355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 2. Разоренье » Текст книги (страница 25)
Том 2. Разоренье
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Том 2. Разоренье"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)

Иван Дмитрич налил стакан, говоря:

– Потому что у вас добрая душа, – вот что я вижу.

– Погоди, погоди – не торопись! – выпив стакан залпом, остановил его чиновник. – Погоди, брат… Что дальше. Так ли, сяк ли, но прихожу я, понимаешь, к издыханию. Молю смерти, как утешения, как спасения! Только, братец ты мой, пошли эти чугунки, то, се, – гляжу: портерная петербургская – ба! думаю… Что, думаю… Что, думаю… Что такое? Какими судьбами?.. Зашел – в кармане двадцать копеек. Захожу: газеты, порядок – прелесть! Превосходно! Выпил кружку – пятачок, выпил другую – пятачок, отлично! читаю газету, сижу… наконец, чорт возьми, ведь, ей-богу, на душе легче! Что же? господи! Надо же ведь что-нибудь, ведь…

Проситель остановился в сильном волнении, упершись на мгновение глазами в пол, но тотчас же очнулся, ударив кулаком по столу.

– Ведь лицо-то у ней веселое! Ведь идет она с кружкой – не ткнет ее в рыло… смеется ведь, чорт возьми! Что мне немка?.. Мне пора в гроб, а главное: «шпрехен зи дейч?» отвечает – «я!», а не то что… Знаешь жену-то?.. Главное, по-человечески… что-нибудь… Зла нет! Не оскаливает зубов, не шипит, как змея… Ведь тоже вспомнишь – когда-то… А – да чорт возьми…

– Успокойтесь! – говорил Иван Дмитрич… – При вашей совести… при доброте благородному человеку, ах, как трудно…

– А-ах, брат, как… Ну, выпил, истратил там… копеек двадцать… дрянь какая-то! Пошел домой, – понимаешь – домой!? Вспомнилось все это, и там, знаешь, внутри…

Проситель вертел кулаком на груди, и лицо его выражало какую-то отвратительную боль…

– Горит! – подсказал Иван Дмитриев. – По доброте и по совести…

– То есть именно – горит! Воротит это прошлое… Противно идти… Идти-то противно, брат, – четыре кружки выпил да на немку взглянул – не могу!.. Но пришел. «Прррапоица!» Это, изволите видеть, оне шипят из-под одеяла, как зм-мея подкол-лодная, чорт их побери всех! Это двадцать лет шеи змеиные встречают меня… Ах ты, чорт возьми! Зашипела… я – палкой!.. В первый раз в жизни! Перед богом клянуся, вот перед спасителем… Когда вы мне дадите покой? Я не могу, я человек… Я взбешен. Наконец, чорт возьми, надо же… Тут уж я все, за всю – и не помню!.. И помощника! Прибежал он снизу – и его! Раскроил всех и вся! А помощник двадцать лет под меня подъедался, двадцать лет, шельма, точил зубы, анафема! Это потому, что мне выдают свечи казенные, изволите видеть? Два пуда восемь фунтов, да погреб у меня свой, а у него нет, так двадцать лет искал случая… А тут чего лучше? Не обмыл даже, а так, в крови, повез рожу в губернию… А главное что? (тут проситель как будто отрезвился и заговорил шопотом) а главное что – взял я как-то раз, не помню, какие-то пустяки из казенных… Только обернуться до жалованья, десять, пятнадцать… Словом – вздор, на крестины… И помощник, подлец, был… и пил и жрал… Да и самому я выдавал ему… Так и это, подлец, натявкал там… И это!.. Но я не прощу, я этого так не оставлю… Нне-этт! Я умер на службе… Я… чорт знает, не знаю я новых порядков… реформ… Самому бы надо писать-то… Все по-другому.

– Большие реформы-с, – с снисходительной улыбкой произнес ходатай: – очень громаднейшие… Это вам весьма трудно…

– То-то порядка не знаю… А уж не расстанусь – нет – нет.

– Как можно этакое дело оставлять-с… Опытный человек, который имеет стыд, совесть, честь… Это будет стоить на первое время пять серебром.

– Пять?

– Пять-с… Об это место кладите деньги – по уставу…

– По уставу?..

– По случаю судебных установлений… – лепетал ходатай, шумя бумагами.

Проситель обомлел.

– Пять?.. – переспросил он.

– Которые двадцатого ноября вышли установления, то по установлениям…

– Н а– пять целковых! – перебил проситель, поднимаясь: – только уж обжечь их, то есть чтобы… На – пять целковых!..

– Об это место…

– Ладно! какие места! Но чтобы – обжечь!.. понимаешь – последнее отдам… Но чтобы уж пополам разорвать… Не пощажу!.. Запиши: я немку тронул за локоть один раз! Понимаешь? Один… шутя… Там (он показал через плечо) строчат другое… Змеи-то… Но в сущности – только тронул раз… Больше ничего… Запиши.

– Архаров! Запиши!

Приказный завертелся над бумагой волчком.

Антон Иванов, глядя на эти сцены, почти дрожал от страха. Все, что он видел до сих пор, покрылось непроницаемым мраком. Тут били действительно во все места и сословия, и тайна этого битья и грабежа была ему совершенно непостижима. Он видел только, что деньги брались единственно при помощи фразы: «кладите об это место», но почему люди покоряются этому – не знал, не мог постигнуть. Здесь было что-то таинственное, чем небо наделяет людей редко и чего у Антона нет; бесхлебье расстилалось перед ним ужасное.

Еле-еле он доплелся до дому; в горле у него пересохло, лицо вытянулось, и нужны были громадные усилия для того, чтобы собрать последние силы и пролепетать родственнице:

– Не в то место… попад-дают…

Кое-как пролепетав это, он тотчас же схватился за жилет, припал к нему иглою и глазом; но жилет выскочил у него из-под рук, а самого его шатало из стороны в сторону.

– Когда ты-то попадешь, проходимец! – заревела родственница на него, окончательно потеряв всякую возможность снисходить к московскому гостю.

Антон Иванов не мог пикнуть слова.

III

Если бы вновь появляющееся воронье действовало, к стыду Антона Иванова, постоянно с таким же успехом, как ходатай, то можно сказать положительно, что он давно был бы уже выгнан родственницей вон из дому. Это непременно случилось бы, если бы его не поддерживали некоторые случаи промахов, иногда замечавшиеся в действиях опустошителей. Так, между прочим, был случай с одним трактирщиком, устроившим свой трактир против здания мирового съезда, в котором обыкновенно бывает много господ. Трактир был устроен по-столичному, то есть цены были хорошие, и замечалось стремление избегать возгласов: «половой! черти!», заменяя их по возможности звонком. Съездов было много, и в трактире тоже дело шло хорошо. Но вникая зо вкусы господ, трактирщик задумал пригласить певицу, брошенную в уездном городе проезжим фокусником за ее пьянство. Певица была француженка, и если незнание ею туземного наречия чуть не свело ее с постоялого двора в гроб, то и туземец трактирщик тоже немало попотел от той же причины.

– Как дела? – робко спросил его Антон Иванов по приобретении певицы.

– Кажется, тыщи рублей не взял бы этак срамиться, как она понуждает! – в гневе ответил ему трактирщик. – Должен я перед ней, перед шкурой, по-куриному кудахтать да по-бараньи блеять. Что это такое? Чего стоит?

– По какому же случаю блеяние?

– Да ведь надо ей, шкуре, объяснить, что готовили? Ведь она галдит или нет? Скажу я ей – «баранина», для нее все одно: тьфу! Ничего не стоит… Ну, станешь перед ней этаким манером: «бя-а-а». Шельма!.. И лакеи-то несогласны! Сам принужден. Прогнал бы, да ведь должна сколько! разочтите. Собака немецкая…

Такие эпизоды очень радовали Антона Иванова. Он воскресал духом и мог снова воскресить перед родственницей свою фразу:

– Не туда-а!.. Я это видел вон когда! А вы серчаете. Как можно! Нешто это не видно?.. Оно-то сначала и ловко идет, а вот повернулась штука, и сел!.. Вон трактирщик-то теперича по-куриному кудахчет!.. Вот они барыши-то!.. А вы говорите… Надо оглядеться… Места есть!..

Так утешался Антон Иванов и все-таки не надолго, потому что промахи ловких людей заглаживались скоро, и трактирщик, например, почти мгновенно вышел из беды, как только певицу пронюхали железнодорожные люди, с появлением которых где бы то ни было начинают бить фонтаны шампанского. Таким образом, вообще Антону Иванову приходилось радоваться недолго, и положение его было поистине ужасное. Родственница стала говорить ему «ты» и обращалась с ним необыкновенно грубо – а чашку со щами старалась швырнуть ему так, чтобы щи по возможности улетели за окно. Поощряя таким образом его энергию, она продолжала приносить вести о разных новых способах для наживы, открывавшихся то там, то сям. То приносила она ему, например, известие о том, что невдалеке живет богатый барин, бездетный вдовец, запершийся наглухо «после крестьянства». Десять лет он никого не пускает на глаза, не знает, что было и что есть, что случилось, ничего не хочет слушать и лежит неподвижно да плюет и молчит. Служит ему старый лакей. Для лежанья у барина устроено множество кроватей, но есть слух, к вечеру эти кровати до того ему надоедали, что он шел к лакею и говорил; «Дай-ко у тебя лечь!»

– Вот ты всё места выдумываешь, – выговорила родственница. – Поди да выдумай ему что-нибудь. Угоди!.. Может, и ухватишь что-нибудь на свою глупую голову. Пошел!

Антон Иванов сбегал к помещику, но тот пустил в него пулю из револьвера в окно и гаркнул: «Реформаторы! Канальи..

Убежав от смерти истинно благодаря провидению, он был тотчас же отправлен неутомимою родственницею в другое место. Тоже неподалеку от уездного города жили старики помещики: один отец, другой сын, оба помешанные. Помешательство у них было наследственное. Помешаны они были на орденах и наградах, которые в прежнее время привозили им уездные чиновники ради смеха, а теперь их обстроивал какой-то человек неизвестного звания, нанятый опекунами. Комнаты их были наполнены целыми грудами бутылок, битых горшков, обносков и т. д. Все это в развое время навалено к ним разными депутациями в дар. Говорят, депутации имели при этом выгоды. Антон Иванов застал их в сильной ссоре; грызлись они постоянно из-за краж, которые делали друг у друга; дело происходило в ободранкой зале, сумасшедшие сидели в креслах друг против друга, в коронах из индеичьих перьев и в мантиях; один из них имел голые ноги. Выражение их лиц было то же, какое бывает у петухов, когда они собираются драться и злыми, вытаращенными глазами смотрят друг на друга.

– А ты у меня украл арр-деночки? – захлебываясь, прохрипел, наконец, один из них, и голова с короной затряслась от гнева.

Другой как бы онемел от злости. Глаза его, казалось, хотели выскочить вон, губы дрожали и, наконец, тоже захлебываясь, произнесли:

– А сам-моварчики ты украл мои?..

Казалось, начнется драка, но первый из них заплакал, а за ним и другой.

– Ну-ну! – грубовато заговорил неизвестный человек, появляясь среди рева. – Не шуметь!.. Вот вам новые ордена прислали.

И он сунул им в руки по куску картона с какими-то рожами и большими печатями.

– От обезьянской царицы… Сидите смирно, а то отниму… Теперь вы оба обезьянами считаетесь. Чуете? Оба!.. Передеретесь, ежели вас порознь наградить… Ну, – пошли по своим местам.

Старики радостно захныкали и бросились по разным комнатам. Антон Иванов увидел, что место уже занято…

Разогнав господ по своим местам, человек неизвестного звания уселся на крыльце и принялся что-то вырезать из картона.

– Что это вы? – спросил Антон Иванов.

– Да вот короны нужны новые… Обижаются, когда нет награждения…

– Место у вас хорошее!.. – умильно сказал Антон Иванов.

– Опека это утесняет… А то место – что же? Ничего… Да что, местов много… Поискать, так такие ли?.. Наш брат найдет. Только что вот опека не дозволяет сделать настоящего запуску!.. А то ничего!..

– А есть места-то? – со вздохом спросил Антон Иванов.

– Места-то? Боже мой, есть какие места!.. В случае чего опека… я такое место разыщу – сиди сложа ручки да клади в сундучок на замочек… Эдак-то! Места есть – только поискать!..

Как хотелось Антону Иванову именно такого места, где бы нужно было выдумать какую-нибудь невинную ерунду и получать довольствие, не разрываясь на части и не разбойничая окончательно. Между тем родственница своими ругательствами доводила его до того, что он должен был обещать ей бог знает что.

– Сделайте милость, дайте оглядеться, есть места! Богом вам божусь! – лепетал он, прижукнувшись в углу.

– Чего оглядываетесь? Оглядываетесь, оглядываетесь, а не можете… ограбить…

– Ограблю-с! – трепеща в углу, обещал Антон Иванов, моля бога о теплом месте.

IV

Наконец-таки отыскалось такое место. Это случилось в то время, когда Антон Иванов начал уже бегать от своей родственницы кое-где, боясь попасться ей на глаза. Был он таким образом в одной лавке, где уездные обыватели собираются толковать и посидеть, и услыхал здесь нижеследующий разговор.

– Что барин ваш? Жив ли? – спросил лавочник толстого и плотного управляющего, к которому вся лавочная компания относилась, по-видимому, с уважением.

Управляющий барабанил пальцами по прилавку, сидя около него на стуле, и нехотя ответил:

– Забросили мы его, нашего барина… Теперича своя забота на плечах – земля… Да вот дом поглядываю купить… свои хлопоты!.. Будет барину-то, послужил ему… Теперича и по годам-то мне не подходит выдумками заниматься – уж я выдумывал, выдумывал…

Управляющий махнул рукой:

– Пущай другой кто!

– Какая же собственно выдумка вас утомляет? – спросил лавочник.

– Мало ли я ему выдумывал чего? Ведь он у нас, барин-то, совершенно вроде очумелого. Ну, и надо ему разное… по понятию… Ну – выдумал я ему примерно корпию… Значит, чтобы щипал, только бы не брюзжал, в покое нас оставил. Выдумал я ему эту щипню – годика два щипал прилежно, все я ему, признаться, старье свое носил, например обноски… Само собой – на счет ставил… Только что же он выдумывает? – Давай ему цельного, из дюжины… С ума, мол, ты сошел? Все одно драть-то тебе, что обноски, что… Уперся. «Лучше же я, говорит, новые салфетки буду щипать и простыни… Это мне надолго удовольствие»… Каково вам покажется?..

Все общество нашло, что барин очень чуден.

– Да что, – добавил управляющий: – щипня щипней, а еще умудряется свечку, не стеариновую, а нарочно сальную, около себя ставить. Это чтобы не скучно было, чтобы мы ходили снимать, когда свеча нагорит! А? Каково это?.. Нас-то замучил совсем, иной раз часу до шестого утра щиплет…

– Эдакие попадаются дворяне любопытные! – сказал лавочник. – Как же теперича? Щипня или что?

– Да уж, признаться, и не знаю… Неохота и ходить-то… Что мне? Бог с ним совсем… Жду вот, как дочь выйдет из ученья, – брошу… Иной раз зайдешь – бросишь ему салфетку – схватится, побежит… Пущай кто другой выдумывает, с меня будет. Сыт. Авось, проживу… Да и не придумаю уж – стар.

Слушая этот разговор, Антон Иванов почуял в словах управляющего нечто такое, что необыкновенно подходит к его талантам. Ему показалось, что именно здесь он может удовлетворить своему желанию: выдумке и совместному с нею пропитанию. Кое-как выждав, когда управляющий выйдет из лавки, Антон Иванов потихоньку вышел за ним, догнал его на дороге и объяснил, сняв шапку, желание попробовать себя перед диковинным дворянином.

– А мне что? – сказал управляющий: – иди да выдумывай. Мое дело – сторона. Я сыт. Благодарю моего бога – больше не желаю… Признаться, только бы ноги уплесть…

Слова управляющего, по-видимому достаточно покормившегося на счет диковинного дворянина, были необыкновенно ободрительны для Антона Иванова. Не откладывая дела в долгий ящик, он тотчас же вознамерился отправиться в Васильково, где обитал сказанный дворянин, и только на минуту забежал к родственнице уверить ее в больших предстоящих ему грабежах…

Родственница была довольна, хотя и не преминула на прощанье заметить, что если и теперь он не сделает надлежащую «запуску», то ему будет очень плохо…

– Лучше утопись, а уж ко мне глаз не показывай… Довольно я тебя кормила – борова. До свиданья!

Антон Иванов еще раз уверил относительно размеров и успехов грабежа и ушел.

Действительно, место оказалось чудное. Поместье Павла Степаныча Василькова лежало в десяти верстах от города, в прекрасной степной равнине. Издали оно представлялось каким-то цветущим оазисом, группою густых цветущих кустов и высоких темных деревьев, приятно действовавших на глаз смешением разнородных оттенков зелени, форм листьев и общих фигур разнообразных растений. Среди этой прекрасной растительности, оставленной без присмотра, помещалась господская усадьба, с старинным барским деревянным домом дикого цвета, с пристройками, людскими, банями, погребами и проч. Видно было, что хребты когда-то крепко поработали для господского удовольствия, роя пруды, прокладывая дорожки, строя беседки, гроты, мостики; но теперь не видать этих хребтов вблизи построек, и природа обильною растительностью и разрушением хочет загладить господский грех в пользовании терпеливостью этих хребтов.

Темные и сверкающие, как черный атлас, пруды лежат неподвижно, с каждым годом все более и более зарастая по краям густою травою, которая вместе с тяжелыми ветвями бузины и рябины мочит свои цветы и красные ягоды в темной воде… Мельничное колесо давно уже стоит неподвижно. Фантастические, выгнутые мостики еле держатся над тихо журчащими ручьями – кое-где нет доски, кое-где опали перила; кругообразный грот, напоминающий тулью старомодной женской шляпки, осел набок; от столика осталась одна подножка; стены, обклеенные когда-то бумагой, облупились, и болтающиеся лоскуты бумаги обнаруживают наблюдателю обилие исторических документов, неизвестных любителям старины… Дорожки покрылись ярко-зеленым мхом. В людской разбиты стекла; кое-где они заткнуты полушубками; на балконе господского дома, выходящем в сад, под самую дверь намело песку, и видно, что нога человеческая давно не была здесь. Постоянный шум разросшихся деревьев, перемешанный с отдаленным и редким стоном флюгера, производит на душу посетителя усадьбы самое тягостное впечатление. Почему-то делается вдруг холодно, хочется завернуться потеплее, уйти в комнату.

В доме действительно тепло. Он сделан прочно, на старинный манер обит войлоком, законопачен и защищен густым и пустынным садом. Широкая барская передняя может порадовать человека, любящего вспоминать старину. Кругом широчайшие лари, и на них позабыты полушубки, на которых, очевидно, только что валялся лакей. На окне счеты, чернильницы с мухами, на стене старинные часы, сделанные именно, кажется, для того, чтобы напомнить человеку о непрочности всего земного; каждый медленный размах сверкающего маятника как будто отхватывает чью-то голову и уносит кого-то в вечность… А глухое нытье, сопровождающее эти размахи, почему-то напоминает о глаголе времен, о столе с яствами и о гробе… Жуткое ощущение, производимое часами и подкрепляемое отсутствием людей, может быть отчасти рассеяно присутствием на конике картуза с Жуковым табаком.

Сколько в самом деле пленительных воспоминаний рождает в заезжем наблюдателе этот лев, изображенный на картузе и поднявшийся на дыбы при виде слов «Мариланд – ду!» Право, только благодаря этому картузу и едва-едва весьма тонко доносящемуся откуда-то мариландскому запаху решаешься вступить в господские покои. Но здесь опять – часы, приближающие ко гробу, потемневшие золотые рамы с напудренными портретами дам, улыбающихся таинственными улыбками, кавалеров с разбойничьими взглядами, с таинственным конвертом в руке, с зрительною трубою подмышкой; на блестящем полу с черными нарисованными звездами неподвижно стоят старинные красного дерева стулья и кресла с золотыми львиными лапами и оскаленными, тоже золотыми, львиными мордами на углах спинок и на ножках; черная узенькая люстра с лирами, образующими нижний круг, в средине которого стекло. Тишина и шум ветра… За первой комнатой тянется другая, темно-синяя комната, где становится еще тяжелее, потому что таинственные улыбки и разбойничьи взгляды портретов выдаются резче, живее. Неподвижно стоят подсвечники – медные, аляповатые, изображающие фигуры мумий с квадратными египетскими лицами и мертво закрытыми глазами. Почему-то делается так жутко, что ветер, гудящий в саду, начинает казаться отдаленными стонами тех, кому с каждой секундой прекращают жизнь размахи маятника… Троньте за крюк небольшой органчик, помещающийся в углу, – из него послышится звук, похожий на щелканье челюстей, потом что-то заскрипит, намереваясь изобразить графа Парижского, но заскрипит так, что крюк невольно выпадает из руки, и в пустых покоях останется какая-то стонущая нота, которая долго-долго плачет надо всем, что вы видели… Хочется убежать в одну, в другую комнату, хочется человеческого лица, света, солнца… Везде пусто и томительно…

Но вот наконец, благодаря мариландскому запаху, вы добираетесь и до человеческого лица. В маленькой угловой комнатке перед вами очутилась фигурка господина Василькова, фигурка иссушенная, дряхлая, маленькая; на седой голове надет большой, старинного фасона картуз; из уха торчат седые волосы и вата; большие, невидимому очень живые, но в сущности детские глаза смотрят в стену; костлявая рука, испещренная складками, недвижно держит длинный черешневый чубук, шевелит губами, жует, причем слегка шевелятся отвислые складки подбородка, покрытого серебряной щетиной. Маленькое тело Павла Степаныча облечено в несколько ваточных халатов, а на ногах надеты мягкие козловые сапоги, не производящие ни малейшего шума и скрипа. Фигурка изредка хватает дряхлыми губами чубук, сосет, пускает дым, который неподвижным облаком стоит над ее головой и только чуть-чуть шевелится у отпертой двери…

Павел Степаныч несколько уже раз крикнул: «эй!» и несколько раз постучал в пол трубкой, но на его зов никто не явился: слуги действительно бросили барина; в каменном флигеле с окнами, заткнутыми полушубками, теперь слышится гармония и по временам смех – барин, очевидно, погодит, «не умрет». Барин действительно не умирает, и ему долго приходится кричать «эй!», покуда не услышит этого старая, полуглухая старушка, помещающаяся неподалеку от барской комнаты и считавшаяся когда-то первой господской любовницей. В широком чепце, старушка эта целый день роется в каких-то сундучках, перекладывая барское белье из одного места в другое: она боится, не пропало ли что, все ли цело; она одна только постоянно помнит барина и то время, когда он ее осчастливил; вспоминает сыночка, который по повелению барина был скрыт в бедной семье и там умер. Старушка думает, что ежели б барин был тогда в деревне, а не в Москве, то сынок был бы жив. Она хранит эту веру в барина и живет ею в то время, когда барин ничем не живет, никого не любит и если вспоминает какое-нибудь время, то уж вовсе не то, про которое думает старушка. Когда-то барин этот – единственный сын богатых родителей, начавших свой род в одно из царствований прошлого века, – был то, что называется Нарциссом. Почти с детских лет он вступил в занятия, так сказать, купидонными делами в качестве пажа; судя по его юношескому портрету, это был действительный купидон – мальчик, похожий на девочку; это было то, что дамы того времени называли «ангел». Ангельский образ сохранял он довольно долго; он не буйствовал, не кутил, не растрачивал наследия, но, напротив, приумножал его, действуя при помощи исконных средств – батожья во всех формах и видах. Сам он никогда не присутствовал на конюшне – это было ему не по нервам, – но делал все это при помощи грациознейших мановений верным рабам, помощью изящнейших посланий на французском языке и на превосходнейшей бумаге с целующимися голубками… Все это делалось за стеной, все это не было слышно, и Павел Степаныч получал только благие результаты: оброки, крестьянских девок, улыбки московских красавиц, впоследствии старушек, ласки их мосек. Никогда не истратил он лишней копеечки, никогда не находилось у него на копейку чувства – он до седых волос остался холостым. Но на старости лет его успехам и купидонству был положен конец. Сластолюбивый старичишка задумал жениться на первой тогдашней московской красавице, пользуясь затруднительным положением ее семьи. Брак состоялся самый торжественный, но по окончании венчания молодая жена простилась с ним и уехала неизвестно куда. Говорят, она любила уже другого. Это обстоятельство на весь мир опозорило всепобеждающего Нарцисса. Он уехал в деревню и с тех пор не показывался в столицу никогда. Суматоха, происшедшая на церковной паперти, когда убежала жена, не покидала его воображение никогда; ему каждую минуту был ощутителен грохот насмешки родных, знакомых, целой вселенной. И каждую минуту он сохранял неослабевающую силу презрения ко всем им. Забившись в деревню, он усилил стремление к скопидомству – строил, перестроивал, рыл пруды, разводил сады, тиранил народ, как образцовый злодей, развратничал, не церемонясь ни пред чем, – и все это делалось тихо, почти без разговоров. Но время, наконец, взяло свое. Года запретили развратничать, воля была связана, одиночество томило, голова отказывалась не только вспоминать прошлое и утешаться им, но и вообще думать. Захотелось что-то воротить, поглядеть какие-то лица, но оскорбленное тридцать лет назад самолюбие со старостью еще более разрасталось, потом приезжал какой-то человек, извещая о смерти жены, – Павел Степаныч его не принял. Заглядывали знакомые, после двух-трех слов жаловавшиеся на безденежье, – Павел Степаныч не отвечал ни слова и уходил, гордо неся вперед свое презрительное рыльце.

Но одиночество, душевная пустота и старость делали свое дело; раззнакомившись с обществом, родными и знакомыми, которые сами бросили его, проведав непривлекательную для них сущность написанной им духовной, он все-таки должен был как-нибудь наполнить свое время, занять чем-нибудь душевную пустоту и старческую мысль. И вот он попал в руки челяди. Управляющий, встретившийся с Антоном Ивановым, забрал в руки барина помощью самых простых средств. Стал он выдумывать ему разные развлечения, подходившие к невинным стремлениям души умирающего Нарцисса. Старик-ребенок пристращался к занятию с истинно детским увлечением, и как только управляющий видел, что барин увлекся делом, тотчас же начинал ломаться и говорил, что ему нужно ехать на родину. Павлу Степанычу было страшно остаться одному: он видел, что тоскливыми упрашиваниями остаться с прибавлением плачущего: «пожалуста, пожалуста!» – взять нельзя, и принужден был удерживать приятного собеседника помощью денег… Так было достигнуто уничтожение в нем скупости – началось доение. Доили его все слуги, действуя помощью той же методы устрашения. Только старушка, бывшая любовница, в своих заботах о барине поступала совершенно бескорыстно. Оставленная без призора, она едва ли даже была всегда сыта: по крайней мере кроме чаю, который был в ее каморке постоянно, у ней не встречалось другой более сытной пищи. Такими-то выдумками и устрашениями хранители старости Павла Степаныча пробавлялись довольно долгое время, и кажется, наконец, действительно все стали сыты. Управляющий набил свой дом всяким добром; у его жены под замком можно было встретить жалованные табакерки, бриллиантовые перстни, много серебра и т. д. Часто то же попадалось и у других охранителей. В тот момент, когда в Васильково пришел Антон Иванов, все были уже настолько удовлетворены, что могли забросить барина и желать – унести ноги подобру-поздорову: барин может умереть, наедет начальство, пойдут отчеты, откроются описи и т. д. Все это дало беспрепятственный ход Антону Иванову. Управляющий сам показал ему барина, рассказал его характер и желания и дал даже некоторые наставления.

– Ну, – сказал он Антону Иванову: – хлопочи, как знаешь… кормись…

– Надо кормиться!

– Как не надо!.. Умудрись как-нибудь… А как увидишь, что по вкусу, – упрись! это первое дело: «прощайте, мол, оставайтесь одни!» Так-то: «бог, мол, с вами!» Понимаешь?..

– Коли так, надо упираться!

Антон Иванов говорил тоном человека, поставленного в необходимость делать так, а не иначе, и, напутствуемый желанием управляющего, выраженным словами: «ну хлопочи, умудряйся как-нибудь…», принялся умудряться…

На другой день по прибытии он вошел к Павлу Степанычу, помолился на образ, поклонился барину и положил к нему на стол хлопушку.

Павел Степаныч поглядел на вошедшего, однако взял хлопушку в руки, стал разглядывать.

– Вы вот как-с… – робко кашлянув и заискивая, произнес Антон Иванов: – вы вот этаким манером, Павел Степаныч.

Осторожно вынул он хлопушку из господских рук, подождал муху, хлопнул по ней и убил.

– Вы этаким вот манером…

Павел Степаныч торопливо взял у него хлопушку и сам убил муху.

– Ах, как вы ее наметили превосходно! – сказал Антон Иванов.

Лицо Павла Степаныча прояснилось. Он улыбнулся весело и стал хлопать по столу все чаще и чаще.

– Так, так! хорошенько их… Вот эту-то купчиху звезданите! – приговаривал Антон Иванов.

Выдумка удалась. Через несколько минут, поощряемый Антоном Ивановым, Павел Степаныч поднялся с кресла и, еле передвигая ногами, поплелся с хлопушкой в другую комнату, хлопая по двери, по стеклу, по стене и радостно смеясь при каждом удачном умерщвлении. «Пожалуста, пожалуста!» – застонал Павел Степаныч, когда Антон Иванов – тоже весьма обрадованный успехом – хотел на минутку сбегать посоветоваться с управляющим. Кое-как он отделался от барина, уверив его в скором возвращении.

– Упираться ай нет? – радостно спросил он управляющего, рассказав, как было дело.

Управляющий пил в это время чай и, занятый своим делом, не сразу ответил Антону Иванову.

– Повремени упираться… Покудова, – сказал он, подумавши и сообразив: – обгоди. Надо это дело разыграть попуще… Мух этих… Надо их разыграть, а потом упрись. Тогда так.

– Каким манером?

– Это уж твое дело. Я тогда скажу, когда нужно упереться… Другого покуда не надо. Он и сам скоро не бросит… Только надо расцветить это дело…

Антон Иванов призадумался и, тем не менее, должен был заняться разыгрыванием игры в мух до таких размеров, чтобы они охватили все существо Павла Степаныча. В этом ему оказывали содействие и старые охранители барина, уже достаточно сытые лакеи, руководствовавшиеся при этом убеждением, что надо дать хлеб бедному человеку – не все себе, а главное, желавшие свалить с своих плеч все это дело. Выдумано было таким образом: сначала подбирать убитых мух на тарелку; потом принято во внимание, что не худо вести им подробный счет; затем придумали собирать каждый убой в отдельную банку. Бывали моменты, когда воображение Антона Иванова как бы истощалось, и он начинал поговаривать управляющему: «не пора ли упереться?», но управляющий говорил, что еще не время, и рекомендовал продолжать разыгрывание…

Антон Иванов что-нибудь еще выдумывал.

Таким образом однажды такой простой акт, как битье мух, был разыгран в приюте Павла Степаныча на манер какого-то представления в нескольких актах и какого-то идольского служения. Из комнат Павла Степаныча тронулось шествие, предводительствуемое Антоном Ивановым и направлявшееся из одной комнаты в другую. За Антоном Ивановым дрожащими ногами торопился Павел Степаныч с хлопушкой в дрожавших руках; халат его распахнулся, глаза оживлены; почти на каждом шагу он оглядывается назад, где шествует лакей с подносом, усеянным мухами; его интересует и беспокоит, все ли цело на тарелке! За лакеем с подносом шествует еще лакей, обязанность которого подбирать убитых, а за ним еще несколько лакеев зрителей, в случае нужды помогающих Антону Иванову по доброте своей. В конце шествия видна наблюдательная фигура управляющего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю