Текст книги "Том 2. Разоренье"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
А там, глядишь, в ногу вступило, там в груди не пущает…
Трудно, трудно было! Ну, всё жили… Пять годов этак-то мы мучились, и в теперешнее время бога бы благодарить надо:
ходим не отрепанные, дите, внучек мой, тоже не без призору; чай пьем кажный божий день, а по праздникам иной раз и внакладку, бывает, разоряемся. Помаленечку! Только было выскреблись, ан господь и прогневался… Кровопийца-то наш, Пилат-то, пришел ведь! Эдакая образина! царица небесная…
Глянула я на него, как он ночью-то к нам ввалился, – так меня ровно бы тряс какой схватил… Трясусь вся! И дочка-то тоже в трясение вошла… Трясемся мы, что сделаешь-то! Стала это я его потчевать (сама знаешь, голубка, «не для зятя-собаки, для милого дитяти…»), а сама так вот и взлетываю… Хочу-хочу чашку ему подать, а руки-то кверху, а сама-то я в сторону…
Порхаем с дочкою, ровно перепелки… И слова-то выговорить не могу: тра-ла-ла – только всего; хоть возьми вот топор да отсеки язык – все то ж самое! А Пилат-то наш заприметил это.
«Что это, говорит, родственники мои, не вижу я в разговорах ваших настоящего порядку?.. Чем вам этак-то друг друга с ног сшибать, лучше же ты, теща, предоставь нам штоф вина…»
Я было ему: «На что вам, Максим Петрович, эдакую прорву вина? (вежливо стараюсь…) Вы, говорю, неравно с этакой пропасти начнете над нами мудрить…» – «Намерение, говорит, мое такое, чтобы штоф…» Пошла я, горюшко мое, принесла… Пьет он вино-то и дочку мою потчует. Никогда вина в рот не бравши, очень ее растомило… «Сем, говорит, Максим Петрович, я прилягу, растомило меня…» Ляг она, да и засни.
Как он, сударушка моя, увидал ее тихий, приятный сон, тую ж минутою хвать ее – и давай… «Ты, говорит, меня не любишь… Муж пришел, пять лет не видались, а она только приткнулась к постели и захрапела…» Я бросилась разнимать, говорю: «Что вы, что вы, Максим Петрович! вы этак посуду перебьете… (вежливо с ним стараюсь…) тут, говорю, на десять целковых добра», – а он-то ее…
Старуха опять повторила жест полоскания белья и замолкла, всхлипывая.
– Наутро, родимушка, ушел он в деревню, к своим… Через неделю приходит. Поцеловались они честь честью; думала я – на добро этот поцалуй, ан вот что вышло… Сел он на кровать и говорит: «Я, говорит, супруга моя, беру вас в деревню…
с собой жить, чтобы по мужицкому положению». – «Нет, – говорит дочь моя, – невозможно этого сделать; потому – у меня свое хозяйство… Каков, говорит, есть на сем свете грош, – и того я от вас, Максим Петрович, не видала; кровными трудами копила, мне этого не бросать». – «А ежели, говорит, я посконного масла набил на пять целковых и картофелю запасил – это как? Могу я бросить или нет?» – «Воля ваша! отвечаем: у нас посуда… теперь, ежели ее продать, что за нее дадут? Окромя того, мы отроду не едали вашего свиного кушанья… Будьте так добры!» – «Ну, а ежели, например, я набил посконного масла?» – «Воля ваша… У нас тоже утюги, тарелки…» – «Не бросать же мне!» – говорит. «И нам тоже не бросать!..» Тут мы и стали; он говорит: «У меня то, другое: – масло, веревки…» А мы говорим: «И у нас тоже, батюшка, вилки, ложки…» Он опять, значит: «Картошки, дрова, сбруя…» А мы своим чередом: «Утюги, мыло, доски…» – «Не бросать же мне?» – «Да и нам тоже не из чего бросать!..» – «Ну, а ежели, говорит, я возьму да по-свойски поступлю, например?» – «Воля ваша! – у нас посуда!..» – «А ежели я возьму да не помирволю?» – «Не бросать же нам…» Тут, милая моя, он поднялся и сделал с нами, с женщинами, шум… Ах, и очень большой шум сделал!..
В это время на улице раздался крик и плач; рассказчица выбежала на крыльцо будки и увидела следующее: посреди дороги шел Мымрецов и увлекал за собою прачку, дочь рассказчицы; Понтийский Пилат, то есть солдат, шел сзади жены и, подталкивая, говорил:
– Нет, ты свинова кушанья не едала – отведай! Опробуй его, матушка!..
– Дитю-то! дитю-то у него отымите! – вопияла прачка.
– За что ж дочку-то? дочку мою за что? – не понимая, как все это случилось, кричала рассказчица…
– Разговар-ривать! – отвечал на все вопросы и просьбы Мымрецов, зацепивший прачку потому, что она первая подвернулась ему под руки; он, должно быть, знал, что у каждого из них своя посуда, и, следовательно, кого ни схватить из них – все одно и то же.
III
Совершив этот подвиг, Мымрецов направился было в будку, чтобы озаботиться насчет тютюну, но едва он отворил туда дверь, как тотчас же получил новый адрес шиворота и торопливо отправился за ним; будочница выслушивала уже новую историю; рассказывала ей какая-то весьма полная дама; под ковровым платком, покрывавшим ее плечи, казалось, покоился какой-то битком набитый чемодан; но в сущности чемодана там не было никакого, а была массивная грудь дамы; волоса ее были причесаны именно так, как чешется дворничиха Дарья, желающая быть дамою и Дарьею Андреевною: прядь волос с середины лба загибалась к затылку, где торчала коса величиной с пуговицу; по бокам этой пряди волоса падали на виски и уши, наподобие каких-то блинов или ушей легавой собаки; в такой рамке заключалась конусообразная физиономия с маленьким носом и окороками вместо щек. Дама эта имела собственное «заведение» и хозяйство, и так как деятельность ее совершалась преимущественно в области драк и буйств, то она была коротко знакома с будочницей и иногда делала ей сюрпризы. На этот раз дама принесла кусок сахару и щепотку чаю, завернутые в бумагу. Обрадованная вниманием дамы, будочница из всех сил суетилась около самовара, который изрыгал клубы дыма, и в то же время слушала историю, которую не спеша рассказывала дама.
Дело в том, что дама была очень оскорблена отсутствием в людях совести: одна из девушек, которыми держится хозяйство дамы, несмотря на ее благодеяния вроде чая внакладку, никак не хотела оценить всей глубокой доброжелательности своей опекунши: она не слушала ни одного ее совета; если, например, дама доказывала, что, «чем сидеть сложа руки или улизнуть куда-нибудь на извозчике, – лучше отправиться с салазками на речку и перестирать собственное белье», – то неблагодарная словно и не слыхала этих слов и более старалась удрать хоть в ближний кабак, только б не «спокойно» сидеть среди хозяйства дамы. Непокорность и дебош этой женщины достигли наконец того, что она совершенно исчезла от дамы и вот уже почти две недели скрывается в жилище горького пьяницы, портного Данилки.
Во время этих рассказов обе дамы не переставали ни на минуту наливать себя кипятком, обливались ручьями пота, обтирали мокрые и толстые шеи какими-то тряпками и говорили:
– Ну и где же, позвольте вас спросить, – говорила дама, – где же теперича у людей эта совесть?
– Степанида Петровна! – с глубоким сочувствием ответствовала будочница, захлебнувшаяся дареным чаем$ – красавица ты моя! Ну где же, например, скажите мне на милость, это совесть у людей, я все думаю?..
А между тем именно во имя этой исчезнувшей совести действовала та неблагодарная женщина, которая покинула благотворительную даму и приютилась у портного Данилки.
Это было две недели тому назад.
В одну темную ночь Данилка, «урезавший» сверхъестественную муху, шатался по пустынным и сонным улицам с какой-то крайне убогой женщиной под ручку и вместе с нею оглашал спящий город самыми удалыми песнями. В песнях главным образом преобладал элемент самого скорого отъезда из здешней грустной жизни – куда-то… «Мы наймем себе курьерских, развадчайных лошадей», – пели гуляки темною ночью и шатались по темным улицам.
Наутро Данилка открыл глаза, увидал свою убогую каморку и еще более убогую подругу. Узнал он также, что вместо головы у него на плечах пудовая гиря и что опохмелиться нет никакой возможности. Все это заставило его с грубостью отнестись к приятельнице.
– Это почему такое здесь? Ко дворам бы пора…
– Чуточку только погреюсь, Данил Гордеич. Уйду-с…
– То-то, поспешать бы…
– Уйду, уйду-с! Растоплю печку и побегу…
– Ну, и более ничего, с богом… только всего…
Два полена, выглядывавшие из печки и покрытые снегом, скоро затрещали, в конуре Данилки запахло дымом, пробивавшимся сквозь дырявую печь. Подруга сидела на полу и грелась, ежась плечами.
– Сию минуту уйду-с… – шептала она. – Не побеспокою… Озябла, признаться, бегала… Вам, Данил Гордеич, опохмелиться бы хорошо теперича…
Данила Гордеич, убежденный, что опохмелиться нечем, сурово смотрел на подругу.
– Это мое дело… Боле ничего!
– Право-с… Я, признаться, сбегала… Не угодно ли?.. Это вам для просвежения…
Оборванная женщина подсела к нему и поднесла стакан вина.
– Это ты где же деньги-то взяла? – не изменяя суровости, сказал Данило. – Ты, гляди, по карманам где не нашарила ли?
– Я, признаться, точно что… ну, нету у вас по карманам ничего… Да вы не бойтеся. Я чужого отроду не бирала… Вот щеколду у вас в жилетке нашла, вот она… Извольте. Это вы не беспокойтеся. Кушайте.
– То-то… Вы мастера по чужим карманам нашаривать…
– Нет, нет!.. Где уж нам, голубчик, на чужое льститься…
На свои, признаться, двенадцать копеек сбегала… Кушайте…
Оно освежает…
– Вы это мастера облущить кавалера, – сказал Данило Гордеич и выпил. Выпил он, почувствовал просвежение и продолжал молча смотреть на подругу.
– Все-то разворовано, раскрадено, – говорила она шепотом, прибирая какие-то гвозди и палки, – ишь натекло с окошка-то!.. Аль это у вас некому стену-то заткнуть, ишь несет оттуда, ровно из погреба…
Так шептала она, изредка прибавляя: «сейчас, сейчас, батюшка, уйду», – и Данило Гордеич почувствовал, что в этом прибиранье, в этой заботе о просвежении нету никакого желания нашарить в карманах и обокрасть… Думал, думал он, молчал, соображал, но в голове его ничего путного не происходило: не являлось ничего такого, что было ему очень нужно теперь, что ему именно теперь хотелось узнать… Но зато в груди его что-то поднималось и буровило…
– Ну, покорнейше вас благодарю, обогрелась… теперь…
При этих словах грудь портного с боков сдвинуло что-то.
– Ты! – крикнул он весьма громко.
– Что, голубчик?..
– Оставайся!
Женщина изумленно посмотрела на него.
– Не ходить?
– Совсем оставайся… Не пущу!.. Боле ничего!
Данило Гордеич повернулся было спиной к своей уходившей подруге, но тотчас же вскочил и заговорил:
– Да что там? вот разговаривать!.. Беги-ко за водкой… полштоф!
– Не прогонишь? – чуть не рыдая, говорила женщина. – Голубчик!
– Я говорю, беги!.. Х-хе… Да я их, чертей… Ну-кося, вот эту штуку захвати в кабаке-то оставить.
– Чужая ведь! Данил Гордеич – заказная!
– Расшевеливайся! Заказная! Я их! погоди!.. Да сем-ко я с тобой… Что там!
С этих пор настало новое пьянство, пропивалась заказная работа, пелись песни, постоянно слышались слова: «черт их возьми!», «погоди!», «я их!»
Пьянство это дышало какою-то надеждою и не носило того тягостного оттенка, с которым Данилка пьянствовал до сего времени. Новые чувства, расшевелившиеся в нем, выражались как-то странно. Иной раз он вдруг задумает что-нибудь открыть своей подруге, попытается что-то сообщить и скажет: «Чуешь аи нет, что я говорю?» Потом схватит ее за руку, сожмет ее крепко-накрепко, скажет: «так аль нет?», хлопнет со всего размаха своей ладонью по ладони приятельницы, словно барышник на конной, потом опять начнет ломать ее пальцы в своей руке и заорет:
– Пон-ни-маешь ай нет?
– Понимаю, Данил Гордеич, понимаю-с!
– Ну, и боле ничего! Так я говорю?
– Так, так…
– Ну, и шабаш!.. Только всего!
Пропивание чужого добра шло довольно долго. Подруга Данилки, знавшая, что остановить этого пропивания невозможно, заботилась только о том, чтобы друг ее не разбил себе головы: остальное «наживется».
К концу двух недель после первой встречи настала в конуре Данилки тишина и труд…
– Что за шум! – заговорил Мымрецов, появляясь в одну из таких необыкновенно тихих минут. – По какому случаю дебош?
Мымрецову не могло даже представиться, чтобы не было буйства там, где появлялся он.
– Потому, мы не допущаем, чтобы, например, дебош! – продолжал он, хватая Данилку.
– Кузьмич, друг! – завопил портной, – что ты?
– Не бунтуй, бунту не заводи! И теперича женский пол, ежели…
– Женюсь, женюсь, брат! в закон беру, аль ты очумел? за что ж в часть-то? в закон! хоть сейчас под венец.
Мымрецов выпустил шиворот Данилки и остался среди конуры в большом недоумении.
– Что ты? – продолжал Данилка укоризненно. – А я было в намерении моем на брак мой тебя хотел потребовать, но ежели ты меня в поволочку…
Долго Данилка укорял Кузьмича в несправедливости его желаний и развивал планы насчет будущего супружеского счастия с Аленой Андреевной, которой он задумал передать на руки свое добро и хозяйство нажитое. Речи его были до того сильны, что Мымрецов не осмелился снова посягнуть на свободу Данилки, а только прибавил:
– А все, Данил о, надо бы тебе по делам-то в части высидеть… Потому, дебош оченно большой ты затеял. Оченно большой шум!
IV
Надо сказать правду, что случаи, подобные вышеприведенному, когда шиворот, попавший уже в руки Мымрецова, неожиданно исчезал из них, бывали с нашим героем довольно часты.
В такие минуты он решительно не мог ничего сообразить и предавался глубокому унынию.
– У нас этого нельзя, – бормотал он, возвращаясь домой, например, от Данилки: – мы не дозволяем этого, чтобы вырываться… Так-то.
Течение времени, конечно, успокоивало его, но бывали моменты до того потрясающие, что потом нужно было много удачных тасканий, чтобы привести Мымрецова в нормальное состояние.
Вот, например, однажды темным зимним вечером в будку просунулась голова сыщика.
– Живо! Собирайся! – крикнул он Мымрецову и снова захлопнул дверь, чтобы созвать еще двух подчасков; сыщик торопился по случаю одного важного дела, в котором принимали участие многие уездные сановники: вечером того же дня у почтовой гостиницы сзади одного дормеза был отрезан каким-то вором чемодан. Надо было разыскать вора.
Мымрецов скоро был готов и вышел из будки, чуя поживу; на улице его ожидали сыщик, сидевший в санях, и два солдата.
– Куда ж нам натрафить? – спросил сыщик.
– Теперь, вашескобродие, надо бы нам в ночлежные дома утрафлять, – сказал солдат.
– Да застанем ли кого? Прохоров! есть там кто, как ты думаешь?
– Надо быть, вашескобродие, – отвечал Прохоров. – Потому к полночи там этих мошенников самая густота собирается…
– Главная причина – на след-то попасть…
– Так точно, вашескобродие! – присовокупил Прохоров.
Воинство двинулось в путь; ночь была ветреная; оголенные деревья стучали сучьями, между которыми свистал ветер. Ночлежный дом, куда пошли сыщик и солдаты, представлял ужасающее зрелище. Это был длинный старый дом, в котором когда-то жили господа бояре или богатые купцы; теперь этот дом сгнил, обвалился; вместо ворот стояли одни притолоки; осевшая посредине крыша выперла полукругом всю стену, смотревшую на улицу; ставни днем и ночью были заколочены, и сквозь щели в них виднелись гнилые решетки рам без стекол или стекла, напоминавшие торговую баню; внутренность этого жилища была не менее ужасна: повсюду в полу виднелись глубокие ямы; в разных местах подпорки подпирали нависшие книзу потолки, ободранные стены были голы и украшались только гирляндами пакли, торчавшей между бревен. Черный ночник, накоптивший на стене длинную черную полосу, загибавшуюся на потолок, колебался от ветра, дувшего отовсюду, и едва-едва освещал массу храпевших и охавших людей; все они лежали вповалку на полу; тут виднелись солдатские шинели и деревянные ноги вместо настоящих; мелькали узлы богомолок, перевязанные покромками; виднелись мешки плотников, тряпье, лохмотья.
Появление будочников произвело некоторое волнение; все закопошилось и вдвойне заохало. Несколько солдатских шинелей исчезло, укатилось в соседние, еще более холодные и темные комнаты. Среди ночлежников если не все, то большинство были люди вовсе не подозрительные; так называемых «Пешковых» не пускают по ночам на постоялые дворы, и этим безвыходным положением пользуются ловкие люди: они нанимают за бесценок какую-нибудь развалину и загоняют туда одиноких скитальцев, собирая с них деньги за ночлег. Несмотря на это будочники бесцеремонно относились ко всякому из этой оборванной и одинокой толпы.
– Разговаривай! – кричал Прохоров, самый опытный в сыскных делах. – Это что за узел?
– Сухарики, отец, сухарики, батюшко… хоть всеё обыщи…
– Сухарики! Ну-ко, ну… куда суешь-то?
– Куда мне совать! Господи батюшко!
– Говорю, подай! Это откуда платок? Э-э, брат! Да ты кто такая?..
– Странница, отец родной, скитаюсь.
– Покажи-ка вид… Э-ге-е! Возьми ее… эй!
– Голубчики!..
– Покрепче приструни!.. Слышишь! Это что?
– Соль, соль, отец родной!
– Повернись… Ну-ко, встань, поворачивайся!.. Ты кто такой? Вид есть?
– Плотник, рабочий.
– Вид покажи!..
– Ды он у меня, вид-то…
– Эй! Привяжи его к богомолке… там разберем!
Все население ночлежного дома встало с своих мест, закопошилось, перетряхивало тряпки, лохмотья, охало… Повсюду слышались слова: «Хоть всеё обыщи… господи…», и тут же раздавалось: «Эй, ты! Ну-ко, повернись… Отставно-ой? Нет, погоди!» и т. д.
– Что зарылся-то? у меня, брат, прижукнуться мудрено! – произнес Прохоров, останавливаясь около одного спавшего человека. Это был дряхлый старик, почти раздетый и седой как лунь; из-под дырявого кафтанишка, которым накрылся он, виднелись две маленькие шершавые детские головки.
– Господи помилуй!.. – зашептал старик, поднимаясь.
– Чешись! – перебил Прохоров, – разговаривай!.. Вид покажи…
– Есть, есть… Пашпорт есть, – кротко и торопливо шептал старик, ощупывая свое логово. – Есть.
– Это чьи дети? Покажи-ко узел…
– Внучки, внучки… батюшка. Погорелые! Было все, стало – нету ничего! Дочернины детки-то!
– Узел чей?
– Чужой узелок… чужой! Нету узлов… Ни узлов, ни-и… ничего нету!.. Побираемся… где узлам быть, постелиться нечем!.. Нету…
– Пашпорт!
– Есть, есть!.. Это есть!., уж где разутым, раздетым…
– Он пьяница! – раздалось вдруг из толпы ночлежников. – Вы ему, ваше благородие, не верьте… Ему добрые люди помогают, и то он не имеет своих правилов…
– Помогают, батюшко, помогают!.. – так же кротко отвечал на это старик. – Слепыми полушками помочь оказывают…
– А тебе мало? – слышалось в толпе. – Твоего внучка-то намедни барин одел, а ты снял с него одежду-то… где она? Пропил!
– Проел я одежду, кормилец, – не пропил! Дай бог барину – точно наградил… И франтовитым одеянием даже наградил… Ну, проел я его! Да!.. Нету ничего…
– Нет, вы бы его, ваше благородие, в частный дом… Потому, смущение от него большое… Вы бы его, вашбродие, сцапали бы.
– Нельзя, голубчик, нельзя!.. – кротко продолжал старик, глядя в землю… – Невозможно этого… Не за что сцапать-то!
И шиворота-то у меня настоящего нету… Не уймешь.
– Вы ему, вашескобродие, не верьте! – прибавил голос из толпы. – От него и на нас мараль идет…
Но нельзя было не верить старику: у него действительно не было порядочного шиворота… Мымрецов, высвобождавший руку из правого рукава, чтобы соколом налететь на пьяницу, при последних словах старика совсем остолбенел и потерял сознание. Таким образом, благодаря отсутствию шиворота старик остался нетронутым в своем логове, с своими дочерними детками, с холодом, голодом и правом на побирушество.
Да, бывали, бывали подобные происшествия с Мымрецовым.
Почему это он не торопится и не суетится, как обыкновенно, а не спеша, вяло, нехотя идет на призыв? Это верный знак, что нет места его теории в предлагаемом деле.
Вот его пригласили на пивоваренный завод, где один рабочий, испуганный рекрутчиной, бросился в котел с кипятком и обжегся. Мымрецов молча и угрюмо смотрит на охающего и распухшего мужика и ясно видит, что некуда его тащить. Желая успокоиться, он дает оборот своим мыслям: «нельзя ли его по крайней мере не пущать?» Но и это оказывается невозможным. Чтобы окончательно не скомпрометировать себя перед толпой народа, Мымрецов наконец решается объявить свое суждение:
– Ну, что ж зевать-то?.. По какому случаю шум?.. Уж ежели ты, к примеру, влетел в котел, следственно, ты здорово, например, обжегся… Будем так говорить… Чего ж зевать-то?..
Затем он ушел, а умирающий продолжал лежать и охать…
Бывали такие случаи.
А в доказательство того, что судьба вознаграждала Мымрецова за эти страдания, вернемся к сыщику.
– Теперь нам надо, вашескобродие, поспешить, – говорил ему Прохоров, выбравшись из ночлежного дома. – Попусту много промешкали… Надыть нам поторапливаться, а то вор-то, поди-ко, где уж щелкает…
Но вор, впрочем, недалеко ушел от них. Он притаился в лачужке в конце города, в овраге; здесь жила его жена с ребенком и какой-то старый солдат-калека. Чемодан был давно распакован; в нем оказалось роскошное детское белье и разные туалетные вещи.
Мало было поживы вору от этого добра. Роскошь его слишком приметна для того, чтобы не навести в этой бедной стороне на вопрос: «где ты взял этакое?» Тем не менее похититель коечем воспользовался и успел спустить. При разборке чемодана старый солдат получил в подарок ножик из слоновой кости и коробку пудры с золотыми украшениями. Когда сыщик с солдатами подобрался к лачуге, внутренность ее была ярко освещена; на полу, около развороченного чемодана, спал, закрывшись, человек – это был вор. Солдат сидел на лавке и повертывал в руках то ножик, то коробку, ухмылялся и бормотал:
– И духовитая, провалиться ей!.. Пойду в свою сторону – снесу… Надумают же!.. Эва, ножик-от, тупой… Ни то им резать, ни то шут его разберет… Песок не песок, а поди, чкнись укупить!..
Старик нюхал коробку, качал головой и ухмылялся.
Прямо против окна стояла женщина, высокая и красивая, на руках ее был мальчик не больше году от рождения; на нем была надета одна из роскошнейших краденых рубашечек, не закрывавшая, впрочем, ни грязных рук, ни ног, ни чумазого детского личика.
Мать подбрасывала его к потолку, тормошила и, слегка щекоча ему грудь, говорила:
– Ну, чем не графский барчонок? Ну, чем ты только не красавчик, чем не ангелочек?
– Отворяй! – загремев кулаком в окно, гаркнул Прохоров.
В лачужке заметались; солдат начал торопливо прятать пудру в сапог; спавший человек вскочил, бросился в дверь; но его встретил Мымрецов.
– Вот он – ты! – сказал будочник.
– Вот он, вот он!.. – бессознательно бормотал вор, остановившись.
Скоро Мымрецов был удовлетворен.
V
Теперь необходимо обратить внимание на самую будку, так как деятельность Мымрецова, несмотря на довольно большое однообразие, в сущности решительно неисчерпаема; всякий шиворот непременно совмещает в себе целую драму, а пересчитать эти драмы – нет физической возможности. Поэтому-то мы и обратимся к нравам самой будки.
Кроме Мымрецова, его жены и случайных посетителей, иногда проводивших здесь тягостную ночь, в будке были еще постоянные жильцы; это были бедняки, не имевшие места, где бы приклонить голову. Если у них было что перекусить и выпить, они делились этим с будочниковой супругой и старались не запруживать будку своими нищими телами; в минуту безденежья и бесхлебья они прямо шли в будку и говорили будочнице:
– Авдотья! Мы к тебе…
– И когда только это провал вас возьмет! – гневно отзывалась будочница, но не гнала их, во-первых, потому, что добрые сердца бывают и в храминах и в хижинах, а во-вторых, потому, что от жильцов частехонько перепадали на ее долю довольно вкусные и жирные куски пирогов. Жильцы ее принадлежали к артистическому классу «мастеровщины» и составляли захолустный оркестр. Состав и свойства этого оркестра довольно новы; чтобы познакомиться со всем этим покороче, мы должны зайти в будку в один из дней зимнего мясоеда.
В печке трещат дрова; в теплом и гнилом воздухе висит полоса дыма и слышится довольно плотный букет махорки; будочница орудует ухватом; Мымрецов занят отдыхом и молча поплевывает в угол. В это время в будку входит старичок мещанин; сначала он крестится, потом кланяется хозяевам и, стряхнув с рукава и воротника снег, говорит будочнице:
– Что, любезная, здесь Иван, музыкант, проживает?
– Это который на скрипке?
– Этот.
– Здеся… Да шут их знает, шатуны этакие… их, поди, с собаками не сыщешь…
При этом будочница подняла ухват кверху и постучала им в потолок…
– Сейчас! – глухо отозвались с потолка.
– Аль они у вас под крышей зимуют? – спросил мещанин.
– А то где же? Тут, чай, сам видишь, негде повернуться двоим… А иной раз пьяниц наволокут: хоть возьми завяжи глаза да беги вон.
– Так, так, – подтвердил мещанин.
– А что ж, думаешь, под крышей? – продолжала будочница. – Там им, погляди-кось, какое тепло-то!.. Труба горячая, что твоя лежанка…
– Так, так! Место духовитое… Труба дает теплый дух…
– Там им за первый долг валяться-то!..
– Это справедливо! место хорошее… место миловидное!..
Мещанин сел на лавку, погладил свои седые волосы и огляделся.
– Мешкают они что-то, – сказал мещанин, помолчав.
– Товарищей скликают… Что вы свадьбу, что ль, затеваете? – спросила будочница.
– Да что будешь делать, матушка!
– Кто такие?
– Кушаковы, мещане… здешние жители. Вот внучку просватал за кондитера Ваньку…
– Это хромой-то?
– Хром, матушка, точно, что хром!.. Ну, дохтора обещались оттянуть эту хромоту-то… Беспременно, говорят, оттянем в другое место… И примочку дали, дай бог здоровья… Примачивайте, говорят, через два часа по столовой ложке…
– Ну, дай бог!
– Уж мы и сами бога молим… К спине бы ее, хромоту-то…
– В спину? – спросил Мымрецов, неожиданно услыхав слово, так близко подходящее к шивороту.
– К спине, к спине, друг! Потому, надо так сказать: которая это нога кондитерова, то она более двадцати годов изувечена; ну, мы имеем упование на господа…
– Пьет-то он дюже! – с соболезнованием проговорила будочница. – А уж и девочка ваша!
– Девочка, одно слово! Рукоделью обучена…
– Первая по здешним местам девушка! Уж и мастерок!., ах!
– Ну, да ведь где, матушка, непьяного-то возьмешь? Кто не пьяница-то по нынешнему времени?
Мещанин вздохнул.
– И тяжка же наша женская часть! – заговорила будочница, смотря в печку. – Живет девушка невинная, чувствует про себя всякую любовь, а наместо того: – хвать! да за пьяницу!.. На увечья да на каторгу!..
– Родная! – грустно сказал мещанин. – Нету не пьяницто, нету их! У кондитера, у Ваньки, по крайности сейчас пятьдесят целковых есть! Да платье, погляди-кось, какое невесте подарил! Только что в двух местах маленько тронуто, а то все чистое, можно сказать – муре! Так-то-ся!.. Санта-дубовое обещался – случай есть… Вот и гляди на него! каков он кондитер-то…
При этих словах будочница замолкла. Мымрецов, слушая эти разговоры, начал как-то таинственно покряхтывать, пошевеливаться, и будка неожиданно услыхала следующую речь:
– Ну, тоже, – не спеша начал Мымрецов: – и мужская часть через женскую часть не то чтобы очень благополучно хлеб свой ела…
Тут он остановился, тряхнул головой книзу, завернул лицо в сторону и продолжал:
– Тоже и нашему брату само собой по башке от дамского пола влетает…
С этими словами он вдруг направился к двери.
– Да как вас не бить-то? Как вас, кровопийцев наших, не бить? – загорячилась будочница.
– Да, брат! влетает препорядочно-хорошо! – заключил Мымрецов – и скрылся на улицу.
В это время в будку вошел человек лет тридцати, с доброй, но как будто заспанной, отекшей физиономией. Он был в сером армяке с широким квадратным воротником, лежавшим на спине; на шее виднелся ситцевый платок, туго завязанный крошечным узлом. Армяк был подпоясан кушаком; походил он на дьячка. Человек этот был застенчив и робок; добрые глаза мигали часто, словно стыдились чего. За ним вошло еще двое.
– Доброго здоровья! – сказал армяк мещанину мягким и заискивающим голосом.
– Здравствуй, друг! Ты Иван-то?
– Мы-с… Музыка требуется?
– Да, брат. Вот свадьбу затеяли…
– Дело доброе!.. Дай бог час!.. Конечно… Вам один инструмент требуется?
– Да хоть и поболе – все одно. Что уж…
– Да на что вам поболе-то-с? Конечно, что звуку более – ну настоящего увеселения не будет-с… Поверьте, так! Нам это дело вот как известно… Тепериче, например, труба или опять генерал-бас – через них только рев поднимается на балу, ну к танцу он не трафит; танец требует аккурату, чтобы нога действовала в существе, но не то, что ежели мы забарабаним очертя голову! В то время может произойти невесть что…
– Это так! – подтвердил мещанин.
– Поверьте, так! Мы на своем веку поработали довольно…
Мы знаем-с. Нет лучше, как скрипка: тихо, чудесно…. А за ценой мы не постоим…
– А за ценой мы не погонимся! – прибавили два другие лица.
Костюмы этих лиц не отличались доброкачественостью.
Один из них, худенький и сухой человек лет сорока, был в чуйке, старался быть гордым и держать себя в порядке. Другой был в сюртуке, воротник которого терялся в каких-то тряпках, намотанных на шее. Сюртук был засален и застегнут на верхнюю и нижнюю пуговицы; боковой карман отдувался. Человек в сюртуке имел широкое рябое лицо, выражавшее равнодушие и весьма покойное состояние духа; лицо это очень походило на тарелку с кашей, густо намазанной маслом.
– Что же, – спросил мещанин, – и эти молодцы по музыкальному мастерству?
– Н-нет-с! – умильно отвечал армяк. – Нет-с, они этому не учены…
– Мы не учены…
– Мы только что вместе ходим-с! – продолжал армяк. – У нас, значит, общее, собственно по бедности. Так как, оставши без куска хлеба, – куда я денусь? которые были по оркестру товарищи, еще при барине, – тоже разбрелись… Струменту не было… с рукой тоже не хотелось, а кормиться надобно… Ну вот попался добрый человек, Петр Филатыч, дай бог им здоровья, инструмент свой доверяют…
– Это точно, что справедливо он говорит! – подавшись вперед, произнес человек в сюртуке. – Потому эту скрипку мне один помещик подарил, как, значит, из послушников монастырских выбыл я…
– Каким же манером в монастырь-то угодил?
– Да, собственно, таким манером, что ружье у одного приятеля моего было… – спокойно объяснял сюртук. – Раз он, приятель-то, баловался-баловался этим ружьем – «эй, говорит, берегись, застрелю!» Шутил. Я думаю, ты шути-шути, а тоже пулею какою двинешь, не оченно чтобы превосходно будет.
Взял да и заслонился рукой. А он как брякнет! Да два пальца мне и отшиб… Извольте посмотреть! Ну, судить. Что, что такое? Ну, выгнали нас, исключили. В училище духовном был я в ту пору… Входил я с прошением, так и доступа мне не было…
Начальник случился робкий, увидал эту руку-то, например, в крови, – «уведите его, говорит, он меня убьет!» Так я и пошел за разбойника… Безрукий человек, куда ему? Думал, думал и вступил в обитель.
– Да, да, да!.. Ну, а из монастыря-то отбыл?..
– А из монастыря я по искушению отбыл… Мысли разные смущали.
– Бесы! – шепнул армяк и кашлянул.
– Ну их!.. Что ж, – неохотно произнес рассказчик. – Гласы были: «Что ты, говорит, измождаешься?.. Лучше же ты утрафь отсюда… Птицы небесные, и те, например…» Ну, я и того… Искусился, да и ушел. Через соблаз. А оттуда, бог дал, к помещику одному мелкопоместному, детей учить: читать, писать… Только помещик-то этот оченно пил. Придерживался.