Текст книги "Рембрандт"
Автор книги: Гледис Шмитт
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Некоторые из его неистовых и замечательных гравюр можно увидеть на улице Ниве Дулен в коллекции художника, наделенного куда большей способностью к самоисцелению и возрождению. Рембрандт ван Рейн – не Сегерс, хотя, несомненно, был похож на него в день похорон своего ребенка. С тех пор прошло всего два с небольшим года, но, встретив художника и его жену во время прогулки по Дамм, где в прошлое воскресенье видел их, например, он, Тюльп, никто никогда не скажет, что они пережили большое горе. Здоровые и жизнерадостные, разодетые в шелка и увешанные сверкающими драгоценностями, распираемые забавными историями и набитые веселыми новостями – вот каковы Рембрандт с женой в эту весну.
И это не притворство, не маска благополучия, под которой продолжает гноиться рана. Достаточно взглянуть на «Данаю, встречающую золотой дождь», или как там называется сверкающая обнаженная фигура Саскии, простертая на позолоченном ложе с грифоном и Купидоном, чтобы убедиться в полном выздоровлении художника.
Тюльп отрицательно покачал головой, отсылая служанку, которая подошла к нему с тонкой свечкой, чтобы зажечь на столе лампу: чем гуще сумерки, тем легче ему представить себе картину. Это вещь без малейшего намека на театральность, встревожившую его в полотнах, которые Рембрандт показал ему в тот день, когда родился ребенок; несмотря на все свое великолепие, мерцающие призрачные тени и сверкание золота, она от мира сего и остается в нем. Все, что есть в картине: радость, воспоминание о радости и надежда на ее повторение – все это лежит в пределах человеческого разумения и не нуждается в утрировке.
Четверо учеников, работающих сейчас в мастерской молодого учителя, наловчились говорить о картине в безобидных терминах живописного искусства. Один приглашал вас взглянуть на нее, чтобы полюбоваться тонкими полутонами, незаметно переводящими яркий свет в глубокую тень. Другой осведомлялся, заметили ли вы изумительную разницу между неодушевленной мягкостью подушки и живой упругостью тела. Третий пылко восторгался тем, как янтарь волос вбирает в себя трепет красных тонов, глубину и богатство коричневых, блеск и мерцание золотых. Но скромностью этой отличались сами ученики – в картине ею и не пахло. Полотно откровенно, ничего не стыдясь и с признательностью говорило о неистощимых любовных наслаждениях.
Такое душевное исцеление не могло, конечно, совершиться за месяц или даже год: для начала рана затянулась чем-то вроде предохранительных и отнюдь не безболезненных струпьев. Молодые супруги сняли новую, ошеломляюще дорогую квартиру на Ниве Дулен, неподалеку от Стрелковой гильдии, и тратили наследство Саскии на все, что только поражало их воображение, – статую Августа, пейзаж Рейсдаля, меха, кружева, жемчуг. Однако процесс заживления шел быстро, и это замечали все, кто бывал у ван Рейнов. Саския по мере сил старалась держать дом в порядке и прислугу в повиновении, отношения ее с мужем стали еще нежнее, чем раньше, и теперь он расходовал часть денег на то, чтобы высвободить для себя чуточку больше времени: брал меньше заказов и в определенные дни писал только то, что ему нравилось.
Ван Рейны принимали на Ниве Дулен гораздо больше гостей, чем в первое время после свадьбы: их просторная светлая квартира, где вечно царил легкий беспорядок – жизнь там кипела слишком бурно, да и дорогих вещей было чересчур много, – дважды в неделю заполнялась веселой компанией. У ван Рейнов постоянно бывал Бонус, который разделил с ними их горе и поэтому искренне привязался к ним; он приводил с собой своих соотечественников – супружескую пару, составившую себе небольшое состояние на ввозе водки, и другую, достаточно состоятельную, чтобы исключительно из любви к делу содержать книжную лавку, где продавались иностранные издания. Зато пастор Сильвиус заходил теперь редко: не поддающаяся определению болезнь желудка так ослабила его, что почти весь свой досуг он проводил в постели. Но богословские споры разгорались и без него: перед болезнью он познакомил молодых супругов с другим проповедником, бородатым и олимпийски величавым человеком по имени Свальмиус, а этот похожий на льва защитник осужденной секты меннонитов привел в дом своего сотоварища Ансло. Сперва вечера проходили недостаточно оживленно – не хватало молодежи, но с недавних пор ван Рейнов стали по-соседски посещать молодые офицеры из Стрелковой гильдии. Появлялись они к тому времени, когда гости постарше и посерьезнее начинали уже расходиться, и охотно засиживались до полуночи, рассказывая городские сплетни и болтая о политике.
Да, жизнь кипела в доме ван Рейнов, и Тюльп на себе чувствовал его притягательную силу: немало людей, занимавших в Амстердаме видное положение, позавидовали бы его праву приходить туда когда вздумается. Дружба с художником, чье имя упоминается рядом с именем Рубенса, – это было нечто такое, чем не грешно и похвастаться, тем более что Рембрандт водил знакомство с очень немногими – за месяц он отклонял больше приглашений на танцы, концерты и ужины, чем получали за год Рейсдаль или Муйарт. Согласие его принять заказ на портрет – и то стало своего рода знаком отличия, потому что имя тех, кому он решил оказать такую честь – за плату в четыреста или даже пятьсот флоринов и с условием позировать столько раз, сколько он сочтет нужным, – сразу приобретало известный блеск. Если уж сам Рембрандт ван Рейн соглашается их писать, значит, в них есть какое-то обаяние, которого не хватает тем, от чьих флоринов отказывается знаменитый художник. Если же кто-нибудь из заказчиков пытался сблизиться с ним и в собственных целях посягнуть на его досуг, Рембрандт либо уклонялся от разговора, либо становился откровенно груб. В таких случаях он без обиняков заявлял, что писать портреты хотя и прибыльно, но скучно, а потом рассказывал состоятельным молодым офицерам, разносившим его слова по самым изящным гостиным города, что с него довольно тех глупостей, которые он выслушивает от напыщенных бюргеров в течение дня, вечера же он намерен проводить так, как ему нравится.
Заказчикам приходилось прощать Рембрандту многое – этого не мог не признать даже Тюльп, привыкший как врач не обращать внимания на капризы богатых пациентов. Портрет работы Рембрандта стоил им не одних только флоринов, о чем свидетельствовала история, которую со злобным удовлетворением рассказал на днях Тюльпу этот немец фон Зандрарт, вечно страдающий несварением желудка. Некая дама, – она велела передать фон Зандрарту, что следующий раз ее портрет будут писать только в его мастерской, – которой господин ван Рейн оказал великую милость, внеся ее в список заказчиков, прождала своей очереди целых три месяца. После этого художник, неразговорчивый до неучтивости, заставил ее отсидеть десять долгих – под словом «долгий» она разумеет «двух – трехчасовых» – сеансов с короткими, неохотно разрешаемыми передышками. Руки у нее онемели, ноги свело, на шее растянулись мышцы. Она едва осмеливалась высморкаться или проглотить слюну, и ей даже не подумали предложить чашку чаю. А когда она, собравшись с духом, заявила, что чрезмерное напряжение может повредить сходству и что в портрете уже чувствуется ее изнеможение, Рембрандт ответил: «Увы, дорогая госпожа Снеллиус, ваше лицо приобретает характерность лишь к концу сеанса, когда вы уже так измучены, что позволяете себе быть такой, какою вас создал бог».
Все это, конечно, забавно и не лишено бодрящей остроты, как и это белое вино, которое Тюльп допивает сейчас в своем темном углу; правда, третьего стакана он не захотел и, когда служанка подошла к нему, отрицательно покачал головой. Да, забавно, хотя немножко жестоко и вовсе уж неблагоразумно со стороны Рембрандта: у человека с его самонадеянностью и безграничной страстью к правде, неизбежно появляются могущественные враги. Таким врагом и по натуре и по положению был, например, фон Зандрарт, в список заказчиков которого больше никто не стремился попасть. А ведь за немцем стояла целая клика – все те, кто в течение многих лет сохранял монополию на руководство «духовной жизнью» Амстердама. В Мейдене не очень-то обрадуются, узнав, что их превосходство в беседах на высокие темы оспаривается группой художников, офицеров, меннонитов и евреев, собирающихся на Ниве Дулен.
Хофт, фон Зандрарт, Фондель, Тесселсхаде Фисхер – лично он, Тюльп, мало общается с ними. Он всего дважды или трижды посетил их твердыню – сеньоральный замок Хофта на реке Амстель – и всякий раз с трудом удерживался, чтобы не заснуть. Сидеть и слушать, как они венчают друг друга лаврами, было до одури скучно: какой бы глубокий смысл ни заключался в их речах, он был безвозвратно погребен под замысловатой выспренностью их манеры выражаться. Тем не менее этот замок, где гуляли сквозняки, славился и в Нидерландах и за границей как «колыбель гениев», Хофт написал знаменитую историю испанского нашествия, а пьесы и стихи Фонделя были лучшим из всего посредственного, что написано на родном неподатливом голландском языке, хоть это и не бог весть какой лестный комплимент. Мейденский кружок – они именовали себя так по названию кучи древних камней на реке, – мейденский кружок, где они высидели большинство своих яиц, пользовался такой репутацией, что с ним нельзя было не считаться. И все-таки на приглашение, посланное ими господину ван Рейну, не последовало никакого ответа: Рембрандт тогда, кажется, переезжал, и приглашение затерялось среди других нежеланных писем с излияниями дружеских чувств.
Разумеется, Рембрандт был вовсе не обязан выказывать мейденцам почтение, которое они рассматривают как нечто само собой разумеющееся. Ему не было нужды письменно поздравлять Тесселсхаде Фисхер с окончанием ее скучной поэмы о реке Амстель, и никто не ждал, что, встретясь на аукционе с фон Зандрартом, он начтет расхваливать тусклые манерные полотна немца или встанет в очередь на приеме у Хофта в надежде быть представленным этой знаменитости, чуть ли не причисленной к лику святых. И все-таки Рембрандту не мешало бы сказать несколько теплых слов Фонделю на премьере последней пьесы поэта: неприятная встреча с ним, имевшая место более десяти лет тому назад у госпожи ван Хорн, отнюдь не извиняла неучтивости художника. Подойти к тем, кто ожидал автора за кулисами, пожать руку двум-трем знакомым, а потом повернуться спиной к остальным и уйти, не дождавшись выхода Фонделя и явственно показав всем, что такая знаменитость, как он, считает ниже своего достоинства принести поздравления поэту, – это уж действительно чересчур.
К тому же питать неприязнь к Фонделю, ей-богу, грешно. Ведь поэт даже на премьерах не умеет как следует ответить на комплимент, и это ясно доказывает, что он совсем не тщеславен – недаром он при первом же разговоре объясняет каждому новому знакомому, что зарабатывает на пропитание не искусством, а торговлей чулками. И не проявляет ли, наконец, излишнюю суровость тот, кто, как Рембрандт, осуждает творчество человека, который с радостью позволяет бесплатно использовать его изысканные стихотворения для любой мало-мальски пристойной благотворительной цели?
На столе доктора Тюльпа в Хирургической гильдии лежало одно из таких стихотворений, погребенное сейчас под текстами лекций и наклеенными на карточки образцами лекарственных растений: как глава гильдии врач устроил так, что поэт прочтет эти стихи на ужине, который будет дан в первых числах мая в саду Дома призрения для престарелых мужчин в пользу вышепомянутого заведения. Почему бы, внезапно сообразил доктор, не воспользоваться случаем и не свести Фонделя с нашим чуточку неприступным молодым львом? Уж они-то смогут сказать друг другу побольше, чем любому из самодовольных напыщенных бюргеров, которые будут вертеться вокруг них, и, когда фон Зандрарт в очередной раз примется рассказывать мейденскому кружку какую-нибудь неблаговидную историю о господине ван Рейне, поэт, без сомнения, вступится за художника и заявит, что Рембрандт совсем не такая предосудительная личность, какой его стараются изобразить.
Кладя чаевые на скомканную салфетку, врач случайно взглянул на шрам, оставшийся у него на руке после пореза – он тогда разбил какой-то пузырек. Порез затянулся быстро: на Тюльпе все заживает мгновенно, и все-таки – теперь он вспомнил об этом – куда менее серьезная царапина на плече, которое он ободрал об гвоздь, сунувшись в упаковочный ящик, гноилась в течение нескольких месяцев. Итак, вопрос остался неразрешенным, и Тюльп вернулся к тому, с чего начал час назад: одни раны заживают, другие нет. Человек, начисто забывший о потере первенца, может бог знает сколько лет таить боль под маской внешнего спокойствия только потому, что кучка именитых людей на одном из приемов у госпожи ван Хорн окинула его отнюдь не любезным взглядом.
* * *
Был теплый вечер – первый погожий вечер в этом году, напоенный ароматом цветущих груш, яблонь и вишен. В такой вечер хорошо делать наброски, любить, беседовать со старыми верными друзьями, и Рембрандт менее всего был склонен провести его среди чужих людей в саду Дома призрения для престарелых мужчин, где устраивается торжество с единственной целью собрать кучку флоринов, хотя гораздо проще раздобыть эти флорины, поручив нескольким молодым женщинам обойти дома приглашенных и кротко воззвать к их благотворительности.
Тем не менее Рембрандт и Саския прогуливались сейчас по аккуратным дорожкам между ровными квадратами лужаек, заглядывая в окна безукоризненно чистых однообразных домиков, притворно улыбаясь знакомым, восторгаясь скучными деревцами и бесцветными двориками. Они явились сюда, потому что на этом упорно настаивал доктор Тюльп. Правда, ему предстояло произнести на этом ужине речь, но разве человеку в его возрасте и положении так уж нужно, чтобы друзья выслушали то, что он имеет сказать сотне бюргеров, которые и без его речи дадут деньги на заведение, поддерживаемое ими в течение многих лет? Все это выглядело немножко глупо и огорчительно, тем более что банкет пришелся на вечер пятницы – один из двух вечеров, когда они с Саскией угощали пивом, салатом и селедкой своих друзей, которых пришлось теперь предупредить, чтобы они не приходили.
– Ох, до чего тут скучно! – шепнула Саския, приветливо помахав рукой над головами густеющей толпы старому бургомистру ван Пелликорну. – Быть может, нам удастся уйти, как только кончатся речи? Если мы поспеем домой до одиннадцати и выставим свечу в окне гостиной, кто-нибудь из офицеров заметит и обязательно зайдет.
– Нет, уходить после речей нельзя: мы должны остаться и поздравить Тюльпа, иначе он даже не заметит, что мы были на банкете – тут такая толчея.
Они рассматривали садовые растения, когда чей-то низкий и неуверенный голос окликнул Рембрандта по имени. Он обернулся и сообразил, что перед ним Маргарета ван Меер. Ее пополневшая фигура в сизо-сером шерстяном платье выглядела теперь более женственной, пышные волосы были уложены в строгий, но величественный узел. Когда она поздоровалась с Рембрандтом, ее голубые глаза навыкат радостно засветились, но Маргарета тут же отняла руку и взяла за локоть высокого белокурого молодого человека, который остановился рядом с ней.
– Мой муж, пастор Элиас Симонс, – представила она его. – Познакомься, Элиас: это знаменитый художник ван Рейн и его жена Саския, урожденная ван Эйленбюрх.
Рукопожатия, поклоны и улыбки несколько смягчили первую неловкость. Пастор Симонс объяснил, что они с Маргаретой – он произносил ее имя с застенчивой гордостью собственника – присутствуют на банкете отнюдь не потому, что он собирается сделать пожертвование: боже мой, да разве помощник священника в состоянии заниматься благотворительностью, особенно когда у него жена и двое детей? Нет, ему просто довелось помогать пастору Портиусу в его обязанностях по Дому призрения.
– Так у вас двое детей! – воскликнула Саския, и ясные глаза ее затуманились.
– Да, – подтвердила Маргарета. – Мальчику недавно исполнилось два года, а девочке идет еще только третий месяц.
– Дети – наше счастье, – дружелюбно продолжал пастор. – Оба они, благодарение богу, красивые и здоровые. А вы, господин ван Рейн, тоже обзавелись детьми?
– Нет еще, – жизнерадостно и твердо ответила Саския, и по тону ее Рембрандт понял, что ему нет нужды незаметно сжимать ей руку – она и сама сообразила, что ей не следует рассказывать посторонним об их ребенке и его смерти. И все-таки во время последовавшего затем банального разговора художник чувствовал себя смущенным, хотя смущаться, право, было не от чего.
– Скажите, пожалуйста, как поживает ваша сестра Лисбет? – спросила наконец Маргарета.
– Лисбет? Прекрасно.
– Я часто вспоминаю ее. Передайте ей привет от меня.
– Обязательно передам, как только мы в следующий раз будем в Лейдене.
– Так, значит, она в Лейдене?
– Конечно. Разве вы не знали? Вот уже три года, как она не живет с нами.
– В самом деле? Мне было немножко обидно, что она так и не зашла ко мне. Но раз она в Лейдене, то удивляться нечему… Пойдем, Элиас, мы слишком долго задержали этих добрых людей. Я была очень рада видеть вас… и вашу жену, господин ван Рейн.
Встреча сильно взволновала художника, и он не сразу заметил, что радушный хозяин банкета приглашает гостей садиться за ужин. Он устроился с Саскией за ближайшим столом и без всякого аппетита принялся за большую миску ячменного супа с морковью и петрушкой: удовольствие от еды было испорчено для него мыслью о Лисбет и неприятными воспоминаниями о последних поездках домой. Саския превосходно ладила с любыми их знакомыми, но так и не сумела покорить, очаровать или хотя бы примирить с собой родственников мужа. Рембрандт не понимал, чем объяснялась их холодность – то ли врожденным тугодумием, то ли тем, что Лисбет вселила в них неистребимое предубеждение против невестки, но все они единодушно невзлюбили Саскию. Мать его смотрела на нее с той же терпеливой снисходительностью, с какой относилась к котятам и щенкам, которых дети приносили на кухню: она жалела их, беспомощных и беззащитных, не сердилась на них, пока они болтались под ногами, и нисколько не огорчалась, когда их выдворяли восвояси. Лисбет пользовалась присутствием Саскии в доме для демонстрации своих христианских чувств: она устраивала так, чтобы место у огня обязательно оставлялось для Саскии, лучший кусок мяса оказывался на тарелке Саскии, а скатерть, независимо от ее состояния, каждый день неуклонно менялась в честь Саскии. Бедная Антье, из верности Лисбет, вынуждена была проявлять холодность, которой отнюдь не испытывала ее добрая душа, и поэтому говорила так мало и с такими запинками, что вчуже казалась безнадежной дурочкой. Не проходило дня, чтобы Адриан не вынудил невестку к опасным признаниям, которые еще более отчуждали ее от родственников: да, она держит двух служанок; нет, в церкви они не были с тех пор, как слег дядя Сильвиус; да, правда, у них частенько бывают гости, но угощение подается самое скромное – селедка и пиво.
Нет, брать Саскию с собой в Лейден больше не стоит, решил Рембрандт. Отныне он устроится так, чтобы его поездки домой совпадали с ее поездками во Фрисландию, куда Саския время от времени наведывается: то помогает при родах, то присутствует на именинах и днях рождения своих сестер Хискии и Тиции или других родственников. Сейчас, оглядываясь назад, он не понимает, почему на первых порах так возражал против этих поездок: краткая разлука всегда делает встречу более пылкой, и ночи, когда Саския лежала рядом с ним, усталая после езды в тряской карете и полная желания вновь насладиться теплом его тела, относились к числу ночей, наиболее памятных художнику. Пусть она не ладит с его родными, пусть выглядит среди них, как колибри среди ворон, он все равно любит ее.
– Нет, вы только поглядите на этих милых старичков! – воскликнула пухлая немолодая дама в брыжах и кивнула головой в сторону стола, за которым сидели старики, склонив лысые, белые и железно-серые головы над мисками с супом и засунув за ворот салфетки, чем-то напоминавшие детские нагруднички. У одних лица были трагичные и суровые, у других хитрые, горькие или злобные, у третьих, наиболее дряхлых, они уже наполовину утратили всякое выражение – нет, черт возьми, эти люди были какими угодно, только не «милыми»! И пока слуги убирали пустые миски и разносили тарелки с жареным мясом и капустой, художник наблюдал за столом, где сидели старики, испытывая чувство, похожее на разочарование: блюда, над которыми склонялись их дряблые подбородки, ничем не отличались от тех, что подавались бывшим и нынешним бургомистрам, супругам глав гильдий и отпрыскам старинных аристократических родов. Но это мнимое равенство не стерло с лица Рембрандта холодной всеведущей улыбки: богачам и счастливцам не так уж трудно один раз в году накормить нахлебников хорошим обедом – расходы невелики и с лихвой возмещаются самодовольной уверенностью в своих гражданских добродетелях.
Нет, он не любит этих бюргеров, он чувствует себя с ними неловко даже тогда, когда Саскии удается искусно настроить их в его пользу и они пытаются проявлять сердечность. А почему бы им ее не проявлять? Ведь они сами, их друзья или родственники, несомненно, жаждут попасть в его список. Холодная учтивость – вот и все, чем может он ответить вдове бургомистра, расточающей избитые и затасканные похвалы его «Уроку анатомии», или глупой пожилой даме, уверяющей, будто кружева у него на портретах такие подлинные, что их хочется потрогать пальцем, или старому судье со слезящимися глазами, который говорит, что ходит смотреть его «Страсти» всякий раз, когда бывает в Гааге.
Со вторым блюдом приглашенные расправлялись уже гораздо оживленнее – вероятно, потому, что в кружки непрерывно подливалось отличное пиво, пожертвованное по случаю торжества одной из самых крупных амстердамских пивоварен. Наконец зазвенел колокольчик, и присутствующие вновь обратили взгляды к столу ораторов, за которым, собираясь сделать какое-то объявление, поднялся председатель банкета.
– Друзья и почтенные граждане нашего родного Амстердама! – сказал он. – Сейчас к нам обратится с краткой речью человек, который не нуждается в том, чтобы я представлял вам его. Разрешите передать слово главе Хирургической гильдии, нашему любимому и уважаемому Николасу Питерсу, более известному под именем доктора Тюльпа.
Врач выждал, пока смолкнут вежливые рукоплескания, и отвесил собравшимся низкий поклон, проделав это с такой быстротой и с таким натянутым лицом, что было ясно – он не придает слишком большого значения ни аплодисментам, ни своему почетному положению в обществе, ни краткой речи, которую намерен произнести. Однако, несмотря на кривую улыбку, появлявшуюся в уголках его рта всякий раз, когда он останавливался, делая паузу или переводя дух, все, что он говорил, звучало искренне и честно. Те, кто присутствует здесь, – сказал Тюльп, – сошлись сюда, чтобы отметить окончание еще одного года плодотворной работы. Но одно дело отмечать событие, а другое – предаваться самодовольству, и он не сомневается, что собравшиеся понимают это не хуже его. Очень хорошо, конечно, что истекший год ознаменовался известными успехами: посажено довольно много деревьев, и теперь получился настоящий плодовый сад, несколько увеличены порции хлеба и селедки, стало больше торфа для каминов, выросло число книг в маленькой здешней библиотеке. Это очень похвально, и тем не менее он обязан напомнить, что этого мало. Каждый щедрый благотворитель без труда поймет это, если попробует хоть на один завтрашний день ограничить себя тем, что он дал другим. Хочется ему, допустим, побаловать себя бокалом подогретого вина? Но о вине в маленьких домиках и не слыхивали. Понежиться в кресле с подушками и мягкой спинкой? Но здесь сидят на голых досках. Укрыться теплым одеялом? Но тут считают вполне достаточным одну простыню и реденькое покрывало. Нужна ему лампа, чтобы читать ночью, когда не приходит сон? Но масло здесь выдают в строго ограниченном количестве, и свет гасится уже в девять часов, хотя старики, как известно, спят мало. Амстердам славится своими благотворительными заведениями, по числу их он, несомненно, превосходит все города Европы. И все же, пока пропасть между тем, чем владеет человек, и тем, что он готов пожертвовать, так глубока, как сегодня, никто из присутствующих, включая оратора, не имеет оснований быть довольным собой.
Саския, глаза которой заблестели от слез, подняла руку и незаметно вынула из ушей крупные жемчужные серьги. Рембрандт потрепал ее по колену и трижды показал ей растопыренные пальцы – он намерен пожертвовать тридцать флоринов. Она кивнула и улыбнулась ему, но тут председатель банкета строгим голосом объявил, что следующее и заключительное слово на сегодняшнем вечере будет предоставлено господину Иосту ван ден Фонделю, творения которого являются украшением родного языка и славой Амстердама и который прочтет стихотворение, написанное по случаю торжества.
Плотный стареющий лавочник в коричневом камзоле и плохо накрахмаленном полотняном воротнике встал из-за стола и подошел поближе к свету, держа в коротких толстых руках внушительный свиток пергамента с очередным украшением родного языка и славой Амстердама. Голос, вырвавшийся из его упитанной груди, был зычен и напыщен. Первая строфа – а слушают всегда только первую строфу, – открывшаяся традиционным обращением к классическим богам, представляла собой мешанину из богословия и философии. И все это выглядело особенно тошнотворно из-за тех, кто окружал поэта: Тесселсхаде Фисхер изображала на лице восторг, у Хофта был вид человека, созерцающего некое блаженное видение, а фон Зандрарт кивал головой на каждой рифме, словно созвучие двух не к месту притянутых слов казалось ему настоящим чудом.
– О чем здесь говорится? – шепотом спросила Саския.
Рембрандт пожал плечами и, не думая о том, что на него смотрят, развел руками. Он предполагает, что стихотворение толкует о «закате дней»: в нем развивается нелепая мысль о том, что, поскольку некоторые боги, например, Юпитер, Сатурн и Нептун, тоже стареют, старость равняет нас с богами. Все остальное время Рембрандт развлекался тем, что смотрел на стол стариков и задавал себе различные заманчивые вопросы. Как выглядел бы Юпитер, если бы потерял все зубы? Страдал ли Сатурн недержанием мочи? Не жаловались ли друг другу морские нимфы на старческую похотливость Нептуна? А поскольку от этих вопросов щекотало в горле и хотелось смеяться, Рембрандт был только доволен, что соседи по столу, которых, несомненно, остановил его плотно сжатый рот, не стали требовать от него изъявлений восторга, когда чтение кончилось и раздались громовые рукоплескания.
Эти рукоплескания и ликующий звон колокольчика, потрясаемого председателем банкета, возвестили о завершении томительной церемонии. Поздравители уже выстраивались в очередь, и Рембрандт, схватив жену за руку и лавируя между группами гостей, побежал туда, где под редкими деревьями стояли сегодняшние ораторы. Он с Саскией, пожалуй, еще поспеет домой, и кто-нибудь из офицеров, возвращаясь из Стрелковой гильдии, заглянет к ним.
Но выпутаться из этой истории оказалось потруднее, чем предполагал художник. Добрый доктор раздражающе отеческим тоном предупредил, чтобы Рембрандт и не думал удирать, а, напротив, задержался – надо же по крайней мере поздравить второго оратора.
– Но я незнаком с ним, и мы собирались…
– Ничего, познакомитесь.
– Но мы ждем, что к нам зайдут офицеры и…
– А он ждет, что вы подойдете и поговорите с ним.
– Но почему?
– Потому что я ему сказал, что вы это сделаете. Подождите несколько минут, и я представлю вас. А ваша компания, видит бог, потерпит – я не слишком часто прошу вас об услуге.
И Тюльп потащил ван Рейнов туда, где им предстояло произнести благоглупости, которых от них требовали. Фондель уже скатал в трубку длинный лист, по которому читал свой шедевр и передал пергамент фон Зандрарту, принявшему его с таким видом, словно это был свиток священного писания. Тем не менее разговаривая с учтивым поэтом, было как-то неловко брать воинственный тон, и, не стой рядом с ним этот проклятый, доводящий до белого каления немец, Рембрандт, пожалуй, сказал бы ему то, что, несомненно, говорил каждый: «Я с истинным наслаждением и удовольствием прослушал великолепные стихи, которые вы сегодня прочли».
Но сказать это он не мог, во всяком случае, не сказал. Когда Тюльп, стоявший позади него и Саскии, по-отечески подтолкнул его в плечо, художник выдавил только:
– Вы прочли сегодня очень ученую вещь, господин ван ден Фондель. Она так богата мыслями, что, боюсь, я не все понял. Надеюсь, мы скоро увидим ее напечатанной.
– Вам трудно было следить за некоторыми строфами, господин ван Рейн? – осведомился поэт.
– Нет, я имею в виду не отдельные строфы. Я хотел сказать, что стихотворение в целом нелегко воспринять на слух.
– Неужели? А вдруг такое же впечатление сложилось и у других слушателей? – искренне забеспокоился Фондель. Губа его под мягкими усами отвисла, на гладкий круглый лоб легли две морщины.
– Ну что вы! – возразил Тюльп, награждая своего протеже новым толчком в бок и другой рукой обнимая Саскию за талию. – Стихи всем доставили истинное наслаждение. Это совершенно очевидно. Мой друг хочет сказать лишь, что при повторном чтении удовольствие будет еще большим. Поэзия – вещь, очень насыщенная смыслом. Лично я никогда не усваиваю стихи полностью, пока не прочту их по крайней мере дважды.
– Понять это произведение не составляет никакого труда, – вмешался фон Зандрарт. – Оно написано так, что его можно воспринимать на слух. Оно настолько ясно, что доступно даже ребенку.
– В самом деле? – вставил Рембрандт, чувствуя, что нервный смешок вновь начинает щекотать ему горло. – Не кажется ли вам, что классические намеки несколько сложны – для этих стариков, например?
– Очень верное замечание! – согласился Фондель, отбрасывая пухлой рукой спустившуюся на лоб прядь волос. – Не спорьте, Иоахим. Старики, конечно, не поняли стихотворения – оно было написано не для них, а для жертвователей. Признаюсь, меня всегда интересовало, можно ли написать стихи, одинаково понятные и простым, необразованным людям и людям со вкусом и культурой.
– Не понимаю, почему это беспокоит столь выдающегося человека, как вы? – сказал фон Зандрарт. – К лицу ли тому, кто оседлал Пегаса и взлетает к звездам, обременять свой разум заботой о простых конюхах, которых он оставил внизу, в конюшне? Если вы не хотите, чтобы ваше творчество превратилось в жалкий лепет, отбросьте всякую мысль о тех, кто неспособен понять вас. С них довольно и того, что им разрешают слушать и подбирать крохи, которые падают им в руки.




























