355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 2. Разоренье » Текст книги (страница 19)
Том 2. Разоренье
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Том 2. Разоренье"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)

Однажды я и Павлуша Хлебников присутствовали при приеме рекрут. Дело было в пасмурный зимний день. У крыльца присутственного места и по всем улицам и переулкам, прилегавшим к этому зданию, было великое множество деревенских саней, наполненных плачущими бабами с детьми; множество зрителей и участников в приеме толпились тут же. Раздирающий плач женщин, гармония вольника, который, расталкивая толпу и гордо заломив на голове шляпу, перевязанную лентой, направлялся в кабак, окруженный караулившей и ухаживавшей за ним семьей его покупателя; вообще все картины набора, драматизм которых увеличивался тем, что это был набор уж не первый и народ был истощен, – все это производило довольно тяжелое впечатление.

Зрители не испускали воинственных воплей и не вели оживленных бесед, и когда один из наших гимназистов, окончательно вышедший из гимназии и уж почти принятый в юнкера, завел разговор о храбрости, – то несколько голосов осадило его весьма бесцеремонно.

– Сволочь какая, ревут, как коровы! – произнес было гимназист. – За отечество идут и ревут! Какие ж могут быть победы?..

– Уж ходили, ходили за…

– Полегче, полегче, ребятки, – останавливал народ древний старец… – За это знаешь что?..

– Ходили, ходили, а все толку нет…

– Ежели мы будем реветь, когда война, когда надо драться… – сказал было гимназист; но ему не дали докончить.

– Что мелешь? – закричал на него мясник в белом фартуке… – Поди-ка сам под пулю-то!

– Я и иду! ты не ори.

– Идешь? Вы мастера только разговоры разговаривать…

– Нет, иду, ну?

– Ну, и с богом. Хоть бы поменьше было вашего брата… Мужика совсем вывели, – и вас бы пора.

– Осторожней, кум! – шептал старец… – За эти словечки знаешь куда?

– Ну вас к шуту! – с сердцем сказал мясник.

– Да кто ты такой? Как ты смеешь так говорить? – вдруг наступил на него будущий воин. – А хочешь к губернатору? ты против кого говоришь?

Мясник скрылся.

– Ах, каналья этакая! – в искреннем гневе сказал будущий воин. – Непременно узнаю, кто это.

– Кто этот юноша? – спросил кто-то сзади меня.

Я обернулся; сзади меня стоял молодой человек в клеенчатой фуражке и в поношенном драповом пальто.

– Это наш гимназист.

– Вот защитник-то отечества! – проговорил он, не улыбаясь, но довольно мягко…

– Все бы ему драться, – прибавил кто-то из толпы: – он тут давно шумел…

– Гм… – сдержанно сказал молодой человек и обратился к нам: – вы, господа, здешней гимназии?

– Да.

– Я – ваш новый учитель истории.

Мы было оробели, но, к нашему удивлению, учитель ласково сказал нам:

– Пойдемте, господа, ко мне; поговорим, да кстати вы меня познакомите и с городом.

Мы последовали за учителем и не могли порядком надивиться ему. Говорил он с нами как с людьми, ибо несколько раз спросил: «как вы думаете?»,«не правда ли?..» Этого никогда мы прежде не слыхивали. Потом завел нас к себе в нумер и предложил нам, как настоящим людям, – вино. «Не хотите ли мадеры?» – «Извините, я разденусь…» Все это было ново, и учитель оставил в нас наиприятнейшее впечатление. Сколько сообщил он нам о войне, о злодействах, о злоупотреблениях! – и хотя мы были весьма далеко от понимания всей важности этих тайн, но и нас пробрал его разговор.

С этого времени и в порядках гимназии и вообще в порядках жизни произошел перелом. Новый учитель тотчас начал борьбу с мелочностью начальства и тотчас нажил тьмы врагов, начиная с гимназического эконома до директора включительно. Ученики стали выписывать журналы и читать; собирались на квартире нового учителя потолковать, посоветоваться, образовали особую партию, к которой примкнул и Павлуша Хлебников. На моих глазах он столь же мило и легко делался либералом, как прежде делался ябедником (тоже очень милым) или исполнял волю начальства, повелевавшего выдрать товарища за ухо.

Я бывал в этом обществе; но я уж значительно обленился и жил жизнью толпы более, нежели можно было думать; я даже оставил в это время гимназию, потому что, в качестве одного из субъектов толпы, почувствовал большую тоску…

Война кончилась. Турку снова нужно было запереть в душу на неопределенное время, и все стало по-старому. Силачу Федотову опять нечего делать. Андрюше не о чем пророчествовать. Улица, где сломал ногу обыватель, бежавший с газетными известиями, освещена; но зачем теперь ходить по ней? Фонарь стоит в ней один-одинешенек. Почитать газету? – да что в ней интересного?.. У толпы опять не осталось ничего; и мещанин, вчера еще рассуждавший с женой о политике, теперь снова говорит ей свирепым голосом: «Что стала? Не знаешь своего дела? Загони свинью-то! Давно я за вас не принимался!..» Мещанский ребенок решительно не может выдумать игры «в освобождение крестьян», о котором уж бродили слухи и в толпе, и по-прежнему лезет головой в заборную дыру и орет.

После турка у толпы ничего не осталось своего…

Зашел я к Змееву. Он жил в отдельной комнате у чиновника сотоварища и хотя не имел с отцом никакого дела, но я заметил, что он уже в затруднительных обстоятельствах относительно возможности распорядиться своей свободой.

– Ты что же в Петербург-то? – сказал я ему и заметил, что он пьян.

– Погоди… Будет все!

Храбрости в его голосе, однако, не было.

– Надо послать за водкой! – торопился он прервать речь о Петербурге.

Принесли водку. Змеев выпил и охмелел.

– Я – человек! Понимаешь ты это? – стал было он кричать по-прежнему; но на крик явилась хозяйка и сказала:

– Вы, пожалуйста, не шумите.

– Как? Я не имею права делать, что хочу?

– Дом мой!

– Я плачу деньги.

– Все-таки вы не смеете…

– Не смею?

– Не смеете.

– Я не смею?.. Вот же вам!

И он поставим на стол некоторую посуду.

– Побойтесь бога, на столе стоит божий дар – хлеб, а вы…

– А-а… – вопил Змеев: – я не смею?.. Погодите, я вам покажу… Вот же вам…

Хозяйка выбежала вон, а за ней и я.

Змеев бушевал и дебоширничал еще недели две. Все безобразия, находившиеся в его руках, он пустил в ход для доказательства, что он человек, но так как этими безобразиями он ничего не доказал и, отрезвившись, сообразил, что далеко ему до человека, то вскоре засел он за письмо к отцу.

В письме он просил прощения, кланялся в ноги и умолял позволить ему вернуться.

Отец ответил ему длинным письмом, с текстами из священного писания, и позволение вернуться дал.

И вот Змеев опять не смеет выйти вечером из дому до тех пор, пока не «улягутся».

Все в толпе стало по-старому.

А я все плотней забивался в угол. Лень овладевала мною все более и более, и кругом было столь же много тоски, скуки, которая мне давала возможность быть покойным.

V

Так, за самоварчиком, просидел я долгое время. Не знал я, как мои гимназические товарищи кончили курсы и разлетелись по чужим краям; не знал, в каких они были университетах и что там делали.

На дворе у меня кудахтали куры, ходил петух «Мышьяк», прошибавший д омозгу; все было тихо и покойно.

И вдруг является Павлуша Хлебников с бесконечными рассказами об университетской жизни.

«А, – думал я не без злости: – ишь тебя там как налили-то новыми мыслями! Помогать народу!.. И как это ты будешь помогать ему? Найдешь ли ты в нем такую струну, такую душевную привязанность, ради которой он бы стал тебя слушать? И к чему такому нашел ты у него жажду, чтобы ему было мало лаптей и неусыпного труда?»

А тут вылезает какой-то полоумный ходок и объявляет про какое-то дело, за которое все стоят, и это дело не просто из-за надела, а из-за души.

– Да что же? Неужели еще что-нибудь осталось в этой душе? Турка более нет… Что же там? Религия? Семья?..

Я решительно ничего не понимал.

Но все это было весьма ново, и я решился предпринять путешествие с петербургским гостем.

Мы намерены были пройтись «недалеко», ибо даже и при начале путешествия (нельзя утаить) чувствовали тайно, что там, в народе, нам, пожалуй что, делать нечего.

Глава третья
Я и Павлуша «ходим в народе»
I

Под влиянием смутного страха пред наступающим новым, неопределенные формы которого так неожиданно затронул известный читателю мужик-ходок, я и Павлуша совершили путешествие и утомительное, хотя и краткое, и весьма тягостное для души, но поучительное. Тягостное и странное впечатление этого первого путешествия ничуть не рассеялось даже тогда, когда случай дал нам возможность кое-что узнать о таинственном мужике и о том, как комбинируются его многосложные мысли.

Случай этот представился нам на богомолье, в уездном городе, отстоящем от нашего, губернского, верст на тридцать пять. Попали мы на богомолье именно вследствие странного душевного состояния, которое стали ощущать почти с первых шагов пути, – состояния, которое можно назвать несколько неловким… Там, где есть настоящая, подлинная жизнь, там нет надобности шататься «за ней» куда бы то ни было, есть за семь верст киселя; там, по всей вероятности, всякий вопрос, возбужденный жизнью, получает тотчас же и ответ от нее самой. В путешествии нашем было не то. Отправляясь в путь, мы тоже имели некоторый, хотя и недостаточно определенный вопрос, но когда ответом на него стали нам служить десятки верст пустыря, десятки верст проселка, который, казалось, решительно не хотел вести к тому месту, куда шел, и как бы старался, виляя без цели из угла в угол, только проморить пешехода и протянуть время, когда пришлось радоваться всякой галке и вороне, которая заблагорассудит изредка оживить картину унылых полей; словом, когда обнаружилось, что мы за ответом отправляемся неизвестно куда, – я думаю, никто не задумается определить наше душевное состояние, назвав его неловким и тягостным.

«Куда мы идем? не лучше ли воротиться домой? И какое нам до всего этого дело?» – стало мелькать в голове, когда мы «отмахали» по тоскующему проселку верст пяток.

Признаться вслух, что мы были чужими в этих полях и проселках, было не легко, и мы шли, молча неся в душе неразрешимую тяготу. Невольно чувствовалась потребность ободрить себя, даже зайти для того в кабачок. Мы крайне обрадовались, завидя постоялый двор, стоявший при впадении проселка в старинную большую дорогу. Постоялый двор с раскрытыми по местам крышами, с пустым двором, на котором по временам ветер поднимал кое-где труху и раздувал хвост одиноко бродившей курицы, не особенно оживил нас, хоть мы и выпили водки и поели. Какое-то запустение веяло из каждого угла, от каждой вещи. Хозяйка ходила по сеням, распустив платье и босиком, и не то она чего-то искала, не то хотела позвать кого-то; но почему-то сердилась, что можно было заключить по довольно вескому удару, нанесенному ею свинье, опрокинувшей корчагу с помоями. Посердившись спросонок в сенях, хозяйка вышла на крыльцо и стала будить работника, который спал ничком на лавке. «Иван! Иван! Иван! Иван!» – слышалось нам в окно, причем всякий раз раздавалось шлепанье хозяйской ладони об Иванову спину; но Иван не просыпался, да хозяйке, по-видимому, и надобности в нем не было, ибо, наколотив ему спину и накричавшись, она пошла прочь несколько как будто успокоенная, – по крайней мере она залегла спать не ругаясь… Пустырь, неопределенное ворчание хозяйки, ветер и куры, без призора гулявшие по горнице, хлопавшие рамы – все это, при нашем неопределенном положении, еще более расстроило нас.

Вечером мы вышли на крыльцо постоялого двора, не зная, куда идти – направо или налево. По большой дороге плелись богомолки и богомольцы. Иные из них садились близ крыльца перевязать лапоть или просили напиться и скоро уходили далее. На крыльце было общество.

Здесь на ступеньках сидел хозяин – лысый чернобородый мужик, невидимому спросонок, угрюмый и пыхтевший, как самовар. Он был в ситцевой рубашке, босиком и сурово посмотрел на нас.

– Расчет, что ли, требуется? – спросил он нас, искосясь.

– Да! Расчет бы… – сказали мы, хотя в сущности хотели посидеть на крыльце.

– Авдотья! – позвал хозяин жену таким голосом, словно бы он хотел ее растерзать. – Авдотья! Иди, что ли! заснула там?

Авдотья, жена хозяина, появилась на крыльце. Она недовольно сморщила свое лицо и пискливым, тоже крайне расстроенным голосом спросила:

– Ну что?

Говоря это, она одновременно обращалась и к нам и к мужу.

– Расчет дай господам.

– Почему же «господам»? – вдруг спросил Павлуша Хлебников, имевший неосторожность нарядиться в деревенский костюм, купленный в городе.

Этот вопрос весьма заинтересовал и дворника и дворничиху, так что у последней почти вовсе исчезло недовольное выражение лица.

– А кто же вы? – сказала она. – Я сейчас вас узнала.

– По чему же?

– Вот чудаки-то! Что ж вы, мастеровые, что ли?

Мы не могли дать ответа – кто мы.

– Нешто мастеровые, – продолжала она, – станут трескать – извините – под такой день скоромь?

Мы опять не могли ответить, ибо не знали, «под какой день» с нами случилось путешествие.

– Под какой день? – спросил Павлуша.

Тут хозяйка захохотала, ударив себя руками о бедра, а хозяин поворотил к нам жирную багровую щеку и, искашиваясь сердитым глазом, спросил:

– Да вы куда идете-то?

Положение наше стало еще труднее.

– К угоднику, что ли?

– К угоднику! – ответили мы наудачу.

– А потребовали молока! – произнесла хозяйка. – Какие же вы мастеровые? Нешто мастеровой человек сделает так-то? Он бога помнит, он не смеет этого… Я сейчас вас узнала, как потребовали молока… Как это можно, чтобы простой человек… Простые вы!.. А вы зачем нарядились-то, баловники?.. какие притворщики!..

– К угоднику идти на богомолье, – сказал хозяин довольно нравоучительным тоном: – да наряжаться, словно на масленице, – тут порядку мало. Так нельзя!

Хозяин даже тряхнул головой: – так убежденно и нравоучительно произносил он каждое слово,

– Какой человек имеет веру, тот идет, – продолжал он тем же нравоучительным тоном: – идет, например, с верой, например, да! А не то что… чтобы… молока там… Ему память раз в год, стало быть, надо ее почтить. А не то что…

– Это «память» называется то же самое, что праздник, – пояснила нам хозяйка.

Мы сидели как школьники.

– А когда будет праздник? – спросил Павлуша.

При этом вопросе на некоторое время остолбенел и поднялся даже с своего сиденья дворник, а дворничиха просто отшатнулась в сторону.

– Вы что же это творите такое? – сказал дворник, когда прошло оцепенение. – Идете к угоднику, а не знаете, когда ему память?

Мы молчали. Дворник смотрел на нас в упор, как следователь, и, сделав небольшой промежуток молчания после первого вопроса, для того чтобы мы почувствовали всю нелепость наших поступков, задал другой, тоже следовательский вопрос:

– Утверждаете, что идете к угоднику, а позвольте узнать, каким манером вы можете туда идти, ежели вы ничего этого не знаете и спрашиваете, когда праздник?

– Ах-ах-ах! – покачивая головой, в каком-то полуудивлении и полусмехе лепетала хозяйка. – Н-ну бог-гомольцы!

– Ну, да! идем к угоднику! – по возможности спокойно сказал Павлуша дворнику, поднимаясь с лазки. – Больше ничего…

– Идете богу молиться, а требуете скоромь? – сказала хозяйка.

– Что ж такое? Если я болен?..

– Ах-ах-ах! – вопила хозяйка. – А угодник-то на что? Зачем к угоднику-то идете?.. Неужто ж молоко может больше против него? а-ах-ах!..

– Вы бы в аптеку шли, а не к угоднику! – сказал хозяин весьма сурово. – Ежели вы полагаете, что наесться скоромного лучше, то угодника божия вы оставили бы… да…

– Ну, богомольцы… Прекрасно!

– В таком случае вам нужно в аптеку… да! – продолжал хозяин, сердито усаживаясь на ступеньки к нам спиной, – а не к богу!..

– Ну, богомольцы! – удивлялась хозяйка. – Идут к угоднику – не знают, когда ему память! нарядились в мужицкий наряд, – а сами господа, веры не имеют; – а идут!.. Молоко для них больше бога!

– Что это вы говорите! – воскликнул Павлуша, видя, что она сделала слишком яркое резюме нашего глупого положения, – но спохватился он не вовремя, ибо почти в то же время хозяин, точно так же пораженный яркостью резюме своей супруги, снова быстро поднялся и еще быстрее спросил нас:

– Да кто вы такие, господа?

– Ты давай-ко расчет-то да не разговаривай много! – сказал я весьма нелюбезно, – не твое дело!

– То-то лучше вам подобру отседа… поздорову.

– Говори, сколько надо, да заверни язык в тряпку, а то ты мастер молоть-то, я вижу…

– Три целковых – вот сколько! – закипев гневом, прогремел хозяин. – Давай деньги! С вас, проходимцев, и не так еще надо бы… Мы вашего брата знаем коротко… да!

Видно было, что хозяин считал нас в своих руках. Но я, чтобы не уронить себя перед ним, принялся торговаться, но выторговал, впрочем, немного, ибо в речи хозяина стали упоминаться такие слова, как «становой», «волость» и так далее, которые хотя и не предвещали нам опасности, но могли затянуть нашу прогулку в бесконечность, так что я был очень рад, когда нам, хотя и с малыми барышами, удалось, наконец, уйти. Расставшись с постоялым двором, некоторое время мы шли вдоль столбовой дороги наудачу, куда глаза глядят, и потому-то встреча с партиею богомольцев была нам необыкновенно приятна.

Мы пристали к партии.

II

Среди богомольцев нам было спокойно и хорошо. Народ этот шел, тоже как и мы, по-видимому неизвестно зачем, и во всяком случае шел из-за каких-то совершенно непрактических побуждений; а это нам было по душе. Мы в этом обществе могли хоть немножко опомниться, ибо все это общество и причина его странствований были готовою темою для наших наблюдений. «Куда и зачем, в самом деле, идут они?» – пришло мне в голову, и скоро между нами и богомольцами завязались разговоры. Народ, который шел к угоднику, был самый разнообразный: тут были и чиновницы, и мещанки, и отставной солдат, и какие-то неопределенные лица в полукафтанах мужеского пола, и такие же женские.

Слушая их разговоры, я вспоминал нашу томительно скучную провинциальную жизнь, в которой вырастают Андрюши, бегающие с котом, Ванюши-тенора, поющие басом, и так далее.

– Вы, матушка, по обещанию, что ли?

– По обещанию, родная. А вы?

– И я по обещанию. Болели у меня зубы три года ровно, день и ночь, день и ночь.

– И – матушка!

– Измучилась я, родная, вся как есть измучилась! и доктора были, и заговаривали – воротит вот скулу на сторону. Тут я и дала обещание.

– И-и!.. И прошли?

– Как дала обещание, так сейчас и прошли.

– То-то угодник-то! Я сама тоже: у меня пять лет ломила нога левая.

Следует длинный рассказ про болезнь.

– И прошло?

– Слава богу! Каждый год с тех пор хожу к угоднику…

– А я, матушка, впервой… Сказывают, как хорошо-то.

– И-и, родимая! Так-то хорошо, так хорошо, боже мой! Рассказать этого, так и слов нету никаких… То-то хорошо-то!

Странницы несколько раз повторили, как все это хорошо и чудно; но в чем состояла красота, мы пока не узнали. В разговор вмешался странник в черном полукафтане.

– В Оптиной пустыни, – сказал он: – вот уж так хорошо, а в Соловецком еще лучше.

– Не была, батюшка, не хочу лгать.

– Как можно, – вмешалась новая странница: – в Соловецком невпример лучше… Есть ли тут ночлег-то странным?

– Тут, матушка, от обители нету ночлега.

– Где ж народ-то спит?

– А где бог пошлет. И на голой землице поспишь.

– Для бога все можно, а уж что насчет упокою, так в Соловецком монастыре эдакие хоромы выведены для странного человека – приют тебе есть по крайности… А трапеза здесь как?

– Не знаю, матушка, свое ем.

– Здесь трапеза слабая! – сказал странник. – Вот у Саввы Плотника, так там, вот там уж чудесно! В полночь ты пришел, заполночь, во всякое время тебе пища… Эконом сейчас выносит – рыбу ли там, квас ли – что там по чину – «вкуси», говорит… То-то хорошо-то!

– Уж так уж хорошо!.. А тут-то как же? Неужто уж угощения обитель не выставляет?

– Угощение есть, только скудное. После обедни по копейке, по полфунта хлеба, да щи там…

– И-и!.. Что ж так? Тут места рыбные…

– Рыбные точно, только что нету заведения этого… Настоятель из военных.

– Н-ну?.. Только щи? Какие же щи-то?

– Ну там со снетком иной раз… Скупо!

– Скупо! Уж скупо! такая обитель… Нет, у Тихона Задонского много лучше!.. Вот уж где хорошо-то, так уж, кажется, и рассказать-то не расскажешь. Там сейчас тебе подают пирог с кашей…

– В Оптиной – с капустой, – прибавил странник.

– А тут с кашей – первое. Съела ты пирог, начинается пение; пропела ты тропарь, опять садись за стол – щи от-тличнейшие!

Просто слюни текли, слушая реестр кушаньям, которые, по словам записной и опытной странницы, подавались в обители. Некоторые из странников и странниц, заслушавшись ее рассказами, в умилении повторяли:

– То-то хорошо-то!.. Уж и хорошо!

Съестная черта неизвестного нам «то-то хорошо» была разъясняема довольно долгое время, причем совершенно неожиданно обнаружился новый для меня тип странника – из мещан, обуреваемого исключительно съестными целями.

Это был молодой, лет двадцати пяти, малый, весьма недалекий, но крайне добродушный.

– Чудесное это дело, я тебе скажу, странствовать, – сказал он мне, слушая странницу. – Слабому человеку, вот как я примерно, лучше не надо!

– Чем же?

– Да чем? Чего мне нужно-то? был бы сыт, больше мне ничего не надо… А тут, в обителях, почесть везде кормят. Круглый год и сыт.

– Неужто круглый год?

– Да почесть что так. Теперь гляди: по весне идут обительские праздники с выносом: из теплого, стало быть, зимнего места переносят в холодное место. Тут бывают праздники: ну-ко, покуда обегаешь все-то их? Хвать, ан весна-то, господи благослови, и прочь! Весну отправишь, идет лето; тут уж настоящие праздники, тут угощение от обителей иной раз суток по трое, по четверо… Тут только поспевай; я вот теперь сюда, а завтра, после вечерен, я уж отсюда в ход. Да надо поспевать к Савве Плотнику: большое празднество, с трапезой; тут надо облаживать дела, не зевать. Видели, как дела-то?

– А осень?

– А осенью опять, господи благослови, перенос начинается из холодного места опять же в теплое обратно, и опять же празднество. Тут опять обежишь местов тридцать, ан гляди – и зима.

– Ну а зимой как?

– А зимой, братец мой, я к купцам в кучера. Особливо люблю купчих. Куда ей ехать? Лежишь да стихи духовные поешь на печи. Купцы народ – не поворот; что ему? Иной раз только и езды бывает, что от угару…

– Как от угару?

– Угорают ведь они, купцы-то, часто по зимам. Почесть каждый день они угорают. Ну запряжешь мерина, потаскаешь ребят по воздуху, чтоб отошло… Сами-то хреном более… Только всего и работы иной день… А иной, случится, с хозяйкой на рынок съездишь. На рынок ей – все одно как в театр – время провести. Наш брат, простой человек, захотел есть, пришел в обжорный ряд: «Почем? Режь!» – больше ничего… Засунул рубец за щеку и пошел к своему месту; а им этого не надо. Едешь в лавку шагом, разговариваешь с ней, купчихой: «не будет ли, мол, завтра морозу, как узнать?» Ну, говоришь ей – так и так… Собака пробежит, о собаке поговоришь; галка в случае, тоже и об ней честью… Чудаки они бывают, купчихи! Я у них зимой жить люблю… А как весна, я марш на перенос и пошел. Да что же?

– Да, хорошо!

– Ей-богу! Да и по святым местам как хорошо-то…

– Хорошо!

– Дюже хорошо… Столь дивно, так это… Ах, шут тебя возьми, табак-то весь.

– На, возьми папироску, – сказал я.

– Да, друг, дай… Весь табак-то…

– Постыдись ты, беспутный, – заметила, увидев папироску, одна из странниц грубым, басоватым голосом. – Далеко ль тут осталось до угодника? Хошь бы ты малость потерпел… Грех ведь!

– Грех, это верно. Только теперь я и курить примусь, и греха не будет, – хвастовито сказал молодец.

– Будет!

– Ан нет! То-то и есть. Они, – обратился он ко мне с веселой улыбкой: – они, эти богомолки, страсть как для моей души помогают. Ей-богу. Теперь, изволишь видеть: курить точно грех, это верно. Но коль скоро она меня осудила, на ком грех-то?

Богомолка сердито молчала.

– На тебе! – весело сказал ей молодец. – Видела? И выходит так, что ты идешь к угоднику-то с папиросой, а не я… Ловко, что ли?

– Бог с тобой…

– Видела? – продолжал молодец: – как вышло-то чудесно. Я вот покурю себе, накурюсь – и чист! а ты – с папироской… А не осуждай! Отлично мне, – продолжал он, обращаясь ко мне, – с этими, с богомолками, ходить… Я напьюсь, наемся, накурюсь, все справлю, а они идут, корочку да водицу, хвать – вся еда на них, потому не вытерпят, осудят, а я чист-чистехонек подхожу к господу, словно бы я и не ел и не пил ничего. От-тлично это выходит!

– А ты-то не осуждаешь, что ли? – спросила его старуха.

– Я-то? Никак. Чем я тебя осудил? Я тебя как называл: «старушка божия»; на мне грехов вот на этакой волосок нету, а вот на тебе есть… Теперича ты идешь к угоднику, и напилась ты, и наелась, и накурилась, а я чист. А кто ел-то? Я! Видели, как ловко вышло?.. Ха!..

Молодой малый весело покуривал папироску, весело шел вперед и по временам с улыбкой говорил:

– Ну-ка, старушка божия, закури еще папироску, – и закуривал сам.

– Ах, старушка, как тебе не стыдно, идешь к угоднику и табачищем дымишь… Ведь это дьяволы в тебе дымят… Какой у тебя табак знатный! – мимоходом замечал он мне.

Богомолка молча шла впереди и не отвечала. Пройдя с богомольцами верст десяток, мы почти не слыхали от них другого объяснения выражению; «то-то хорошо-то», кроме съестного. Изредка только кто-нибудь, пренебрегая съестным и желая коснуться предмета с другой, более высокой стороны, упоминал о звоне, о пении.

– В котором часу звон-от, батюшка? – поохивая и покряхтывая, спрашивала богомолка богомольца.

– В первом часу, матушка! – отвечал тот, произнося слова на старушечий манер и даже стараясь говорить женским голосом.

– В полночь?

– Пополуночи, матушка, в сам-мую пополуночи.

И они оба вздыхали.

По мере того как мы подвигались все ближе и ближе к городу, толпы богомольцев стали увеличиваться; по дороге все чаще и чаще стали проноситься экипажи и нарочно устроенные на случай праздника кибитки из рогож, трепавшихся по сторонам телеги; народу ехало много. На двенадцатой версте от постоялого двора в большую губернскую дорогу впадала другая такая же большая дорога, шедшая на Москву; и с этого впадения количество богомольцев и повозок с пассажирами еще более увеличивалось. Ходьба целого дня достаточно уже утомила нас, и мы приняли предложение какого-то ямщика, который громким голосом кричал, обращаясь к богомольцам:

– Два места есть; православные, садись! Недорого возьму! Звон прозеваешь! Эй!

За рубль серебром мужик согласился нас довезти до города, и мы, забравшись в просторный и круглый, как орех, тарантас, необыкновенно покойно сидевший на сломанных и перевязанных веревками дрогах, очутились в обществе купца и купчихи.

После обычных вопросов: «не к угоднику ли, батюшка?», сказанных тоже старушечьим тоном, почему-то необходимым при разговоре об угодниках божиих и вовсе ненужным этому купцу, когда он в своей лавке продает гнилой товар, после этого вопроса, на который мы дали утвердительный ответ, опять послышалось знакомое нам:

– То-то, говорят, хорошо-то!

Это сказала купчиха и вздохнула.

Купец, ее супруг, только вздохнул и, не имея, вероятно, возможности выяснить свой вздох словами, обратился к кучеру с вопросом:

– Это как деревня-то называется?

– Не знаю.

– Это – Красные Дворы, – ответил купец сам себе, ибо давно знал эти места, как свои пять пальцев.

Мы молчали.

– А что, господа, – сказал купец: – в котором часу в обители начало звону будет?

– В полночь! – отвечали мы.

– В полночь! – сказал купец. – Как чудесно!

Купчиха вздохнула. Она ехала к угоднику от стрельбы в голове.

– В полночь! – повторил купец. – Правда ли, нет ли, не знаю, сказывают, всенощная оканчивается в двенадцатом часу, а через час служение?

– Не знаю, – сказал я. – Мы в первый раз.

– Гм! В первый… Сказывают, дюже хорошо.

– Говорят, что хорошо.

– Хорошо!

Купчиха, ударясь о косяк виском, вздохнула и перекрестилась. Разговор пресекся. Съестной взгляд на вещи не приличествовал купцу по его состоянию и положению, а насчет звону много не наговоришь.

– Это какая деревня-то? – спросил он опять ямщика.

– Не знаю! – отвечал тот.

– Это Мымриха…

Разговор было опять пресекся; но неожиданно враг попутал купца, и он произнес:

– Тут воров теперича наползло – господи, боже мой!

– Где именно?

– А вокруг обители, страсть одна! Тут воры шатаются целыми табунами, из одной обители в другую так и переваливают. Меня раз как обчистили; дело было так…

Начался длинный, длинный рассказ про воров, сразу ожививший нашу, до сих пор довольно натянутую, беседу. Сначала купец рассказал, как его обокрали у Митрофания; потом купчиха начала рассказывать про свояченицу, которую среди бела дня обокрали наиобразцовейшим образом. Интересны были не процессы кражи, а оживление, с которым шел этот разговор.

Видно было, что купец ехал поразмять кости, засидевшиеся за прилавком, и отвести душу, одеревеневшую от постоянного сосредоточения на том, что «уступить нельзя» и «самим дороже».

Мы так подружились, что купец предложил нам отправить жену в странноприимный дом, а сам хотел остаться с нами где-нибудь в трактире.

– Всё чайку попьем! – сказал он.

– Перекрестись! – дернула его за руку жена: – аль не видишь? – колодец святой!

Купец снял шапку, перекрестился и сказал:

– Право, попили бы, господа?

Далее шел разговор о нынешних и старых временах. Сущность разговора была та, что теперь пошло в ход мошенничество, тогда как прежде его и слыхом не было будто бы слышно.

Между тем на дворе темнело сильно; ночь была жаркая, с тучами, без звезд.

Вдали, в стороне уездного города, виднелись огоньки, и ярко горела внутренность соборного купола над мощами угодника.

Фигуры богомольцев поминутно мелькали целыми толпами мимо нашего тарантаса.

– Марья Кузьминишна! – дернув за рукав жену и указывая ей на купол, произнес купец: – Глянь: кумпол-то!

Купчиха глянула и перекрестилась:

– Уж как хорошо!

– Дивно! – сказал купец; но намерения своего отправиться с нами в трактир не бросил.

Когда тарантас наш заколесил по темным, изрытым канавами и ямами улицам уездного города, он опять сказал жене:

– Право, тебе к Амелфе бы Тимофевне, в странноприимный! По крайности спокойнее.

– Ну-к что ж!

В голосе купчихи слышалось недовольство, несмотря на то, что муж говорил, по-видимому, ласково; по всей вероятности, она коротко знала, что значат эти ласковые приглашения. Сдав жену в странноприимный дом, купец громко крикнул извозчику: «пошел!» и, судя по жесту, употребленному им при этом, намерен был провести время весело.

– В первом часу звон-то? – спросил он у извозчика.

– В первом.

– Теперь девятый час. Пошел! Еще много времени, валяй к Синицыну!

У Синицына был трактир, где мы нашли водку и жареную рыбу. Но оживленной беседы с купцом не состоялось: усталость клонила нас ко сну. Павлуша Хлебников совсем раскис, ничего не слыхал и не понимал, и когда мы, наконец, улеглись все трое в том же тарантасе на дворе, так как во всем городе не было угла, где бы уже не было набито битком, он заснул как убитый. Мы лежали рядом с купцом и молчали. О чем было говорить нам? Купец, видимо, настроивался на религиозный лад. На этот лад настроивалось, кроме нас, множество народу, лежавшего тоже в тарантасах и телегах, которыми был загроможден двор. Но, как они ни налаживались, ничего не выходило, кроме вздохов и вопросов о звоне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю