355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 2. Разоренье » Текст книги (страница 13)
Том 2. Разоренье
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Том 2. Разоренье"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)

Я так много навидался в жизни трусливых, почти бессознательных людских виляний в убеждениях, что эта прямота Ивана Николаича – какая бы она ни была, эта искренность – делают меня самым внимательным его слушателем. Искренность его очень велика. Среди огорчения о погибели Севастополя ему говорят, что с мельницы пришел мужик. Иван Николаич идет сейчас же, и в голосе его, которым он говорит с мужиком, уже не слышно огорчения… Он знает, «что к чему», и если не проглядит убытка государственного, то и на мельнице тоже маху не даст…

Досидевшись до позднего вечера, мы расстаемся. Иногда Иван Николаич идет меня провожать до дому. Собаки, хватающие нас на улице, грязь, в которой вязнут наши ноги, наводят нас на разговоры более современные: о земстве, о выборах, ибо Иван Николаич не теряет мысли разрушить намерения посредника и старшины насчет хлеба… Прямота и искренность, кажется, уломают его на это дело, тем более что окружающее сильно помогает им.

Так, однажды поздно вечером, возвращаясь с Иваном Николаичем домой, мы заслышали в темноте стоны и как бы какое-то вытье.

В грязи лежала женщина и долгое время не могла ответить на вопросы Ивана Николаича: злейший лихорадочный пароксизм бил и трепал ее.

– Куда ж ты, глупая, поплелась? – укоризненно говорил Иван Николаич, поднимая ее.

Баба говорила что-то, щелкая зубами, что делало почти непонятной ее речь. Но Иван Николаич понял.

– Ах, поганые черти, что выдумывают! ах, проклятые собаки!.. Это наш кузнец-немец выдумывает. Лечить народ взялся! Как начнет лихорадка бить, иди, вишь, к нему, в окно постучись, он тебе запишет, в котором часу трепало! Без этого и лекарства не отпущают… Ах, собаки, прости господи! Пойдем, бабка, помогу!

Иван Николаич помог бабе встать, доплестись до конторы и достучаться немца, который спал. Дорогой он сообщил, что немца выписали в качестве кузнеца, а он оказался не знающим этого дела и предложил себя в качестве медика. По доброте барыня на все согласна, и, уступая вежливому обращению немца, прогнать его не может.

– Сколько у нас этих искусников было – счету нет. Разорят барыню… И всё по часам! Как приехал, сейчас подавай ему часы стенные, да-а… с гирями! И пошел нехорошими словами ругаться, да на часы поглядывать, да в карман себе попихивать…

Поглядишь на такие вещи и невольно скажешь Ивану Николаичу:

– Выбирались бы вы, Иван Николаич, отсюда, да и рассказали бы там все, как есть.

– Ах, брат ты мой! Рассказать!.. Пожалуй, что и расскажешь, а пожалуй, что и язычок прикусишь… Это дело надо ладить «не с бацу»!..

Проговорив что-нибудь подобное, Иван Николаич обыкновенно почему-то задумается и потом, по-видимому совершенно ни к чему, приплетет какую-нибудь историю из своих воспоминаний. Вдруг вспомнится ему, что ребенком играет он в отцовском кабаке и с ужасом смотрит на громадного мужика, которого все шопотом называют «палач». Неизвестно почему, палач разъезжал в то время по уезду; но страх был к нему всеобщий. Похаживая во хмелю по кабаку, он похлопывает по полу своим кнутищем и предлагает какому-то пьяненькому мужичонке получить «задаром» два целковых; желающий должен взять бумажки в зубы, подставить палачу спину и вытерпеть три удара кнутом, не крикнув и не выронив деньги изо рта. На глазах Ивана Николаича хмельной мужичонко подставил спину и мертвым повалился с одного удара, стиснув зубы так, что их с трудом разжали двое взрослых детей покойника, чтобы вытащить два рубля.

Иван Николаич не может забыть этой смерти, этого размаха кнутом, со свистом облетевшим всю избу.

– Как же можно с бацу-то! – бормочет он…

* * *

После случайной встречи моей с хромоногим солдатом во время открытия школы он сделался единственным и постоянным моим собеседником по окончании работы.

– Нет, барин, видно придется камушек на шею нацепить да поискать бучила хорошего!..

Так, почти всегда одинаково, слегка раздраженно начинает он свою речь, влезая с своей деревяшкой ко мне в переднюю и одновременно торопясь запереть дверь, снять с лысой головы шапку и обтереть не хромую ногу. – Здравия желаю! все ли в своем здоровье? – произносит он уже по-солдатски, бодро.

– Слава богу!

– Ну слава богу! А я, признаться, ваше благородие, все бучила ищу хорошего… Ей-богу-с! Хочу просить в губернии: «дозвольте, господа судьи, Филиппу Андрееву, хромому, не своею смертью помереть…» Ей-ей!

Этот шутливый тон, когда-то бывший большим природным сокровищем Филиппа, теперь только привычка, даже и не скрывающая горя, которое лежит у него на душе. Свернутый с пути господским сюртуком, имевшим когда-то, всемогущие права, хромой солдат был измучен и изуродован нравственно и физически до последней возможности; вместо гнезда, которое думал он свить для своей старости, попал в новое море мучений. Помощников у него нет, потому что жена отвыкла от работы, расслабла от кабачной жизни и пьет. На шее солдата сидит и женина дочь, девочка больная, полусумасшедшая, избитая в детстве матерью в припадках отвращения к пьяной жизни и, кроме девочки и матери, на той же шее сидит бессрочный солдат Ермолай, пьяница и душегуб, любовник жены, который отрывает ее от дела, мутит все в доме и разоряет и от которого ни муж, ни жена отделаться не могут: оба боятся его, а жена, кроме того, привыкла к нему, жила с ним три года… По природе добрый, Филипп ничего не может поделать в этом содоме. Иногда даже сам подгуляет «на свои» с женой и любовником.

– Нет ли рюмочки, ваше благородие, солдату? – продолжает он хотя и с оттенком шутки, но уже совершенно болезненно. – Ей-богу! что ни сдумаю, что ни сгадаю – н-на!.. Что же мне? Драться я не охотник: слава богу, на войне, по приказу, дрался, а самому охоты нету!.. Да и не слажу я с этаким верзилой… Гляньте-ко: Еруслан! Звезданет по уху – дух вон! И поджечь избу для него все одно – тьфу! Этакой собаке что угодно можно…

Выпив рюмку, он как будто приободряется и, по-видимому желая отплатить за нее, как будто беззаботно говорит:

– Аль у вас печки не топили еще?.. Что же это вы, ваше благородие, не скажете? Да я вам ее раскалю духом-с! Какой холод… как можно?

Печка затапливается среди разговоров совершенно посторонних: о дровах, о дороговизне, о доброте барыни; но когда она, наконец, разгорелась, солдат уселся на полу около нее и уже не свернет никуда с повествования о своей участи.

– …И по дому-то, ваше благородие, – болезненно лепечет он, – ежели что – и то она с неумелых-то рук до поту бьется! Иная бы вот как обернула, а она мечется, покуда вот этак-то за сердце схватится да на бок… Больная-с, куда ей! Девчонка полоумная, как ворон глазами пучит из-за печки… Опять слабость ейная, бьется-бьется, а Ермолка гакнул: «пойдем!» – идет! выпьет, раскиснет… Моего веку немного осталось… Скоро поколею, все одно! Ну и что хошь! Что и сам с хромой ногой наладишь – все тож прахом! Да и ладить-то не приходится… Целовальнику и посейчас из-за избы-то по шею задолжал… Поглядит, поглядит, да, пожалуй, и отымет избу-то. Прочие соседи рекомендуют: «бей!»… Ах, господи! Не могу я, старый человек, на это польститься! Она и так чуть ходит, боже мой!

Солдат помешает в печи кочергой, помолчит и снова тянет свою историю.

– Подумаешь, подумаешь, – говорит он в раздумье, – а выходит так, что не минешь, пожалуй, напишешь государю императору письмецо!.. Пожалуй, что не обойдешься! Обидно, обидно в эдаком виде себя представлять, а пожалуй, что придется попроситься, христа ради, в богадельню!

Но в этих намерениях несчастный солдат, очевидно, не находит успокоения. Собираясь уходить, он снова приходит к мысли, что камень да бучило – хорошие, единственные средства для его спасения.

Солдат ушел. Настала ночь, тишина и темь; степной ревучий ветер, облетая с шумом стены моего жилья, доносит множество самых тревожных звуков, в которых слышен и как бы набат отдаленный и неумолкаемый, и волны, и крик… История солдата, подновляемая новыми событиями, вместе с шумом ветра долго не дает заснуть.

* * *

Скоро к нашему обществу присоединилось новое лицо. Барыня взяла ко мне в служители некоторого человека, по имени Ивана.

Иван был корявый человек небольшого роста с рябым, некрасивым лицом, большим щучьим ртом и неприятными глазами, из которых на одном сидело громаднейшее бельмо, а в другом мелькало нечто трусливо-наглое и робко-лукавое. Барыня из милости и сострадания взяла его только до весны, так как весной Иван хотел идти в соловецкие монастыри и поступить в монахи: «хошь безделицу для души похлопочу», объяснял он это намерение, стараясь низвести свою хрипоту до степени голоса младенца. Серый глаз, нырявший при этом из угла в угол и, казалось, не знавший, куда деться, и поддельный голос могли привести к заключению, что человек этот питает какие-нибудь нечистые намерения. Но это было не так. Иван просто был пьяница, пьянствовавший сряду тринадцать лет, допившийся до постоянных галлюцинаций, которые не покидали его и в трезвом виде и почти убедили его, что он продал свою душу дьяволу на тридцать лет. Он так привык быть в обществе бесов, что в трезвом виде не знал, о чем разговаривать, и плел в оправдание свое такой вздор, который, судя по глазу, нырявшему из угла в угол, казалось, удивлял его самого. Так, например, объясняя, почему он сидел шесть месяцев в рабочем доме, он обвинял в этом жену и чиновников, у которых та тринадцатый год живет в няньках в губернском городе, к выражал это обвинение так: «Они, ваше благородие, хотели, чтоб я был вором-с… да-с! А я им согласия не дал-с! Потому я никогда матушки царицы небесной не забуду… да-с! Пущай это им будет известно, свиньям!.. чтоб я был вором-с!» Кроткая хрипота, которою говорились подобные фразы, отнюдь не соответствовала тому реву и безобразничанью, которое Иван обнаруживал в пьяном виде… Судя по этим проявлениям, можно было видеть, что в молодости Иван был великий самодур. Начав свою карьеру маляром, он в короткое время пошел так блистательно, что даже женился на хозяйской дочери. Такой неслыханный успех развил его самодурство до громадных размеров; но в ту же минуту Иван, полагавший себя на высоте своевольства, получил неожиданный удар: жена не прожила с ним двух месяцев, как ушла к родным, а потом поступила нянькой в хороший купеческий дом. Иван «на зло» стал пьянствовать и безобразничать, полагая этим кому-то насолить; но на жену это не действовало. Она жила в купеческом доме, копила деньгу и умела при помощи хозяев сажать Ивана в часть, в рабочий дом всякий раз, когда он являлся требовать к себе ее или денег. Скромная женская практичность повалила эту громаду самодурства: Иван мало-помалу дошел до убеждения, что он в дураках, но вернуться на путь благоразумия снова уже не мог. Пьяница из него вышел совершеннейший. Заручившись копейкой от доброхотного дателя и окурком папиросы, он без зазрения делал всякие гадости на улицах, перед окнами, перед прохожими; ругательства его в это время раздавались на три квартала. Если же заручки не было, то, отыскивая доброхотного дателя, он умел вдруг упасть перед прохожим купцом в грязь, мычать, чавкая ртом, как немой, рвать на груди кожу, драть лохмотья халата, смотреть в небо выкатившимся бельмом – и сразу поднимался с земли, когда копейка попадала в ладонь. Доброхотный датель обыкновенно не успевал дойти до угла, сделать пяти шагов, как за минуту рыдавший Иван, рассмотрев даяние, оскаливал свой щучий рот и обдавал доброхота на три квартала полновеснейшим ругательством.

Из города, где жила его жена, его выжили, и он шатался кое-где, то задумывая работать, то идти в монахи. Последнее намерение брало верх, ибо нервное расстройство от множества белых горячек достигло высшей степени. По его рассказам, бесы познакомились с ним лет двенадцать тому назад; сначала был «приставлен» к нему один, который начал с того, что уговорил Ивана отхватить ножом собственный палец. Иван это исполнил, и с тех пор за ним ежеминутно шатаются двое и делают с ним, что хотят; так – они примутся его «сбивать с ноги». Кричат: «держи левую ногу! эй, левую ногу держи!» Иван держит и попадает в яму со всякою нечистью. Они водят его целые ночи по разным вертепам, показывая пьяниц, которые лежат в темном подвале, как дрова, заплесневелые и зеленые, и от них несет холодом, от которого у Ивана захватывает дух… Приводят его к морю гущи, из которой торчат головы и вопиют: «Ваня! вот „которое“ нам будет за трубочки с табаком да за водочки!» Во время таких путешествий поминутно попадаются собаки с человеческими лицами, которые его спрашивают: «где твой ангел?» и начинают ругать, а жену хвалить. Стоит ему заглянуть в какой-нибудь угол, – и там тотчас же вырастают носы по пяти сажен длины и тоже ругают. Однажды Иван валялся пьяный около корыта, где мок в овсянке овчинный рукав; этот рукав целую ночь ругал его: «камбала!», очевидно, намекая на его кривой глаз. Несколько раз неизвестные люди хотели его украсть, а на место его положить «пса», которого прятали под полой и на голову которого надевали Иванову шапку «для сходства». В ужасе от таких сцен он обращался к богу, бросался в церковь и начинал бить поклоны; но угодники отмахивались от него руками, говоря: «не нужно! не надо! вон пошел!» Лик божией матери чернел и уходил вглубь, а глаза белели. Иван распростирался на земле; но из полу прямо в рот ему лезли трубочки с табаком, и какие-то люди жгли ему пятки, говоря: «поддай ему жару! он мать проклял родную!» Бывали минуты глубочайшего отчаяния; но выручали те же расстроенные нервы: в самом страшном приливе тоски ему вдруг являлось в небе видение – крест и евангелие, или под ногами распростиралось небо со звездами, и Иван восклицал: «Матушка, царица небесная! Никогда я тебя не забуду! Стало быть, поживем еще маленечко!» И начинал ту же историю вновь.

К нам Иван поступил в припадке величайшего уныния и, боясь быть выгнанным, покуда не пил, не переставая, однако же, слышать голоса, проклинавшие его и выходившие откуда-нибудь из графина или с потолка. Иногда неожиданно он совал в щель между половицами папиросу, так как солнечный луч, ударявший в пол, представлялся ему в виде головы, которая говорила: «нет ли покурить?» Ночью галлюцинации увеличивались до последней степени; стоило погасить свечу, стоило Ивану остаться в темноте, задремать, как тотчас же начинались таинственные явления.

– Прочь! – кричит Иван в темной комнате. – Убью, как собаку! Пес эдакой!

Иван вскакивает и бросается куда-то.

– Иван, Иван! – кричу я. – Куда ты?

Окрик останавливает его.

– Ах ты, господи, боже мой, – кричит он, опускаясь на пол. – А-а-а! Замучили они меня, черти проклятые! Смерть моя! Сейчас хотел бежать за топором, убить его… Как же, помилуйте, которую ночь пристает: «Ты душу мне продал. Пойдем!» Ах ты, шельма, сволочь!..

Иван тяжело дышит и долго сидит в большом волнении.

– Действительно, – говорит он, как бы что-то соображая, – однова был торг, торговались. Ну, тогда обман вышел, это я верно знаю, потому что я ему тогда согласия не дал! Верно! Я ему говорю: «Поди к купцу Брускову… (на площади дом-с)… выноси деньги… пятьдесят серебром.. А он в ту пору уперся: «Обругай, говорит, нечистыми словами храмы божий, тогда вынесу!» Ну, а я ему наплевал на это, потому храмов божиих мне ругать неохота. Это я верно – вот как – знаю!.. Еще свою шапку тогда продал, а от него не брал ни гроша медного… Каков есть грош… Ах ты, собака поганая! Что тут делать? «Продал» – да и шабаш!

– Ты к доктору, Иван, сходи…

– Были-с, ну, пожалуй, что тут докторам-то не ухватить! – шепчет и хрипит Иван со вздохом и, помолчав, прибавляет еще более глубоким шопотом: – тут дело-то помудреней будет-с! Сказать по совести, а ведь я, ваше благородие, шесть недель креста на шее не имел, утерял, вот в чем-с! Так тут доктора не могут-с… Уж ежели шесть недель без креста я прошатался, то уж, сами знаете, все одно – татарин, собачье мясо, некрещеный! Тут не доктор-с, тут к митрополиту надо писать, чтоб по крайности хошь перемазали бы…

Иван долго рассуждал на эту тему и, уходя, говорит предупредительно:

– Вы, ваше благородие, замыкайте дверь… Неравно что со мной… Шут его знает!

Иногда я запираю дверь; но шум и крик Ивана вместе с ветром, который звонит и хлещет, не дают мне покою.

11

«С появлением Ивана разговоры у печки сделались гораздо продолжительнее, так как к тоскливым жалобам хромоногого солдата на свою семейную каторгу присоединились жалобы Ивана. И хотя несчастия последнего несколько разнились от несчастий солдата, но они сделались дружными собеседниками, благодаря тому, что Иван, подобно солдату, тоже хотел собраться да «шепнуть государю императору словечка два», и еще благодаря тому, что Ивану, познакомившемуся с делами хромого, была полная возможность излить свою ненависть на собственную жену, которую он ненавидел.

– Я, брат, знаю их, каковы они, жены-то наши! – хрипел Иван, сидя на полу у печки против солдата. – Они ловки нашего брата в землю по самую по шею забивать! Ты у меня спроси-и: что я был и что стал?

– Да уж что!

– Да-а! Знаешь Константинова, Петра?

– Ну?

– Ну первый маляр по губернии? Пять домов?

– Ну?

– Ну я его по щекам бил!

Сказав это, Иван торжественно замолкает, сверкая на нас глазами.

– Я своими ручками бил его по морде! Ученик он мой был, видишь вот! Поди спроси у него: сколько, мол, раз Иван Лазарев вам голову прошибал? Поди! – что он тебе скажет? А теперь я сам у него копеечки напрошусь! Он – миллионщик, а я… Вот они бабы-то!

Солдат вздыхает.

– У меня тридцать человек рабочих пикнуть не смели! У меня… ах! Ах, бож-же мой! – вдруг обрывая гневную речь, как бы от сильной боли хватаясь за ухо, стонет Иван. – А-ах, как завы-ыл!..

– Кто? кто такой?

– Да кто же?.. Пошел из-за спины, завы-ыл, завыл так, альни под сердце подвернуло! Ах, боже милостивый!

– Да это ветер! что ты? – успокоивал солдат.

– Знаем мы его, какой он ветер! Учены очень! – говорит Иван, мало-помалу освобождаясь от видения. – Они, жены-то, довольно хорошо нас этому обучили, слава богу! Прраклятые!

Несмотря на добродушие солдата, несмотря на его полное понимание невозможности поправить что-нибудь в своем положении, открытая вражда Ивана к жене, подкрепляемая аргументами, подобными вышеприведенным, действовала на солдата весьма странным образом.

– Да что ж, ей-богу, – стал поговаривать он, – терпишь, терпишь… Сегодня вот опять вломился: «посылай!»

– Ермолка, что ль? – спрашивал Иван.

– Стало, он!

– По шее его! Больше ничего, одно! Дуй, как собаку!.. – советовал Иван гневно.

– Да что же в самом деле? Мне тоже требуется свой покой, право, ей-богу! «Ты, Ермолай, хушь бы подумал, говорю, ведь и ты тоже, чай, будешь на суде-то?..»– «Посылай!..» – только и слов… И жена: «Пошли, Филиппушка, нам, пропащиим!» Уж я посылал, посылал…

– Ловки они нашего брата разорять, собаки… Огреть хорошенько – да и сказ!

– Да что в самом деле! – как-то неопределенно произносил солдат, обращаясь ко мне и не то жалуясь, не то соглашаясь.

В таких разговорах мы проводили время, ожидая, не получшает ли нам всем, не перестанет ли непогода, не начнутся ли выборы. Ни того, ни другого, ни третьего покуда не случилось; только история господского сюртука, изображаемая хромым солдатом, выяснялась все более и более, делаясь от этого необыкновенно мучительной. Однажды, в бессонную ночь, поднявшись к окну за табаком, я случайно увидел Ермолая, который прошел под моим окном по грязи, без шапки, с растрепанными по ветру волосами и распоясанной рубахой. Он шел медленно и считал на ладони медные деньги… Вслед за ним проплелась, завернувшись с головой в рваную свиту, сгорбленная и, судя по походке, крайне изможденная жена солдата; она плелась босиком, хромая на одну ногу, обвязанную грязной тряпкой, и, по-видимому, шла, куда глаза глядят. После этой сцены мне было весьма, тяжело слушать негодующие вопросы солдата вроде: «Да что ж в самом деле?», как бы грозившие чем-то этой, замученной женщине. Но благодаря простодушию и доброте солдата, низводившим этот вопрос только до степени глубокого вздоха, никто из нас троих не предполагал, что из этого что-нибудь выйдет.

А между тем это «что-нибудь» вышло, и подзадоривания Иваном солдата разрешились совершенно неожиданно.

* * *

Однажды, занимаясь в школе, я слышал, как хромой солдат вошел в мою комнату, толковал довольно громко о чем-то с Иваном и потом ушел куда-то вместе с ним: в последнее время солдат охотно водил Ивана в кабачок выпить рюмочку, и возвращались они скоро, боясь рассердить барыню; но в этот раз пропали на целый день.

Господский кучер, принесший мне обед вместо Ивана, на расспросы о нем объявил, что он вместе с хромым солдатом погнался куда-то за ворами.

– За какими ворами?

– Да за Ермолкой, за полюбовником жениным. В прошлую ночь ночевал он у них… Ну и стянул, увместях с Феколкой, деньги солдатские… Руп, что ли то… И ушли вместе с бабой куды-сь… Надо быть, на прощоновские колодези… Солдат-то хватился поутру, ан денег нет, а они с бабой ушли! Ну и погнал вдогонку. Да что, глупый совсем старик! Куды ему отнять? Это его Ванька поджег, он бы сам ни вовек – куда ему! А они, вашскбродие, в кабаке сначала зарядились, солдат-то накатился, боже мой, как! Мужика нанял – во весь дух!.. Барыня им попались – в город ехали, так даже очень удивились этому, что такое со стариком? Ей-богу-с!

Это известие весьма удивило меня.

– И стоит за этакой сволочью гнаться! На его месте я бы сам ей руп дал: иди, любезная, право. Что за такой, за паскудиной таскаться? Известная потаскуха, бродяга… Пирожное еще будет, ваше благородие!

Долго просидел я в этот вечер у Ивана Николаича и когда воротился, то нашел Ивана мертвецки пьяным. Он был весь в грязи и валялся в передней без чувств; рубаха его была изорвана, а лицо и руки покрыты ссадинами и синяками. Мне просто страшно сделалось в компании с ним. Очевидно, что было большое пьянство, большая драка, разыгралось какое-то невероятное буйство, в котором сорвано множество обид и огорчений.

* * *

Ранним утром, чуть свет, я был разбужен торопливым и нетерпеливым стуком в дверь, разбудившим даже Ивана.

– Погодишь, не умрешь! – рыча с похмелья и отворяя крючок у двери, бормотал он.

В передней застучала деревяшка солдата.

– Эко грохаешь! – хрипел Иван; но солдат ему не отвечал и прямо вошел ко мне.

На нем лица не было.

– Что с тобой?

– В дому не чисто, ваше высокоблагородие! – пролепетал он, вытянувшись в струну и как бы задыхаясь.

– Что такое?

– Очень не чисто, ваше благородие, жена померла!

– Ай померла? – воскликнул Иван в великом испуге.

– Померла! – прошептал солдат. – Ну не очень чисто скончалась… Очень… неаккуратно…

– Да в чем дело? Будет, говори!

Несмотря на испуг и трепет, солдат кое-как объяснил, что вчерашнего числа, после того как они с Иваном «выволокли» жену из прощоновского кабака, солдат привез ее домой, ругая дорогой, говоря ей, что она довела его, старого человека, до того, что он подрался, подрался из-за того, что она обокрала его, нищего, унесла последнее… Жена все молчала. Приехав домой, он взвалил ее на печь и сам лег туда же, предварительно привязав одним концом веревки за дверь, чтобы кто не вошел, а другой конец с пьяных глаз взял с собой на печку, обвязал им женину ногу и крепко держал веревку в руке, чтобы проснуться, когда она побежит. Жениной девчонке, которую тоже ударил несколько раз, он наказал смотреть за мамкой, ежели сам задремлет.

В глухую ночь он слышал пронзительный крик – голос походил на девчонкин, но очнуться не мог, потому что голова «дюже» была тяжела.

– Прочухался под утро, – шептал солдат. – Глянул к полатям… ан она… и веревка эта самая!

– Ах, дело-то не чистое! – хрипел Иван, очнувшись от хмеля. – А-а, братец ты мой!

– Очень не чистое дело!

Все мы помолчали.

– Эх, водочка-а, матушка! – утирая градом полившиеся слезы, говорил солдат: – два раза я от тебя погибель имею, под шапку из-за тебя попал… теперь, может, душу…

– Ах, бедовое дело! – охал Иван. – Девчонка-то что ейная?

– Убегла девчонка!.. Кабы не пьян был, я б окликнул… Она, надо быть, видела, как мать-то… ну и убегла. Как не убечь!

Солдат был крепко убит и почти не разговаривал с Иваном.

Почему-то мы сочли нужным пойти на место происшествия. В селе уже знали о нем. У дверей изб толпились женщины, закутавшись от дождя свитами. Редкая из них осмелилась подступить к толпе мужчин, обступивших солдатскую избу в глубоком молчании

– Эй! Хромой! – послышалось с солдатского двора, когда мы все трое подходили к нему. – Где ты шатаешься, старый пес? Иди!

Это кричал Ермолай.

– Нашел время шататься! – продолжал он. – Тоже порядок спросят… Надо ее выволочь оттеда, для господ… для воздуха. Эй, ребята! помоги!

Какой-то старичок, на лице которого выражалось полное убеждение, что это дело мирское и его оставить нельзя, отделился из толпы; вместе с хромым солдатом они вошли в избу. Скоро оттуда вылетела на двор веревка.

* * *

– Пожалуй что утрафишь в хорошее место из-за этого дела! – толковал Иван в ожидании следствия и сам же отвечал на это: – куда угодно! в Сибири – тоже люди, и рад-радехонек!

Но этот ответ не успокоивал его, да и не один Иван, все село было в величайшей тревоге. Собственно страшен был не суд, не начальство, а та какая-то беспредельная тоска, которая сразу навалилась на всех после этого происшествия. Что-то тяжелое висело над головами всех и не давало покою. По ночам можно было заметить огоньки, чего прежде не было, что бывает, когда грозит туча, несчастие. Солдат два дня стоял на карауле при жене и не показывался, ожидая начальства. Иван не посещал его и, испытывая общий душевный ужас, мучился ночью более обыкновенного.

– Что, ваше благородие! – говорил он, тихонько пробираясь ко мне. – Как ни вертись, а надо быть, что промахнул я имдушу-то!.. По совести оказать, чудится мне, что и в другой раз мы с ним торговались… Тут уж он мне: «Что угодно! Не токмо храмы божий, а хушь, говорит, дрова обругай, соглашусь!» Тут-то, должно быть, я и ахнул… Должно быть, что так! Потому и им не из чего звать попусту… Уж ежели кричат: «пойдем», стало быть, что-нибудь есть! Ничего не сделаешь!.. Коли, бог даст, отверчусь от этого дела, надо писать просьбу. Надо!

Наконец всем полегчало: приехало начальство: судебный следователь, лекарь и фельдшер с ящиком анатомических инструментов. Толпа около солдатской избы собралась громадная; на этот раз даже бабы, поодаль от мужиков, образовали довольно порядочную группу. Посреди двора возвышался шалаш, забросанный соломой, под которым лежала покойница. У ворот плетня стояли без шапок солдат и Ермолай, оба застегнувшись на все уцелевшие пуговицы. Трезвое лицо Ермолая было обыкновенное, форменное, солдатское лицо; только разбойничьи глаза его как будто стали меньше; он как-то хитро поглядывал ими и видимо робел… Хромой солдат был уныл и как будто отощал; тем не менее косицы его были приглажены, а когда подошло начальство, то вместе с Ермолаем он совершенно по-солдатски произнес:

– Здравия желаю, ваше высокоблагородие!

– Здравствуйте, ребята! – сказал следователь, взглянув на вытянувшегося и бледного солдата. – Староста! Сафрон!

– Староста! Эй! Иди! – гудели в толпе.

– Самоварчик, брат, нельзя ли… а?

– Можно-с!

– Пожалуйста, поскорей… Ступай! Так это твоя жена-то?

– Так точно, ваше высокоблагородие, наша-с! – отвечали Ермолай и солдат вместе.

– Иван Петрович, – перебил лекарь, – скажите, чтоб и яиц всмятку.

– Эй, Сафрон, Сафрон!

Такой разговор облегчил душу солдата, ибо, очевидно, не приговаривал его к смерти; он поправил деревяшку и кашлянул. Вообще судьи, видимо, не имели намерения чем-нибудь страшить этот народ. Повидимому, такие трагические развязки истории господских сюртуков были для них вещью столь же обыкновенною, как обыкновенны они и в самой действительности. Они уселись на бревнушках и обрубках, достали карандаши, бумагу, велели открыть покойницу, при виде которой толпа шатнулась назад. Лекарь и фельдшер стали приготовлять место для анатомирования, требовали воду, лавку и проч., а судебный следователь понемногу расспрашивал народ.

– Так распутничала? – спрашивал следователь.

– Было-с… – говорил свидетель.

– Точно, ваше благородие… Весьма по глупости своей… Большая была неряха!

– Ты что скажешь?

– Больше ничего-с! Непорядочная была-с покойница…

– Ничем не жаловалась?

– Кто ж ее знает? это надо у баб спросить… Эй, бабы, подь сюда!..

Бабы убежали прочь.

– Сердцем, ваше благородие, жаловалась, – произносит хромой солдат: – схватится так-то и упадет…

– Сердцем? Ну еще не можешь ли что-нибудь сообщить?

– Что ж, ваше благородие? – говорил солдат убитым голосом… – Жили дружно-с… Больше ничего… Что уж!

– Ты кто такой?

– Отставной-с… Что ж, дело божие! Ево воля… Моей причины нету; служил царю чисто – двадцать лет отслужил…

– Да ты сядь, старик, – говорит следователь.

– Постоим, ваше высокородие! – просветляясь от ласкового слова, говорит солдат веселее. – Я двадцать лет стоял-с, привык-с. Во дворцах стаивали…

– Во дворцах? – закуривая папироску, переспрашивает следователь.

– Как же-с! В тиатре тоже и во дворцах. Тут стоишь, дыхания своего не слышишь, не шевельнешься… Однова во дворце задремал, да и уронил ружье, так думал – умру-с!

– Как же можно! – поддакнул Ермолай.

– Как пошло по царским покоям ухать-с, от удара… так!..

– Эй, ну-ка поди сюда! – перебивает солдата лекарь: – подними-ка покойницу-то!

– Выволочь ее оттедова прикажете? – вызывается Ермолай.

Покойницу тащат на лавку; солдат помогает нести ее за ногу, Ермолай взял ее подмышки. Проходя мимо следователя и находясь под страхом суда, он желает заслужить у барина и ласково говорит:

– На карауле, вашескбродие, большая строгость! Теперича в Итальянской опере стоишь – ровно железный сделаешься… навзничь прикажете?..

– Клади навзничь.

– Слушаю-с!

– Ты кто такой? – обращается следователь к Ермолаю.

– Бессрочный… Ермолай Семенов.

– Ну ты что?

– Да что ж, ваше высокоблагородие? Что народ-с… Недаром он про нее… Что было, то было! – произносит Ермолай с умышленною ласковостью.

– Распутничала?

– И весьма-с! Что правда, то правда… Утаить нельзя… Поведение имела вредное…

Ермолай взглядывал на хромого, но тот молчал и стоял навытяжку.

Допрос продолжался, и никого виновного, кроме собственной глупости бабы, в ее самовольной кончине не нашлось. Затем покойницу вымерили вдоль и поперек и изобразили все это в аршинах и вершках; развязали тряпки, которыми были обвязаны ее пальцы на руке и на ноге, и узнали, что руку она разбила кирпичом во время поденщины, а ногу зашибла ей скотина во время работы. Слово «работа» стало звучать в устах свидетелей столь же часто, как и «распутство». Все это хотя и не убавляло мнения насчет глупости бабы, но тем не менее было записано, и затем приступлено к анатомированию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю