355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 2. Разоренье » Текст книги (страница 9)
Том 2. Разоренье
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Том 2. Разоренье"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)

XI. Дома
1

Михаил Иваныч, исцеленный тяжкими страданиями своей заброшенной жизни от возможности понимать бесплодность нравственной муки, переживаемой людьми, подобными Черемухину, не понял почти ничего из его долгого рассказа; но мы все-таки воспользуемся сущностью этого рассказа, который может объяснить нам некоторые незначительные факты, происходившие в это время в покинутой им провинции.

Действующим лицом был известный нам барчук Уткин.

С первого взгляда Уткин, по-видимому, совершенно не подходил к типу Черемухина; в нем не было ни одной из черт, так неприятно обрисовывающих Василия Андреича. Но это происходило оттого, что у Уткина, во-первых, была бабушка, снабжавшая его деньгами, и ему не было надобности наживать врагов, подобно Черемухину, не имевшему копейки, а следовательно, не приходилось становиться к людям в самые неприятные, враждебные отношения; не приходилось быть глубоко злым и разбирать самого себя с такой основательной злобой, как Черемухин. Была, стало быть, одна полусознательная скука, способность думать и действовать во множестве направлений сразу, не воспитав в себе жизненными впечатлениями никаких нравственных средств, чтобы быть «просто так» самим собою. Нам уже известно, что вечер «первого поезда», направивший размышления его в направлении «дела», привел его в квартиру Печкиных, где, несомненно, должно было быть «дело»: это было видно весьма ясно из разговоров между супругами на бульваре и на улице. Все это, однако, не определило Уткину, какого рода прием следует ему принять при начале и продолжении этого дела, пока он не наткнулся случайно на черепки разбитой посуды, валявшиеся на полу. Это обстоятельство разрешило его затруднение.

– Так нельзя-с! – довольно сурово сказал он Павлу Иванычу.

– Господин доктор! – начал было Павел Иваныч. Но Уткин прервал его.

– Я не доктор-с! – с гордостью сказал он вслед Печкину, выбежавшему на новые поиски. – Тут не припадок, тут вопрос… Да-с! Так нельзя… Тут не в аптеку, а в полицию-с!..

– Да и впрямь связать его да с будочниками! – присовокупила кухарка, ползая со свечкой и с тряпкой по полу. – Ишь мудрует… муж!..

При помощи ползавшей по полу кухарки дело было разъяснено окончательно, и благодаря его совершенной ясности и полному убеждению, что стоит потратить себя на пользу ближнего, Уткин весьма подробно и резонно изложил перед Софьей Васильевной все, что относится к выгодам независимого куска хлеба. Изложено все это было с полным сочувствием; уверения в том, что «так нельзя», были обставлены весьма подробно, и главное – «независимая корка хлеба», как средство, могущее противостать против всевозможных жизненных преград, была выставлена в весьма привлекательном свете. Все это было сказано торопливо, под влиянием только что полученных впечатлений, но охота высказаться более и обстоятельнее быстро охватила все существо Уткина, и в конце речи он предложил Софье Васильевне еще раз перетолковать об этом деле, для чего и назначил особый пункт – городской бульвар, «завтра в три часа».

Софье Васильевне, ни от кого не слыхавшей фразы: «так нельзя», которая бы произносилась с такою уверенностью и сочувствием, все это было необыкновенно ново, а положение ее было таково, что выйти из него было необходимо. И средство к этому, в виде «корки хлеба», тоже оказывалось вполне возможным и осуществимым. Оставалось только знать мнение Нади, но так как и она не имела решительно ничего против возможности выйти на какую-нибудь надежную дорогу, то свидание с Уткиным и состоялось на следующий день на бульваре.

2

В три часа дня, когда бульвар обыкновенно пуст, а Павел Иваныч спит после обеда, в кустах на ступеньках старой губернаторской беседки, можно было видеть Уткина, Надю и Софью Васильевну. Все они испытывали какое-то новое ощущение и главным образом старались узнать, что из этого выйдет? Более всех это ощущение овладело Уткиным, так как он один из всех специально размышлял о том, что «вот новое дело», и он тут… и все ново, и т. д. Эти ощущения сделали его веселым, развязным. Он торопливо пощипывал маленькую бородку и говорил:

– Это дело такого рода-с, что… Сносить постоянные оскорбления… это…

– Я скорее готова корку хлеба! – говорила с самым искренним чувством Софья Васильевна.

– Корку! Разумеется, самостоятельная корка хлеба… – Здесь Уткин стал закуривать папироску и замолк.

– В самом деле, Сонечка так стеснена, – начала Надя, – что если бы какие-нибудь средства…

– Труд-с! – сказал Уткин, бросая спичку. – Стоит только пойти в первый двор, в первый дом и взять заказ белья… Корка хлеба, добытая честным трудом…

Но речь Уткина была прервана; Софья Васильевна, готовая идти в прачки, и в особенности Надя налегли на заказ белья с такой энергией, что в самое короткое время для Уткина предлежащее ему дело стало совершенно ясным. Оказалось, что ему нет никакой надобности разглагольствовать насчет достоинств корки, насчет необходимости свергнуть иго и проч. Нужно было одно: идти в первый двор и попросить заказ белья. Если бы Уткин был простой мужик, умеющий войти в первые ворота, остановить первую бабу и, назвав ее тетенькой или красавицей, прямо объявить ей в чем дело, то он бы так и сделал. Но у него были сотни разнородных взглядов на предмет, и поэтому, как только его дело обнаружилось вполне, вся серьезность и значение его поблекли. Уткин представил себе, как он, барчук, стоит среди двора и просит белья в стирку и как потом он идет с узлом. В голове его мелькнула мысль, что так не бывает, что это даже смешно. Он был совершенно согласен с тем, что это нужно, что это действительно так, и в то же время находил, что это – невозможная и смешная чушь.

Не знаем, что бы ответил он дамам, если бы его не выручил приятель, проходивший по средней аллее. Это был офицер, возвращавшийся из ресторана, где обыкновенно обедает более состоятельная губернская молодежь. Возвращаясь оттуда, он увидел женщин и прямо пошел на них, как будто это так и следовало. Без церемонии перешагнул он через скамейку, обломил на пути какую-то ветку и, похлестывая ею по ноге, очутился среди общества Уткина, Нади и Софьи Васильевны.

– А! Николай Петрович! – сказал он Уткину и посмотрел на всех такими глазами, в которых не видно было, чтобы приятель Уткина считал «делом» происходившее здесь. Смелость и особенную выразительность этого взгляда поддерживали простые костюмы дам.

– Так пожалуйста! – торопливо поднимаясь, заговорила Надя.

– До завтра! – сказал Уткин. – Это дело такого рода…

– До завтра! – сказала Надя, и вслед за тем они ушли.

Уткин и приятель остались одни.

– Эге, батюшка! – многозначительно сказал приятель; но Уткин нахмурился и объяснил, что предположения его неуместны, что тут такое и такое-то дело. Приятель, в качестве современного человека, извинился. «Не узнаешь ведь», – сказал он, взяв серьезного Уткина за талию, и пошел с ним по дорожке.

– А та, угловая-то, недурна! – сказал приятель.

– Тут не в том дело! – начал Уткин сурово.

– Я очень хорошо понимаю. Вы, батюшка, уж больно горячо. Ведь я понимаю-с! Читали тоже…

Уткин почувствовал, что обидел приятеля почти понапрасну.

– Они обе недурны! – сказал он мягким, но обидчивым тоном.

– Нет, та, блондинка-то…

– Да они обе блондинки, – тем же недовольным тоном проговорил Уткин.

– Ну ведь не разглядишь…

Они подошли к реке и сели на лавку.

– А знаете, – сказал приятель: – я, батюшка, как-то недолюбливаю блондинок… а?

– Гм! – промычал Уткин, но не возразил, потому что увлекся рассматриванием полуобнаженных баб, колотивших вальками на плотах белье.

– Право, – продолжал приятель и сообщил в довольно продолжительном рассказе все свои сведения о блондинках и брюнетках. Под влиянием этих рассказов взгляды Уткина, незаметно для него самого, приняли весьма веселое направление.

– Да, – сказал он снисходительно: – блондинки вообще…

– Я вам говорю…

– Но эта, кажется, нет. Открытая война с мужем… не шутите!..

– Послушайте! – перебил приятель оживленно. – Будет вам умничать… Знаете? Тащите-ка их пить чай… Денщика по шее… а?

Уткин сообразил, что в подобных случаях многозначительно говорят: «милостивый государь!», и попробовал сделать серьезное и презрительное лицо; однако же попытка эта, не поддержанная никаким нравственным пособием, тотчас же уничтожилась, и Уткин сказал:

– Не пойдут!

– Ну вот еще!

И приятель стал убеждать Уткина, у которого вследствие этого очень скоро образовались два совершенно дружелюбные между собою и совершенно различные взгляда на наших приятельниц: не худо бы, думалось ему, «обработать» и «вопрос» и «чай».

– Не пойдут! – повторил он уже с улыбкой и прибавил: – неловко!

Скоро, при помощи приятеля и картины стиравших белье баб, обнаружилось, что в нравственном фонде Уткина одновременно могут уживаться и не такие еще взгляды.

Мимо приятелей прошел солдат с комком белья подмышкой и мокрыми косицами.

– Купался? – спросил офицер, когда солдат сделал ему честь.

– Так точно, васкбродие!

– С бабами?

– Там их страсть… копошится…

Приятель Уткина и сам Уткин полюбопытствовали узнать, где копошатся бабы. Солдат подался к реке и показал – где.

Приятели поглядели по указанию, но ничего не видали.

– Ну что же, – начал офицер: – Лукерья с тобой?.. Ведь ты – шельма!

– Нету-с, васкбродие… второй месяц как прогнал ее.

– Прогнал? Вот негодяй-то! Ты? за что же?

– Не производи обману… Обещалась подарить часы, а заместо того – нету ничего: этого нельзя!

Солдат остановился.

– Ну? – побуждали его слушатели.

– Ну пришла она, я ей и доказал: «как ты меня обманула», говорю… то и взял ее платье себе…

– Вот скоты! – не без улыбки произнесли слушатели. – Ну?

– Ну, потом стали сечь.

– Как сечь?!

– Чересседельником. Скрутили его вдвое и давай… хе-хе… Сначала Матвеев – я держал. А потом Матвеев стал держать – я принялся, еще сорок ударов дал.

– Ну уж это подло! – сказал Уткин и прибавил: – как же ты ее – по платью, что ли?

Солдат объяснил. Офицер сказал: «Вот мерзавцы». Уткин объявил, что это мерзко, и оба вместе долгое время хохотали. Рассказчик еще долго потешал господ, по их небрежному, но беспрерывному понуканию, и, наконец, ушел. К концу вечера взгляды Уткина на женский пол до того прояснились в известном направлении, что он уже сам сказал приятелю:

– А что в самом деле? – Но, как бы опомнившись, тотчас же прибавил: – нет, не пойдут!

На следующий день, отправляясь на бульвар, чтобы вести переговоры, он нес с собою такое громадное количество самых разнородных взглядов на наших подруг, что ни считать, ни распространяться о них мы не решаемся. Все эти взгляды мирились, жили в нем одновременно, но едва ли могли быть пригодными для осуществления крошечных надежд Софьи Васильевны. Эту непригодность чутьем проведала Надя, несмотря на то, что Уткин таким же сочувственным тоном, как и вчера, отзывался о необходимости для Софьи Васильевны свержения ига и проч. Точно так же, как и вчера, в кустах около беседки можно было слышать разговоры о том, что Софья Васильевна уверена в своей готовности есть корку хлеба, что Уткин вслед за тем несколько раз подтверждает это, говоря: «Ко-орку! Разумеется, корку…» Чего же лучше? Но Надя уже со второго свидания как-то замолкла, пытливо смотрела на Уткина и ушла домой в раздумье.

3

Таким образом, оказывается, что первые шаги «вперед» как У Михаила Иваныча, так и у Нади не были особенно удачны и только убедили их в силе окружающего их разоренья и разнообразии форм, в которых оно проявляется. Ошеломленный и вконец расстроенный Черемухиным, Михаил Иваныч с каждою минутою расстраивался еще более, теряя всякую возможность разъяснить себе будущие свои планы, по мере того как входил в более короткое знакомство с обывателями Черемуховских нумеров. Нумера эти содержал какой-то седой старик, отставной солдат. Каким образом он нажил деньги, чтобы завести в Петербурге большое хозяйство, было неизвестно: ни он, ни жена его, молчаливая сгорбленная старушонка, никогда об этом не упоминали; оба они молча и угрюмо толклись в кухне, стряпали, таскали дрова, ходили на рынок и бегали в кабак по приказанию господ жильцов. Посторонний человек, как Михаил Иваныч, мог глубоко жалеть их, потому что большинство жильцов не платило старику денег и кроме того на его счет покупало водку и пиво и занимало на извозчиков. Но, в сущности, солдат этот нисколько не страдал от того, что ему не платят и берут у него деньги, ибо среди молчаливого таскания дров и сосания махорки он тоже по-своему понимал дух времени и разоренья и извлекал из них более существенную пользу, нежели Михаил Иваныч. Сущность этого понимания солдат любил высказывать один, глаз на глаз с самим с собою. Это случалось по вечерам, когда все жильцы улягутся, угомонятся; тогда солдат надевал рваный халат и выбирался из кухни в переднюю отдыхать; отдыхал он стоя, курил в это время трубку, смотрел на ночник и рассуждал.

– Денег не платят!.. – произносил он. – Хорошо! Ну ежели пущу я в комнату трудящего человека с верными деньгами?.. – Тут он задумывался и, пососав трубку, заключал: – мне это хуже!.. Во сто раз мне превосходнее допущать благородного человека без своего капиталу, нетрудящего… Это верно! Трудящий своим трудом живет, он копейку бережет, он хозяину подвержен, его могут прогнать, а нетрудящий – он трудом не живет, он живет займом, помочью… занятых денег ему не жаль… так-то! Много их нониче бог послал!.. Одному родня помогает, а другому – вон баба деревенская… видишь вот!

Он запахивал халат, поплевывал и продолжал:

– Теперича пиво я им забираю, всякий продукт на свои… ожидаю… ну, получу с лишком! нельзя – за подожданье. Сейчас в одно место записку снесу, в другое и в третье – за проход мне опять же деньги… Откажут по записке – ожидаю, и опять же он мне заплати за это надбавку… Рано ли, поздно ли, а уж достанет денег, займет у кого-нибудь… Я и беру все сполна… Получаю свое удовольствие… Потому жить им надо!.. Будут жить! займут!..

Выработав такой взгляд относительно «нетрудящих людей», солдат крепко и стойко держался его, охотно принимая их в свои апартаменты. Узнать человека, имеющего намерение жить займами, не составляло для него никакого труда. Входит барин, барыня и двое детей и требуют комнату «получше»: это значит, что барин и барыня настолько не обеспечены постоянным заработком, что не имеют возможности одолеть свою квартирку, хоть и похуже… Является хорошо одетый барин и требует комнатку рублей в пять: – это значит, что в настоящую минуту он не имеет в кармане и рубля… «Всем жить нужно, все достанут! займут!» – думает солдат и принимает их в недра своего жилья, записывая на стене мелом: за проход, за подожданье и проч. Все это изображено у него просто, в виде палок, которые, тем не менее, имеют для него каждая свой смысл и значение.

И вот уже два года нумера солдата населяются исключительно «нетрудящим» народом, народом злым, оскорбленным, вспоминающим прошлое и строящим блестящие планы насчет будущего. Так как костюм этого народа находится под залогом у того же самого солдата, то он обыкновенно сидит постоянно дома, в каморках без форточек, в душных облаках кофейного, кухонного и табачного дыма, лежит, ходит взад и вперед по своему логовищу, ведет долгие переговоры с хозяином-солдатом насчет бутылки пива, убеждает, грозит, пьет, вздыхает, напивается, поет, бушует и проклинает.

Михаил Иваныч, истощивший свой кошелек до последней возможности и не находя адреса Максима Петровича, обещанного Черемухиным, томился в неприветливых солдатских нумерах наравне со всеми их обывателями. Как и все, он курил, лежал, злился, шатался по коридору, заходил в кухню, смотрел на проходящего по двору мужика и думал: «куда он идет?» и, повинуясь внезапному взрыву злости, снова в ажитации шатался по коридору и по своей норе.

Среди этой тоски и томительных скитаний Михаил Иваныч незаметно перезнакомился со всеми обывателями солдатских нумеров, все они на первых порах возбуждали в нем некоторую долю сострадания и совершенно сходились с ним в положении. Все они одинаково были согласны, что человек живет неправдою, что истинные достоинства ставятся ни в грош и что хорошо жить на свете могут лишь люди гнусные. Так говорили все вообще жильцы: и толстый человек в угольной каморке, говоривший по-французски, и маленький человек неизвестной профессии, жаловавшийся на жену, и другой человечек, покинутый женою, и женщина, жаловавшаяся на тирана мужа, от которого она ушла, словом – все. Все это бередило раны сердца Михаила Иваныча, доводило его тоску до последней степени и заставляло на последние гроши угощать этих несчастных людей пивом. Но после двух или трех приятельских бесед за бутылкой все эти лица принимали в глазах Михаила Иваныча совершенно другой вид. Толстый человек, под хмельком вспомнивший старину, вдруг выходил каким-то ненасытным хватателем взяток, в качестве начальника над какою-то «дистанцией» бечевника. Маленький человечек, роптавший на жену, оказывался просто деспотом и зверем, ненавидящим свою жену за ее «простое звание», которое его компрометирует перед благородными знакомыми, благодаря которым он давно бы мог получить невесту с капиталом, хотя сам не отказался бы от девчонки и простого звания, если бы она не претендовала на брак. Женщина, покинувшая мужа, оказалась разорительницею его самого. Поочередно с каждым из этих лиц Михаил Иваныч сходился, сочувствовал и потом, плюнув и озлившись, уходил прочь, неся в сердце новую рану. У всех из этих людей Михаил Иваныч, кроме того, заметил любимую фразу о том, что «мы свое дело сделали», «расписались, брат, в получении» и проч., которою они весьма искусно отмахивались от Михаила Иваныча в то время, когда он, в первые минуты сочувствия к ним, предъявлял им свои требования и приглашения. Эта фраза особенно сильно терзала его, когда он, плюнув на них и снова оставшись один, сидел в каморке и думал о своем положении. В покинутой им глуши остались, по его мнению, просто изверги; здесь же, в столице, ему хотя и сочувствуют, но одни, как Черемухин, могут только испортить дело, а другие «уже сделали свое дело», разорили, изуродовали, обобрали. Что ж это такое? Где же Максим Петрович, который никого не грабил и вырос в «неблагоприятных обстоятельствах» русской жизни?

Но Максима Петровича не отыскивалось.

Михаил Иваныч томился, смотрел в окно и кашлял…

4

Положение Нади было ничем не лучше положения Михаила Иваныча. Мертвый дом с умирающею роднёю, со всеми этими злодеями, рекомендованными Михаилом Иванычем и выглядывавшими из-за каждого забора, стоял в полной неизменности. По-прежнему ругалась измученная звонками кухарка Авдотья, по-прежнему старая бабка раз в месяц разевала рот, чтобы крикнуть: «в карр… ман-то-о»… По-прежнему соборовали маслом генерала и генеральшу и тщетно ожидали их преставления на тот свет. Убитый Ваня лежал, повернувшись к стене, молча уткнув исхудалое, обросшее длинными белыми волосами лицо в подушку. Глаза его были всегда закрыты, и только легкий стон говорил, что это лежит избитый человек. За мертвым и неприветливым родительским кровом оставались по-прежнему одни бестолковые мучители вроде Печкина, добродетельные и симпатичные «голубки» вроде Шапкиных и пустота, желающая во всем принимать участие, вроде Уткина.

Разумеется, как Михаилу Иванычу, так и Наде могли встретиться иные люди; но темный угол, где выросли и родились наши герои и где они хотели найти помощь, не мог им представить ничего другого, кроме широчайшего и громаднейшего разоренья, и не было отсюда видно ни одного луча света…

Такое томительное положение продолжалось довольно долго, не представляя никакого выхода, и, наконец, разрешилось совершенно неожиданно.

5

Для Нади и Софьи Васильевны это произошло на том же бульваре, в присутствии Уткина. Отправляясь на третье свидание с Уткиным, исключительно вследствие просьбы Софьи Васильевны, Надя уже не надеялась услышать от него ничего нового, а главное – никакой правды. Она даже холодно обошлась с ним, молча села на ступеньки беседки, не принимая никакого участия в их разговоре, и ждала Софью Васильевну. Невольно слушая сочувственные слова Уткина, не подвигавшегося ни на шаг к делу, и совершенно искренние излияния Софьи Васильевны насчет готовности есть «корку хлеба», она не могла не заметить, что тут сошлись люди, совершенно не нужные друг другу. И тут с самою поразительною отчетливостью припомнилась ей сцена с бабой у мирового судьи: и там точно так же понимали, чего именно хочет баба, и хотели ей сделать, но не могли; припомнились ей также и все разговоры, происходившие на крыльце суда, и в особенности рассуждения о зубах. «Зубы, зубы надо… небось бы!» – припомнила она…

Все, что было непонятно, выстрадано, передумано, все на мгновение как-то вдруг столпилось в ее голове, она как-то сразу оживилась и вслух сказала себе самой:

– Знать! знать надо… все, все! – повторила она, быстро поднимаясь с ступеньки крыльца беседки.

– Пойдешь или еще будешь? – сказала она Софье Васильевне, не глядя на Уткина.

Торопливость, с которою Надя надевала перчатки, обнаруживая намерение уйти не дожидаясь, оторвала Софью Васильевну от разговора с Уткиным.

– Так до завтра! – сказал Уткин, делая Софье Васильевне весьма ласковые глаза, и подруги ушли бы тотчас же, если бы в это время не произошло нечто особенное.

Отодвигая сердитою рукою куст, на площадку перед беседкой выступил знакомый нам лавочник Трифонов.

– Вот они, соколики! – заговорил он таким голосом, каким говорят люди, поймавшие вора. – Ишь жеребца какого припасли! Где тут еще-то? Их тут, поди, во всех кустах понасажено. Эй ты, тетерев!

На этот зов откуда-то явился Павел Иваныч.

– Правду говорил? – сказал Трифонов. – То-то я слышу: «корку, корку». А вот они тут какую корку… Чего глядишь? Ошарашь жеребца-то по рылу! Пакля! Кабы не разбудил, издох бы – не узнал!..

Павел Иваныч и Софья Васильевна были в каком-то ужасе. Печкин не мог произнести слова и стоял бледный, как полотно. Уткин прочищал палкой и ногой дорогу в куст.

– Ну что же? – командовал Трифонов. – Пехтерь! Производи свой порядок, получай жену-то! Докажи ей, шельме, права!

Софья Васильевна вдруг как-то рванулась вперед, побледнела, хотела что-то сказать и вдруг заплакала, зарыдала…

– Домой! – закричал внезапно, что есть мочи, Печкин.

– Эх, ляпнул дело! – передразнил его Трифонов. – Трехони ее, бери под руку-то, подхвати!

Печкин рванулся к жене, но Софья Васильевна, словно опомнившись, схватила руку Нади и побежала вперед по извилистой дорожке.

– Не пойду! никогда! – крикнула она всей грудью, скрывшись за куст.

И тут настало общее смятение. Трифонов, Печкин и множество зрителей бросились вслед за подругами по узеньким и извилистым дорожкам, цепляясь за кусты, ломая сучья, и надо воем садом раздавались крики:

– А-га-а! «Ко-орку»!.. То-то я гляжу! Ай-да барыня!.. От мужа!.. Полюбился! Нет, по морде!..

– Домой! – вопил каким-то неестественным басом Печкин.

– Дурак! – слышался голос Трифонова. – Беги налево! Сволочь… Держи!.. Эй, молодец, захвати даму! бей в мою голову! Ничего, за косу… То-то «корку, корку»!.. Хе-е-е-е-е, бра-ат!..

– Домой!..

Долгое время множество народу вылетало на средину дорожки из боковых аллей, кричало, ругалось и снова исчезало в кустах и снова кричало… Софья Васильевна и Надя, бегом пробежавшие две-три улицы, пошли тише. Софья Васильевна едва двигалась, задыхаясь от испуга и быстрой ходьбы, и не могла произнести ни слова… Надя тоже молчала, но в уме ее еще как-то ярче вылетали слова: «Уйти, непременно уйти и – учиться, учиться, учиться!»

Так они пришли домой и больше уж не ходили к Уткину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю