он и Лисбет делали больше, чем до сих пор. Напротив, теперь им станет легче.

– Да, – подхватил ее муж. – Мы с Антье вчера все обсудили. Насколько я понимаю, выход у нас один: я продаю свою башмачную мастерскую, переезжаю сюда и занимаю место отца.

Неистовая волна облегчения, взметнувшаяся в груди Рембрандта, не успела подняться высоко – ее остановила встречная волна жалости и раскаяния. Ремесло башмачника – не то что живопись, и Адриан занялся им, Скрепя сердце: ему хотелось быть священником. Но работал он упорно, и мало-помалу мастерская стала предметом его искренней гордости.

– Но как же ты расстанешься со своей мастерской? Ты так любишь ее, – сказала Лисбет, теребя носовой платок. – Когда я вспоминаю, сколько труда ты положил на то, чтобы…

– Не расстраивайся, – ответил Адриан, и в голосе его зазвучала плохо скрытая злоба. – Потерь я не понесу. Дело в хорошем состоянии, и я возьму за него хорошую цену.

– Ты всегда был хорошим сыном: ты всегда думаешь сперва о других, а потом уж о себе, – вставила мать. – Видит бог, ты заслужил право на мою признательность, а будь Хармен жив – и на отцовскую.

«Но не на их любовь, – подумал Рембрандт. – Нет, на любовь – нет».

– Так вот, раз уж мы собрались вместе, давайте обсудим положение. О Геррите мы, понятное дело, позаботимся. Что до Лисбет, то она, как я понимаю, скоро выйдет замуж…

Девушка уронила носовой платок и нагнулась за ним.

– А как только она выйдет замуж, – продолжал Адриан, – глядя ей не в глаза, а в лоб, – мы с Антье переберемся сюда. Правда, мы предпочли бы сделать это сейчас же – Антье могла бы во многом помочь матери и Герриту, да и мне было бы удобней жить поближе к мельнице. Но пока что нам тут не хватит места…

– Боже мой, Адриан, неужели ты строишь свои планы на моем замужестве? – перебила его сестра с истерическим смешком, деланным и неуместным.

– Но ты ведь собираешься замуж, не так ли?

– Если ты намекаешь на Хендрика Изакса, то он еще не сделал мне предложения.

– Оно и понятно: сейчас не время. Но это только доказывает его уважение к тебе и лишний раз подтверждает, что он – хорошая партия.

«Нет, отец не стал бы разговаривать с ней вот так», – подумал Рембрандт и вслух сказал: – Поговоришь с ней потом – сейчас Лисбет не до этого.

Но он напрасно воображал, что он вправе возражать, как равный равному – его быстро поставили на место. Адриан холодно посмотрел на брата из-под полуопущенных век, и по губам его скользнула еле заметная усмешка.

– Я понимаю, каждый из нас удручен, – сказал он, – но, несмотря на это, мы обязаны сегодня решить все важные вопросы, а будущность Лисбет – важный вопрос. Итак, пройдет, вероятно, месяца два, прежде чем Хендрик Изакс сможет сделать предложение.

– Вот именно, – перебила Антье, бросая на мужа умоляющий взгляд. – Значит, покамест об этом и говорить не стоит – успеется.

– Рембрандт, конечно, будет и дальше заниматься живописью, как до смерти Хармена, – объявила мать голосом, дрожавшим, несмотря на всю решительность, которая была написана на ее измученном морщинистом лице.

– Я так и предполагал, – согласился Адриан. – Надеюсь, однако, что он найдет себе новых учеников, получше теперешних. Думаю, что он и впредь может пользоваться сараем, как мастерской, только уж заботы о ней ему придется взять целиком на себя.

– Какие заботы? – В голосе Рембрандта зазвучали боль и ярость – он почувствовал, что с ним говорят свысока, им командуют.

– Починку крыши, например, если она потечет.

– Она не течет уже десять лет. С какой ей стати течь сейчас?

Рембрандт произнес это холодно и самоуверенно, словно надменность могла вернуть ему утраченное положение любимца семьи.

– Дай бог, чтобы ты был прав. Такие вещи серьезно осложняют жизнь, особенно когда человек мало зарабатывает.

– Полно, Адриан! – вмешалась мать. – Рембрандт зарабатывает вполне достаточно. Мы с Харменом и не надеялись, что он будет получать столько денег. Антье, милая, мне что-то нехорошо. Дай мне глоток вина.

Пока она пила, все стояли вокруг нее, стараясь держаться так, словно ничего не произошло и семейное согласие ничем не нарушено. Только Рембрандт, терзаемый стыдом и гневом, сказал, что выйдет подышать воздухом.

Солнце прошло зенит уже больше двух часов тому назад. Рембрандт прислонился к липе, посмотрел на хрупкие стебли молодой травы, первые темные листья подорожника и внезапно понял: он сбросил с себя оковы, и сердце его переполнено сейчас чувством безмерного облегчения. Пусть свобода куплена ценой позора, но завтра он опять сможет писать, и так будет до конца дней его. И слезы, которые струились по его щекам, были одновременно слезами горя и радости: он горевал об отце и радовался тому, что, несмотря на все унижения, все-таки вырвался на свободу.

* * *

Пока лодка плыла по каналу в Амстердам, Рембрандт раз десять перечитал записку Эйленбюрха, хотя тот набросал ее в такой спешке, что художник и при десятом чтении извлек из нее не больше, чем понял с первого раза. В ней говорилось, что ван Рейну надлежит прибыть в лавку торговца картинами шестнадцатого мая, к трем часам дня: намечается важный заказ, нечто настолько крупное, что Рембрандт должен явиться в любом случае – даже если сломает себе ногу или утратит кого-либо из ближних. Эйленбюрх, разумеется, еще не знал, что отец Рембрандта умер, и художник побаивался, как бы торговец не смутился, увидев перед собой в трауре того, кому он написал такие легкомысленные слова.

Когда художник вошел в лавку, торговца там не было, но ждать пришлось недолго: услышав звяканье дверного колокольчика, ван Эйленбюрх тотчас же спустился с чердака, где хранились те из его сокровищ, которыми он не очень дорожил. Это был фрисландец, еще недостаточно долго проживший в большом городе, чтобы окончательно утратить провинциальный вид. Он отличался изяществом, хрупким телосложением, носил нарядный серый камзол, но в его свежем розоватом лице и белокурых волосах, густых и коротко остриженных, чувствовалось что-то деревенское. При виде Рембрандта его приветливые темно-синие глаза разом потеплели, но тут же затуманились – он увидел, что художник одет в черное.

– Боже правый, что случилось? Ваш отец? А тут еще моя нелепая записка! Но вы, надеюсь, понимаете, что я ничего не знал? – всполошился он.

Рембрандт нарочито ровным голосом вкратце рассказал ему о прискорбном событии. Отношения у них с Эйленбюрхом были теплые, но не дружеские. Кроме того, Эйленбюрх при всей своей провинциальности происходил из знатной фрисландской семьи. Дядя его был рядом с принцем Оранским в ту минуту, когда пуля убийцы поразила штатгальтера; его двоюродные братья занимали видные духовные должности и кафедры в двух университетах; сам он держался с той же напускной простотой и непринужденностью, что и ван Хорны.

– Поверите ли, мне все кажется, что мы с вашим отцом были знакомы, – я ведь держал в руках несколько офортов, сделанных вами с него. Я очень сожалею о его кончине и прошу принять искренние мои соболезнования, – сказал он.

Эйленбюрх явно не знал, как начать разговор о заказе. Слишком развитое чувство приличия увело его на такой окольный путь, как разглагольствования о здоровье матушки Рембрандта, о внезапно наступившей жаре и португальских евреях, усиленно селившихся по соседству с лавкой.

– Кстати, – заметил он, – я только что собирался сходить к одному из них и призанять бутылку вина. Они прекрасные соседи и держат отменные вина. Скоро явится доктор Тюльп, и, я надеюсь, у нас будет что спрыснуть. – Эйленбюрх взглянул на затейливо украшенные, но некрасивые часы, продававшиеся за пятнадцать флоринов. – Он придет самое позднее через полчаса.

– Доктор Тюльп?

Так, значит, это всего-навсего хирург, с которым он беседовал у ван Хорнов… Рембрандт почувствовал разочарование и понял, что все время ожидал услышать имя Константейна Хейгенса.

– Да, Тюльп, и я обещал ничего вам не рассказывать до его прихода. Сбегаю-ка я лучше за вином: оставшись здесь, я непременно проболтаюсь, а он просил меня подождать с этим, пока не будут улажены некоторые неизбежные формальности. Словом, мне кажется, что он хочет сам рассказать обо всем.

С этими словами Эйленбюрх исчез, а гость его дал выход своему волнению, принявшись разглядывать инкрустированную рукоять восточного ятагана. Теперь, когда Рембрандт узнал, что в дело замешан доктор Тюльп, воспоминание об именинах Алларта разом отравило все его затаенные мечты о славе. Он и теперь остался тем, чем был тогда, – неотесанным лейденцем без родственников, занимающих церковные или университетские кафедры, грубым парнем, чья мастерская – сарай, а ученики – предмет всеобщих насмешек.

Изменился он только в одном – он стал хозяином своей кисти, волшебником света и тени, но это, увы, никого не интересует; он, правда, пишет теперь, что хочет, и обрел благодаря этому власть над целым великолепным миром, но власть эта призрачна, а мир существует только в его мечтах. И, окончательно преисполнясь смятения и горечи, Рембрандт стал гладить затейливо инкрустированную рукоять кривой сабли, жадно ощупывая каждый кусочек слоновой кости и перламутра.

Из раздумий его вывело звяканье дверного колокольчика. Но это был не Эйленбюрх – это был доктор, заметно постаревший за шесть лет. К удивлению Рембрандта, Тюльп радостно шагнул к нему и без всяких околичностей заключил его в объятия.

– Ваша карьера обеспечена, мой мальчик! – воскликнул наконец врач, слегка отстраняя художника. – Отныне весь мир в ваших руках.

И тут выяснилось нечто невероятное и в то же время безоговорочное и несомненное. Рембрандту предстоит сделать то, чего в его годы не делал еще ни один амстердамский художник – написать групповой портрет для гильдии хирургов, одно из тех больших официальных полотен, которыми славится город, которые создали имя Николасу Элиасу и Томасу де Кейзеру, вещь, которая приведет к Рембрандту толпы бюргеров, жаждущих заказать ему свои портреты, а для начала сама будет превосходно оплачена. Картину заказывает гильдия хирургов, и вывешена она будет в зале собраний. Да, такой заказ не часто делают безвестному художнику, и коллег было нелегко убедить: они почти не знают работ Рембрандта ван Рейна, если не считать кое-каких вещиц, написанных им много лет назад. Впрочем, доктор Тюльп не склонен ломать комедию, утверждая, что у его коллег-врачей вкус не хуже, чем у него самого. Просто он – глава гильдии и может навязать другим свою волю, когда речь идет о том, чтобы защитить нечто, выходящее за рамки обыденного; вот он и навязал ее. Нет, нет, упрекать его потом никто не станет: теперь, когда врачи все-таки решились на этот шаг, они поздравляют друг друга с такой смелостью и хвастаются тем, что сделали ставку на новое имя.

– Надеюсь, вас не тошнит при виде трупов? Вам ведь придется писать меня во время вскрытия, а семь моих коллег будут стоять вокруг и восхищаться моим талантом. Лицо у меня, конечно, не бог весть какая находка для художника, но найти пару рук лучше, чем мои, далеко не просто.

Тюльп вытянул руки. На солнце они действительно были великолепны – белые, как слоновая кость, сильные, с тщательно отделанными ногтями; но Рембрандту было сейчас не до них, ибо думал он лишь об одном – о том, что вырвался наконец из-под власти Адриана.

– Известно ли вам, почему эти вещи так хорошо оплачиваются? – продолжал врач. – Каждый, кто будет изображен на картине, заранее вносит свою долю, а я уж присмотрю за тем, чтобы никто не поскупился, воспользовавшись тем, что вы – новичок. Мне хочется, чтобы у вас получилось нечто получше обычных полотен такого рода. Скажем, «Урок анатомии доктора Экберта», написанный Артом Питерсом, безусловно, неплох, но врачи выглядят у него еще более мертвыми, чем сам труп; к тому же там слишком много лиц, повернутых в одну сторону, слишком много лысых голов, слишком много брыжей. У вас будет больше свободы, потому что нас всего восемь, причем ни один не разбирается в живописи настолько, чтобы оспаривать ваше мнение.

Но тут вернулся Эйленбюрх, и Тюльп умолк.

– Вы уже сказали ему? Все улажено? – осведомился торговец, ставя оплетенную паутиной бутылку на прилавок, загроможденный множеством других предметов.

– Все улажено, – ответил доктор и в первый раз после прихода сюда присел на один из трехногих табуретов. – Приступим к формальностям.

Рембрандт тоже сел, несмотря на то, что ему хотелось двигаться, расхаживать по комнате, жестикулировать. Он уже плохо слышал, о чем говорят остальные двое, хотя беседовали они о предстоящей ему великолепной сделке. Эйленбюрх, взявший на себя роль комиссионера, рассуждал о сумме, контракте и сроках с напыщенностью, которая сильно смахивала на неуверенность – он никогда еще не вел такой сложной и грандиозной операции.

– Я немедленно подниму цены на остальные ваши картины, Рембрандт, – объявил он, – а вы сразу же везите мне все, что есть у вас в мастерской. Как только в городе узнают о заказе, коллекционеры валом повалят сюда, и нам грешно упускать такую возможность. Если вам угодно получить небольшой аванс, я буду рад открыть вам кредит – ну, скажем, на тысячу флоринов.

– На тысячу флоринов?

Огромность суммы испугала Рембрандта.

– Нет, не надо, – отказался он. – Но одну вещь я хотел бы взять у вас в долг. Вот этот ятаган.

– Он – ваш. Считайте его подарком от меня. Нет, нет, я вполне серьезно. Сегодня великий день не только для вас, но и для меня: в конце концов, ваши картины продаю я. Но что у вас есть дома? Сколько готовых полотен?

Раз уж Рембрандту так повезло, он просто обязан поступать благородно; поэтому он не станет продавать ни «Валаама и ангела», ни «Святого Петра в темнице».

– Я работаю над картиной «Отдых на пути в Египет». Закончу примерно через неделю.

– Чем скорее я получу ее, тем лучше. Только не подумайте, что я тороплю вас, – я помню, какое у вас горе.

Врач, который рассеянно играл лежавшей на прилавке шляпой Рембрандта, отшатнулся: он впервые заметил траурную ленту на тулье.

– Боже мой, ослеп я, что ли? – воскликнул он. – Кто у вас умер?

– Отец.

– Он, кажется, был мельник?

– Да, молол солод.

Эйленбюрх нагнулся и поправил пряжку на башмаке.

– А вот мой был крестьянином, – сказал врач. – Со временем ему удалось заработать кучу денег, но он никогда не боялся испачкать руки работой. Часть этих денег ушла на мое ученье. Наверно, так же поступил и ваш отец, иначе вы никогда не попали бы к Ластману. Он гордился бы вами, если бы знал, что сегодня здесь произошло, упокой, господи, душу его!

– Упокой, господи, душу его! – негромко повторил Эйленбюрх, и лицо его до корней волос залилось легким румянцем. Затем он разлил вино и, вспомнив о своей роли комиссионера, высказал ряд других соображений. Рембрандт всегда может остановиться у него – такой заказ потребует длительного пребывания художника в Амстердаме. Когда кончится двухмесячный траур, – такие обычаи следует уважать, – он, Эйленбюрх, устроит небольшой ужин для тех, кто пожелает познакомиться с новой знаменитостью. Ученики в Лейдене не сочтут себя обиженными, если их учитель несколько сократит время занятий с ними – он ведь еще окажет им впоследствии немалые услуги, но подписывать с ними контракт еще на год, вероятно, не стоит. Амстердам – вот где место знаменитому художнику, а если молодые люди не захотят последовать за Рембрандтом, пусть ищут себе другого учителя.

Амстердам – вот где место знаменитому художнику… Когда Рембрандт расстался с собеседниками и в одиночестве побрел обратно к Лейденским воротам, где собирался поесть холодного мяса и дождаться обратной лодки, он заметил, что фраза Эйленбюрха не выходит у него из головы. Знаменитый художник… Сердце у него было так переполнено, что ему захотелось сорвать пригоршню блестящих листьев с нависшей над головой ветви, и он не сделал этого лишь потому, что вспомнил: «Я в трауре». Вместо этого он сорвал листок с живой изгороди, украдкой сунул его в рот, начал жевать и нашел, что вкус у него одновременно и горький и сладкий.

* * *

Теперь, когда отец умер, а Геррит все чаще просил отнести ему ужин наверх, сидеть в кухне и слушать чтение Библии им приходилось всего лишь втроем. Сегодня читала мать, а слушали только он да Лисбет, и, когда Нелтье дошла до конца главы, Рембрандт увидел, что заходящее солнце окрасило страницу в розовый цвет, а руке, водившей по строчкам, придало оттенок красноватого золота.

Читая, мать запиналась, но Рембрандт довольно быстро заметил, что делает она это лишь для вида: она, вероятно, помнила отрывок по прежним чтениям и сегодня, оставшись дома одна, заранее отыскала его. Этим способом она как бы хотела сказать сыну: «Скрывай сколько хочешь, а я все равно знаю, что ты решил уехать. Я не стану ни связывать тебя, ни пробуждать в тебе угрызения совести. Иди преуспевай в своей новой жизни, будь благословен и не забывай бога и меня».

Мать закрыла Библию и лукаво взглянула на сына поверх очков: она явно гордилась тем, что выбрала подходящий отрывок, и ждала, что сын похвалит ее за это, а главное, за бескорыстие. Рембрандт потянулся через стол и погладил ее морщинистую руку.

– Итак, ты отпускаешь меня, мать?

– Я же знаю: ты должен ехать.

– Думаю, что да. В последний раз, когда я ездил туда, мне заказали три портрета; об эскизах к групповому портрету для доктора Тюльпа я уж не говорю.

– А кроме того, ты и сам хочешь уехать, – скачала она, шутливо хлопнув сына по пальцам. – Да, да, не лги сам себе – хочешь.

Рембрандт обвел взглядом кухню – с детства знакомые тарелки в угловом буфете, котелок над очагом, последние тлеющие в золе угольки, чей розовый блеск едва различим в пятне закатного света. Взглянул он и на стул, на котором обычно сиживал отец – ни один из них, даже Адриан, до сих пор не решался сесть на него.

– Я в самом деле хочу уехать, но только не думай, что я радуюсь отъезду. Надеюсь, ты понимаешь, что это разные вещи?

– Конечно, понимаю.

Лисбет, сидевшая чуть поодаль, на другом конце стола, принялась чистить ножи.

– Когда ты уедешь? – спросила мать.

– Через неделю – другую… Точно еще не знаю, но тянуть нельзя.

– Где ты остановишься?

– Сначала, наверно, у Эйленбюрха. Ван Флит едет со мной…

Лисбет удивленно и укоризненно посмотрела на него, и этот взгляд заставил Рембрандта призадуматься: а вдруг сестра еще не забыла давние разговоры Яна о том, что брат возьмет ее с собою и она станет его домоправительницей. Видимо, следовало добавить, что ван Флит понадобится ему в мастерской.

– А как ты будешь там жить? – спросила мать. – Я говорю, как управишься ты, холостяк, с едой, стиркой, глаженьем, пришиванием пуговиц?

– Эйленбюрх справляется. А в Амстердаме тысячи таких молодых людей, как он, – возразил Рембрандт, несколько смущенный недобрым огоньком, который засверкал в ее ярких маленьких глазах, – мать, наверно, была бы рада увидеть его в плохо отглаженной рубашке с оторванными пуговицами.

– И как же они устраиваются? Нанимают прачку?

– Эйленбюрх, во всяком случае, нанимает.

– Но эти прачки ужасно все рвут. Вот увидишь, рубашек тебе и на год не хватит.

Разве так уж важно, сколько продержатся его рубашки, – подумал Рембрандт. – Дела пошли теперь так, что он может купить себе сколько угодно рубашек. Однако, взглянув на иссохшие, тонкие пальцы матери, он сообразил, что было бы жестокостью пренебрежительно отозваться о заботах, которыми мать столько лет окружала его.

– Конечно, никто не сделает для меня того же, что ты и Лисбет. Я и не жду, что там меня будут обхаживать так, как здесь, – сказал он.

Что-то зазвенело. Это сестра уронила нож на пол. Рембрандт нагнулся, поднял нож из-под стола и протянул Лисбет, но она не улыбнулась, не поблагодарила, а лишь пристально и умоляюще посмотрела брату в лицо.

– А не лучше ли тебе завести экономку? – спросила она.

– Экономку? Я уверен, что буду неплохо зарабатывать, но не столько, чтобы позволить себе держать постоянную прислугу.

– Ну а предположим, у тебя будет бесплатная экономка? Предположим, все получится, как мы когда-то мечтали? Если бы ты взял меня с собой, я бы делала для тебя все и ничего бы тебе не стоила – я ведь работы не боюсь.

– Прости меня, Лисбет, но ты сошла с ума, – сурово оборвала мать.

– Нет, – возразила девушка, понижая голос почти до шепота, – нет, я еще в здравом уме, хотя один бог знает – почему.

– Как ты можешь думать о поездке в Амстердам? Это только доставит Рембрандту лишние хлопоты: ты же там все равно долго не пробудешь, потому что осенью выйдешь замуж.

Лисбет отбросила тряпку, которой чистила ножи, и вцепилась руками в край стола. Ее глаза, обычно водянистые и затуманенные, потемнели и уставились прямо в лицо матери.

– Я никогда не говорила, что осенью выйду замуж. Это говорили вы все, но не я.

– Если Хендрик до сих пор не попросил твоей руки, то лишь из-за траура. Я уверена, он…

– Я тоже уверена, мама, но дело не в нем. Остановка за малым: нужно, чтобы я сказала ему «да», а я этого не сделаю. И не смотри на меня так – не поможет.

– Ты хочешь сказать, что не выйдешь за него, хотя он столько сделал для нас?

– Вот именно, мама. Я не выношу его и не стану принуждать себя к тому, чего мне не вынести, не стану, даже если придется вековать в девушках.

– Но я думала, что все уже решено, что ты согласна…

– Я соглашалась только для того, чтобы порадовать отца.

– И ты порадовала бы его, дорогая.

– Вероятно. Но отца больше нет.

Не сговариваясь, обе женщины обернулись, взглянули на пустой стул и разрыдались. И Рембрандт, безмолвно и беспомощно переводя взгляд с одной на другую, понимал, что они оплакивают сейчас не только свою общую потерю. Мать плакала, потому что дочь не любила ее и она не любила дочь. А Лисбет в первый раз дала волю взрыву неистовой жалости к самой себе: ей ясно как день, что родные готовы выдать ее за любого дурака, который согласится взять ее в жены, что у них одна забота – поскорее сбыть ее с рук.

– Я знаю, отец любил Хендрика, – сказал наконец Рембрандт. – Но он не стал бы навязывать Лисбет свою волю, не заставил бы ее идти за человека, которого она не любит.

– Может, ты и прав, – отозвалась мать. – Но, по-моему, она просто не понимает, что где угодно – и в Амстердаме и в Лейдене – для женщины большое несчастье остаться одинокой. Жить без мужа, без детей, без дома, не иметь ничего своего – что в этом хорошего?

– Ты думаешь, я этого не знаю? – перебила Лисбет, гневно сверкнув светлыми глазами. – Я уже попробовала, что это такое.

– Так не лучше ли, пока не поздно, принять то, что в доброте своей посылает тебе господь?

– Прости, мама, но я не в силах лечь в постель с тем, кого в доброте своей посылает мне господь.

Мать поджала губы, решив не обращать внимания на нечестивые слова.

– Это еще не все. В браке есть и многое другое.

– Но если в нем нет этого, значит, нет и остального.

– Все зависит от женщины – от того, сумеет ли она смирить свое непокорное сердце.

Рембрандт глядел в открытое окно на красное небо в клочковатых пятнах золотистых облаков. Три месяца тому назад он тоже считал себя отвергнутым, забытым, обреченным на безвестность и все-таки не смирил свое непокорное сердце.

– Почем знать, как повернется жизнь Лисбет? Ей нет нужды идти на то, чего она не хочет, – сказал он.

– Но будет ли ей лучше у тебя в Амстердаме?

Рембрандт слегка вздрогнул. Он еще не успел отдать себе отчет, что для сестры существуют только два решения: либо брак с Хендриком Изаксом, либо жизнь с братом в Амстердаме. Ну что ж, в этом есть и свои отрицательные стороны и преимущества. Он разом представил себе, как сестра в платье, отделанном собольим мехом – горностай ей уже не пойдет, – встречает его гостей и режет цыпленка на такие же тонкие ломтики, как когда-то Виченцо у Ластмана. К тому же он вскоре завяжет в Амстердаме такие знакомства, что сестра, пожалуй, найдет там себе партию получше, чем Хендрик Изакс.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю