355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 2. Разоренье » Текст книги (страница 16)
Том 2. Разоренье
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Том 2. Разоренье"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)

Конец этих бесплодных скитаний, по всей вероятности, был бы для моего отца, оставшегося без денег, весьма плохим, если бы ему не помог выбраться хоть к какому-нибудь пристанищу один добрый человек. Это был какой-то «добрый барин», когда-то погуливавший с отцом: Он случайно встретил отца в Москве, когда последний в отчаянии за будущее хотел продаться в солдаты. Барин взял его с собою в одну замосковную деревеньку и определил садовником, так как отец совался прежде и в это дело. Очутившись в чужой стороне и видя, что выхода не предвидится, да и идти некуда и незачем, отец мой приутих, пообдумал свое положение и занялся делом усердно, а скоро и женился на дьячковской дочери, моей будущей матери. Год они жили покойно, оба занимаясь садовым делом; но после моего рождения отец «заскучал» вновь… В свою сторону выехать было не с чем; отец решился переехать в город, чтобы меня поставить «на настоящую дорогу», если не пришлось самому быть человеком. Переезд совершился при помощи барина, моего деда-дьячка и всего имущества родителей, которое по этому случаю было распродано. В губернском городе, при помощи родственника матери, служившего в одном из губернских присутственных мест, была отведена нам бесплатно земля в подгородной слободке и выстроен крошечный домишко. При доме отец развел питомник фруктовых дерев, вывезенных из деревни, и по недоразумению думал, что он сам занимается всем делом, тогда как с первого же дня нашего поселения, с первого бревна, положенного в основу домишка, все заботы о нашем питье и еде всею тяжестью легли на матушку, а отец стал скучать, попивать, подумывать о том, что хорошо бы пробраться на Дон («там места!»), и, как уже знаем, браниться. Чужая сторона много помогла усилению этой брани, злости и питью водки. Сторона эта не нравилась ему по многим причинам. Природа здешняя была не та, что на Волге, где он привык видеть широкие виды, богатые места. Рек больших тут не было, лесов тоже; не было тут расписных ставен, петухов и коньков на крестьянских избах, не случалось слышать вновь сочиненной песни, встречать красной франтовитой рубахи: все было мелко, мало, бедно, все утихло, как будто умерло. Взамен всех этих пустяков царствовал один только порядок, который, как известно, в местностях около Москвы вводился почти с незапамятных времен, так что, когда пришлось жить здесь моему отцу, все уже было привинчено к своему месту прочно, туго, казалось, даже на веки веков. Не было людей, были «породы» чиновников, купцов, господ, мужиков. Всякая порода имела свои зоологические признаки: чиновник непременно ходил сгорбившись, был худ, как-то мокр и кожу имел зеленую, дьякон непременно имел бас, священник – тенор и т. д. Породы передавали эти качества из поколения в поколение; вместе с ними передавалось этим поколениям уменье исполнять именно те жизненные цели и обязанности, которые соответствовали той или другой породе. Обязанностью мужика было – ждать обиды от всех, говорить одно слово: «за что же?» и пить с горя. Обязанностью чиновника – говорить мужику и другим сословиям: «нельзя!», клевать со всех крохи и пить от несправедливости. Барин обязан был баловаться и мотать деньги от скуки; купец – мошенничать и угощать. Всем даны были места, отведены стойла с перегородками, удобными лишь на то, чтобы вырвать у соседа из высоко поднятой морды клок сенца… С этим ли народом, не чувствовавшим, что у него на плечах есть голова, с ним ли возможно было моему отцу водить компанию, дружбу? Ему ли не соскучиться с людьми, не знавшими, что такое «белый свет», тогда как он десятками лет скитаний приучен думать о множестве всевозможных человеческих свойств и отношений? В этой упрощенной стороне отцу моему не с кем было сказать слова, ибо специалисты по «своим частям» не могли ни слова понять в его рассуждениях и сразу стали смотреть на него как на шута, на сумасшедшего…

– Нет, надо, я вижу, убираться нам отсюда, – говорил он чуть ли не с первого дня знакомства с новыми городскими соседями.

– Полно тебе чудить! Ну куда ты уберешься? – возражала ему на это матушка. – Ишь голова-то у тебя какая непокойная… Куда еще идти?

– На Дон, на Дон надо! Там, брат, ух какие места!

– И-и, сумасшедший! Право, ей-богу, с ума сходишь…

Матушка отговаривала его с тайной боязнью, как бы он не ушел в самом деле: она, наравне с другими, сама считала его отчасти чудаком. Но храбрившийся отец сам чуял, что теперь уж ему не уйти; он уж не один, у него дом, семья; оставить всего этого так, ни за что ни про что – нельзя, и надо терпеть. Он терпел и бранился.

– Ах он, неумытое рыло! – бывало, ворчит он, доставая из шкафа рюмку, чтобы выпить. – Собака я, что ли, что он меня держит в сенцах, а?

– Что ж тебя на диван, что ли, сажать? – возражала матушка. – Он благородный небось!.. Где ж это видано, чтобы мужика рядом с собой…

– Да я его, каналью, к себе бы в дом не пустил, ежели б не бедность. Покажи я ему ассигнацию, так ведь он в ноги ко мне упадет…

– То-то ассигнаций-то у нас с тобой мало…

Отец уклоняется от прямого ответа и все ворчит и бранится.

– Да будет тебе, христа ради! – говорит матушка, сильно опечаленная. – Ну что ты ворчишь? Душу только вытягиваешь…

– Свиньи они!

– Тебе какое дело? У тебя все – свиньи, а ты сам-то только водку потягиваешь… Поди-ка, послушай, никак кто-то стучит в сенях… За твоим бормотаньем да руганьем и не услышишь, кто войдет.

Оказывается, что стучит родственник матушки, чиновник.

– Поди, Иваныч, отвори ему, будет водку-то цедить-то.

– Зачем это? Кого это несет?

– Кирилл Кузьмич идет… Отвори же!.. Что ж он, докуда будет на улице-то стоять?

Но отец не особенно торопится.

– Кто его просил? Что я ему за компания? – говорит он, отирая мокрый от водки рот. – Шел бы в свое стадо, в гости-то, а не ко мне… Я ведь для него прохвост… чего ж он сюда?

Наконец, несмотря на неудовольствие, отец впускает гостя; но компании действительно не может составить для него никакой.

Гость здоровается, усаживается и мало-помалу заводит длинную материю о начальстве, о неправдах, несправедливостях, о циркулярах…

– А гражданская палата… во исполнение предписания… Как? а где же, говорю, циркуляр за номером три тысячи пятьсот сорок седьмым? Каким образом? Нет уж, извините, за правду, за справедливость… я никак не могу!

Длиннейший поток канцелярских новостей льется из уст чиновника, долгое время не переставая. Отец, на лице которого написано полное непонимание и невнимание к чиновничьему монологу, поддакивает из приличия и потягивает водку, которая уже давно на столе. Лицо его все краснеет и наливается; он начинает кашлять, и даже в коротких звуках поддакивания слышно, что язык его ходит не бойко.

– Па-азвольте сказать… – вдруг прерывая интереснейшее место, до которого только что добрался рассказ чиновника, произносит отец. – Оставьте это!.. Сделайте милость…

– Чего-с?

– Будет! Оставь!.. Что мелешь?

– Я дело рассказываю вам, – обиженно обороняется гость, налегая на «вам».

Отец тупо смотрит в землю и слабо махает рукой.

– Мы твоих дел не понимаем!.. Не нужны они нам! А ты так… свое…

– Я вам не угодил? – в таком случае я замолчу.

– Гов-вори!.. Я нешто… Господи помилуй!.. разве я про это?..

– Я замолчу! – усаживаясь молча на стул, произносит гость, совершенно обидевшись.

– Не надо! Не молчи!.. Утверждай твое мнение! Сделай одолжение!

– Что же я могу? Я говорил, вы не желаете…

– Оставь свою канцелярию… Вот об чем!.. Свои слова говори!

Отец стучит пальцем в стол и пытается постучать для усиления речи ногой и в пол; но нога плохо слушает его.

– Свои слова имеете?

– Какие же у меня свои?

– Не имеете?

Хмельными, неподвижными, как будто необыкновенно внимательными глазами отец смотрит в упор гостю и выжидает ответа.

– Не имеете… слов?

– Авдотья Ивановна, – обращается чиновник к матери, – что им угодно?

Мать давно уже тревожится этой беседой. Чувствуя, что дело идет не к добру, она несколько раз дергала отца за рукав, но тот ничего не замечал.

– Оставь! Оставь пустое! – уговаривала она отца. – Что вы, Кирилл Кузьмич, на него смотрите? Кушайте, закусите, прошу покорно… Оставь ты!..

– О боге… можете? – продолжает отец, придвигаясь к гостю: – а-а бог-ге?.. можете отвечать?

– Что же вам угодно знать о боге? – иронически произносит чиновник.

– Как вы сами…

– Мне кажется, – продолжает в том же тоне гость: – довольно будет знать и того, что мы его должны бояться!

– Боитесь?

– Что же вас удивляет? Да, боюсь… а рассуждать мне нет времени.

– Поч-чему? По какому случаю опасаетесь?

– Я обязан, как всякий христианин, его бояться.

– Боюсь… боюсь, – бормочет отец: – а-а чем он вас напугал?

– Оставьте его, Кирилл Кузьмич! Кушайте, пожалуйста! – упрашивает матушка.

– Чем он тебя напугал? – вдруг возвышая голос, повторил отец с настойчивостью. – Чем он тебя…

– Нет, уж извините! – поднимаясь со стула, в гневе произносит гость: – я пойду!

– Останьтесь, пожалуйста! Что вы?.. он всегда такой!

– Чем он тебя напугал? Отвечай мне! – уже вопиет отец на всю комнату.

Чиновник торопится уйти, хватает шапку, палку, прощается, и матушка не смеет удерживать его, потому что отец сел на своего коня.

– Ах вы, мошенники этакие! Ах вы, канальи негодные!.. Д-дела у него! О бог-ге не вр-ремя ему… Стой! Где ты там, железный нос?.. Поди сюда, я тебе объясню… Эй!

– Скотина! – прощается железный нос и исчезает.

– Что-о! Б-бога забыл?.. Я тебя… Я тебя, каналья… Где палка? я тебе покажу!..

Он хочет встать, но матушка не пускает его. Отец никогда не кричал на мать, хотя в ее словах и было к чему прицепиться; он остается на месте, но не перестает браниться и ругаться.

– Ах ты, свиная щетина! Д-дела! По карманам шастать, народ пугать, а душа-то где твоя? Свинья ты скоромная!

И потом:

– Выели, выели из вас душу! Вынули! Как искусно выхватили-то! – любо два! Ах, так ловко! Ему все одно: бог – не бог, душа – не душа, ему одно свято – канцелярия! перо! Гнать их отсюда, стрекулистов, надо… Нет, на Дон, на Дон иду! Провались ты пропадом…

– Спи-и! Колобродник, когда ты перестанешь! – усовещивает его мать: – Ванюшке не даешь покою.

– Ванюшка! – кричит отец. – Не ходи, брат, в чиновники… чуешь, что ли? Не стоит того дело… Ей-богу! Все они вот что – тьфу! Слышишь, что ль?

– Да слышим, слышим.

– Не ходи, плюнь. Ну – спи!

Бормотанья идут шопотом. На другой день отец мрачен и молчалив, пока не опохмелится и не войдет в колею.

Материал ему всегда есть.

Сидим вечером на крыльце, во дворе, все трое – отец, мать и я. Разговор идет кой о чем. На двор входит новое лицо, одна из соседок, матушкиных приятельниц.

– Здравствуйте!

– Здравствуйте!

– А я к вам бежала. Какие дела-то! Какие смехи! Господи!

Гостья усаживается к нам на крыльцо и, задыхаясь от смеху, распахивает платок, освобождая грудь для того, по-видимому, чтобы с полным простором рассказать про какие-то дела и смехи.

– Что такое? – спрашивает отец: – в чем дело?

– И-и, то-то смех-то, господи. Комнату мы сдавали…Знаете?

– Ну?

– В прошлом годе жил писец, а ноне бог послал генерала.

– То-то сласть-то!

– И сласть, уж именно сласть! Отставной этот, милые мои, генерал-то. Одинокий, родни не имеет и холостой. Вот он, милые мои, нанял комнату, переехал, сидит. Сидел-сидел, видно, его скука взяла, вышел, походил так-то. «Это что же, говорит, бочка у вас с водой не накрыта?» Отвечаем: «была, мол, накрыта, да, верно, накрышку-то взял кто-нибудь». – «Кто взял?» – «А не знаем». – «Как не знаем? Кто взял? Ты как смел взять крышку?» Дальше-больше, открыл он против нас чисто как битву. «Это что?», «Почему так?», «Чьи куры? Загнать! Запереть!»

– К команде приучен, – замечает отец.

– К команде, уж точно! Закомандовал он нас, просто вот хоть возьми да иди за будочником, чтобы его уняли. Ворочает с места на место – смерть наша пришла, руки все обломали; пошла я к зятю, призвала его к себе, говорю: «Поди ты, усовести его, что это такое?» Зять к нему. «Так и так, говорит, сделайте милость, ваше благородие, уж вы это оставьте. Мы вам власти не давали над собой, и, сделайте милость, уж вы нас не беспокойте. У вас есть свой упокой, так вы уж тут… А в наши места оставьте… Даже в случае чего, мы и в суд… Извините!. Обругался всякими словами, ну, однако, остался…

– А-а! – с удовольствием произносит отец. – Остался? Ну-ка, что он без команды-то может? Ну-ко, ну!..

– Ну остался он, сидел, сидел, призывает… «Хочу, говорит, приплатить еще рубль серебром, только чтобы в саду бы мне вашем гулять». Посоветовались мы, руб взяли: – «извольте!» А мы сад запираем, потому неравно зайдет корова или коза, пожрет фрукт – нам этого нельзя. Хорошо! Пустили его мы в сад. Погулял он, пришел назад. И на другой день пошел. Идет оттуда. «Червь, говорит, у вас там…» – «Есть, мол; от него не спасешься». – «Как не спасешься? Почему?..» – «Много, мол, его…» – «Я выведу!» – «Нет уж, говорю, лучше вы оставьте».

– Опять его на команду потянуло! – замечает отец.

– Потянуло, друг, потянуло!.. Ну – скрыл. Замолчал. На третий день и не видала я, как он туда ушел-то. Иду так-то мимо саду, вижу, замок изнутри висит. «Когда ж это, думаю, он туда пролез?» И час и два, все нейдет. Пошла я поглядеть, уж нет ли какой его выдумки? – а он… (тут рассказчица задохнулась от смеха) а он… на дереве, милые мои, на самой-то верхушке, на эдакой на страсти, на высоте, с тазом. Сидит там с мочалой да моет дерево, ровно бы чашку чайную либо тарелку. Замерла я так-то со смеху, зову его оттуда назад: «Что вы, говорю, господин генерал, всё вы нам переломаете; так нельзя. Слезайте оттуда. Отопритеся, сделайте милость. Что вы!» Нет! Ни словечка – сидит, притаился с мочалой, ровно белка. Собрались мы все, стали стыдить. Стал ругаться оттуда: «Сволочь» – и так и эдак, а сам намажет мочалку мылом до по суку и трет… То-то смеху-то было! То-то смеху-то! Насилу, насилушки слез!.. Ну мы ключ отняли у него, потому, лазучи по сучьям, много он фруктов посшибал.

– Ну и что же? теперь-то как?

– Чижа учит воду таскать!.. Всеобщий смех.

– Ай без команды-то деться некуда нам? Небось завоешь… Вот и генерал!

– Уж генерал! уморушка, да и только.

– Д-да! Мы и в генералах не были, а пожалуй, что не полезем с мочалкой на дерево. Плохо, плохо ему без команды-то!.. Ванятка! не ходи, брат, в генералы! Видишь, как ему пришло? Не ходи… Лучше прямо полезай на дерево. А то вот он все слушался-слушался, палил-палил, бил-бил по приказу, а себе-то и нет ничего! Слышишь, что ли?

– Слышу!

– То-то. Плюнь. Не ходи. Так чижей?

Рассказчица смеется, тряся наклоненной головой.

– Вы бы его, – предлагает отец, – женили бы на вашей на Федорихе? Ей теперь годов семьдесят есть, поди?

– Боле, куда!

– Ну самый раз ему! А не то и так в любовь войдут со скуки. – Где ее, взять команду-то, нету ее… отняли! Куда-нибудь душу-то деть надо…

Поутих наш хохот над этим эпизодом. Отец скрылся на несколько минут в дом и, выходя оттуда, что-то покряхтывает и пожевывает.

– Ты, что ль, Иваныч, давеча про любовь, что ли, говорил? – начинает гостья, обращаясь к нему.

– Я говорил. А что за беда?

– Никакой беды, а ты вот про генерала в шутку сказал, чтобы слюбились они, например, в шутку с старухой… вот мне и пришло в голову… Беда с ней, любовью-то!

– Как не беда, – насмешливо соглашается отец. – У вас, в вашей стороне, все беда. Вот ее родственник (отец кивнул на мать), так того, что ни спросишь: – все «боюсь» да «боюсь»!

– Ах, нельзя, нельзя так!.. Я что вспомнила. Влюбился у нас, сударики мои, чиновник, вдовый и почтенный человек, в женщину… Так страсть как измучился!.. Первым долгом, как там они сдружились, прости господи, вошло им обоим в голову написать какую-то, милые мои, клятву на образе.

– Зачем же так-то?

– А уж не умею сказать. Со страху, что ли, они или как. И женщина-то, прости господи, тоже, надо быть, с робости – прачка она – не шла без клятвы-то. «Напиши, говорит, на образе». Ну чиновник сначала упирался, думал как-нибудь так, опасался, как бы чего не было худа… отвертеться. Однако написал.

– Написал?..

– Д-аа! «Написал, говорит, я (сам он это все рассказывал), и обуял, говорит, меня страх… Такой страх, такой страх…»

– Да что же они, дураки, там писали? Зачем? – волнуется отец. – Ах, шуты гороховые, и этого-то дела не сумеют сладить!

– Не умели, не умели, истинное слово! Не мне их учить, а нет, не умели. «Написал, говорит, я эти самые на образе слова и весь испужался»: И она-то, милые мои, тоже испугалась, и она-то в испуге. «Что это мы, говорит, написали, об каком деле?..»

– Ах, шуты гороховые! Али своего дела не знают?

– «Дрожим мы, говорит, от этих мыслей, ровно бы вот сейчас гром нас обоих расшибет вдребезги». Стали они друг дружке: «Это все ты!» – «Нет, ты!» Какая тут любовь, а чистая одна смерть. «По ночам, говорят, глаз сомкнуть не можем»; дело свое канцелярское чиновник совсем позабыл, стал пить, стали ему мерещиться угодники, и всё с угрозами. «Пойдешь, говорит, после обедни прикладываться к образам; к одному приложишься, думаешь: „а вот этот осердится, что я к нему не приложился“. И к другому приложишься, а там, глядишь – третий…» Что ж, милые мои? Весь народ уж давно из церкви разошелся, а он все по иконостасу лазает. Придут дьячки, насилу-насилу его стащат оттуда.

– Ну что ж с ним? Утопился, что ли?

– Нет, не было этого, сохранил его бог! Пришло ему от этого согрешения совсем плохо. «Вижу, говорит, что нету мне житья никакого, ни сна, ничего нету; помолился я богу, пошел к протоиерею, говорю: „Так и так, батюшка. Разрешите меня от этого. Смерть моя! Снимите с меня клятву“». Рассказал ему, как было дело. «Спасите», говорит. Священник подумал, подумал…

– Умен, должно быть, батюшка был?

– Умный, умный был, говорить нечего! «Нет, говорит, не могу».

– Какой умный!..

– Да-а! «Нет, говорит, нельзя, не могу. Мне самому за это может быть дурно».

– Очень плохо! – вставляет отец: – как. же? Бедовое дело!

– Бедовое, бедовое, друг! «Нет, говорит, не могу». Просил, просил его чиновник-то, ничего не выпросил, так и ушел ни с чем. Что тут делать?

– Ну-ко?

– Совсем хоть топись – так пришло. И вправду ты давеча говорил, именно бы ему утопиться; да, счастлив бог, попался ему какой-то добрый человек, монах, шел он из Иерусалима. Разузнал это дело. «Я, говорит, вам могу оказать пособие». Потребовал он, милые мои, мочалку чистую, расчистую…

– Чистую? – трунит отец.

– То есть вот самую что ни на есть! Потребовал он эту мочалку, налил святой воды, помолился и всю эту клятву и спорхнул с маху с одного. «Тут-то, рассказывают, мы дрожали, господи!» Того и гляди гром расшибет; а как отмыл монах-то – ну уж тут…

– Ах, черти, черти! – бормочет отец.

– Прачку эту он сейчас вон, прочь! «Иди с глаз долой!»

– А она-то?

– Да и она-то рада развязаться. Ушла, рада-радехонька… «Ну, мол, тебя и с любовью с твоею!» Так вот она какая любовь-то! Насилу-насилу кой-какое худенькое местишко выпросил. Вот как!

– Ах, поганые!

– Ведь она – солдатка, – робко вставляет матушка.

– Так что же?

– Ну а он – чиновник.

– Ну?

Отец так произносит это «ну», что матушка совсем сконфузилась.

– Вот и все. Что «ну»? – тихонько произносит она.

– Что ж что солдатка?

– Действительно, что ему может быть обидно, – желая поправить матушкину оплошность, вставляет рассказчица-гостья.

– Вам, я вижу, все обидно. Вчера вот о боге заговорил – обида, про любовное дело – тоже. Шут вас знает, зачем вы только живете на свете? Я не вас, не вас… Что вы? Я про этих, про ваших жителей. Ни бога ему, ничего не надо.

– Нет! – слышу я вечером, лежа в постели: – на Дон уйду! Уйду я отсюда… Монах его спас! От любви!..Выели душу из вас, выели… Нету ее!

– Спи, спи, христа ради! – уговаривает матушка.

– Уй-ду! Уйду, то есть вот только до весны!

III

В планах на это бегство к Дону прошла одна весна, другая и третья.

На Дон отец не ушел и на четвертую весну умер. Мне было тогда семь лет. И хотя я не мог вполне понимать отцовскую брань, хотя эту брань, получившую более определенное направление в городе, я слушал не более трех лет, тем не менее она сложила мою будущность навсегда. Мне предстояло жить по смерти отца в том же неприятном ему городе и пришлось бы непременно попасть в то или другое стойло, стать в ряд той или другой породы, пропитаться теми или другими «заказными» идеями. Матушка, помнившая завет отца и причину нашего переезда из деревни в город, то есть желание вывести меня «на настоящую дорогу», по всей вероятности не пощадила бы трудов (она и действительно никогда не щадила их), чтобы я мог завоевать себе счастье лавочного сидельца, даже купца, чиновника. Но отцовская брань в самом корне подорвала эти надежды. Я тысячи раз видал, как благодаря отцу богач купец оказывался дураком, чиновник – совсем безумным. Я очень хорошо помню одну минуту в своей жизни, именно когда я вышел весной, после долгой лихорадки, на улицу. Минута эта могла быть приготовлена только «бормотаньем» отца.

Направо, на высокой горе, стоял город, весь в зеленых садах; налево, вдали, на краю низкого луга, где расположилась наша слобода, виднелась узкая полоска неширокой и неглубокой речки. Я мог бежать куда угодно, туда или сюда. Но фигура города – я очень помню это – как бы оттолкнула меня: так много дурного было о нем в речах отца; все, что он ругал и бранил, все, что мне вследствие этой брани было вовсе неинтересно, было там, в городе… Я теперь могу объяснить этот толчок, который ощутило сердце при виде города, тогда я просто побежал со всех ног в другую сторону от него к реке. И с этого дня будущий путь моей жизни был решен.

– Эй, эй! мальчишка, упадешь, упадешь в воду!.. – окликнули меня какие-то голоса, когда я опрометью разлетелся к реке. Я остановился.

– Купаться, что ль, бежишь? Рано! Кто теперь купается? – говорил мие какой-то седенький старичок.

Он сидел с удочкой в руках; шапка, кувшин, заткнутый тряпкой, и сапоги стояли подле него на земле; сам он был в калошах и рваном халате.

– Ты раков ловить прибежал?.. Так, что ли? – спросил меня собеседник старика, молодой худенький, с грустным лицом мещанин.

– Нет, – отвечал я обоим: – я так…

– Ты вот что, возьми-ко вот эту байку да нарой туда червей… Рой вон под камнем… Молодец будешь. Я, брат, сам тебе услужу…

Я с удовольствием исполнил эту просьбу, выучился, как рыть червей, и когда доставил, то старичок сказал:

– Вот, брат, спасибо! Садись теперь, отдыхай!

Я сел.

– Д-да! – по-видимому продолжая прерванный разговор, начал старичок: – теперь пусть-ко они меня поищут… Пускай!

– Образованные – сказал мещанин с иронией.

– Д-да! Найди-ко вот, куда отец-то необразованный ушел. Разыщи!.. Отец ведь дурак, невежа… Ну и пусть!

– Мудрены больно, – прибавляет мещанин и вздыхает.

Вздох этот, как оказалось впоследствии, относился к личным несчастиям мещанина.

– Не такой я человек, чтобы кривить душой! – продолжает старичок с тем задушевным волнением в голосе, которое показывает человека мягкого и доброго. – Бедны мы? – так вы трудитесь! Что вы за королевы? Что такое «мы благородные»? Трудись! Тебе дал бог ум, а вы хвосты трепать, папироски? Нет, матушки!.. У меня, может, сердце разрывается, глядючи, как вы мыкаетесь за разными щелкоперами, – а уж душу я свою соблюду. Я поработал, нету толку, бог с вами! Живите одни!..

– Пущай попробуют… отведают!..

– Д-да. Сватался часовщик. Чего еще? Мало нам! «Мужик, невежа!» Ну как угодно!.. Не желаете рук марать, кусок хлеба заслужить, живите с благородными, пока держат… А грабить, да кляузничать, да пороги обивать, «дескать, помогите», – нет, этого не будет! Не такой я человек! У меня отец в остроге за правду умер; бог с вами!.. Мне от вас ничего не надо… Чтобы через ваше распутничанье места доставать? – плевать мне и на места! Тьфу! Вот они мне что… Буду вот сидеть под кустом да рыбу ловить, ничего мне не нужно… Ничего!.. Тебя как звать-то? – обратился старик ко мне. Я сказал.

– Буду вот с Ванюшей… Ты ходи сюда. Будешь, что ль, ходить сюда?

– Буду!

– Мы с тобой, брат, тут как заживем-то! В золотых каретах приезжай – не поедем… Так, что ли?

– Так.

– Уху заварим – держись!..

Картина была изображена старичком пленительная.

– И отлично! – подтвердил мещанин. – Где тут кабачок у вас, почтенный? Я бы мало-мальски прихватил.

Старичок указал и крикнул вслед удалявшемуся мещанину:

– Больше полштофа не хлопочи. Будет!

– Н-ну!.. – протянул мещанин и скрылся.

В ожидании его старичок сидел почти молча и только изредка говорил про себя: «и отлично, хорошо так-то… Плевать я хотел…» Говоря так, он не спускал глаз с поплавка, как будто бы именно в нем обрел он это отличное и хорошее.

– Ты приходи, смотри! – шептал он иногда и мне.

Пришел мещанин. Выпили. Старик выпил умеренно, поел хлеба, перекрестился, поблагодарил и прилег на бок полежать. Удочку его с удовольствием держал я и получал указания, как поступать с ней. Мещанин все попивал по стаканчику; но лицо его было все-таки грустно. Иногда он про себя шептал: «пущай!» и выпивал еще стаканчик. Но вдруг он как-то раскис и внезапно повеселел.

– Да что же мне-то? – воскликнул он. – И превосходно! Сяду вот тут и буду сидеть. Почтенный! – обратился он к старичку.

– Что ж? – начал тот.

– Ей-богу! Что мне? Куплю (чтоб вам всем) удочку, залягу, знать никого не хочу! И богатое дело выдумал ты, старичок, пра-во! Ну, куда мне теперь! Никуда я не желаю!.. Не имею интересу, лучше же я тут возьму да лягу.

– Именно, брат, лучше!

– Именно превосходно! Про что же я-то? Из-за чего меня погубили! а!.. Я тебе вот что объясню… – У меня живет старушка маменька… (При слове «маменька» у мещанина появились слезы.) Ну, бог с ней! Я именно что любил ее, сердцем, потому она мне мать! Сколько она талек за меня господам переносила, чтобы меня в ученье отдать! Господи! Слепенькая! Бывало, все эти тальки на стол господам кладет, эво поскольку; и день и ночь, и день и ночь… все сидит, слепнет (опять слезы; мещанин замолкает, утирает их рукавом и потом продолжает). Отдали господа в ученье… На второй год посылаю маменьке денег… На третий хозяин говорит: «Поезжай, Аркадий, в Киев… Я тебе доверяю, заправляй всем. Там у меня жена и дочь, держи себя аккуратно!» (Мещанин плачет.) Увидал я дочку-то, как вот ровно оторвалось сердце у меня… Ангел, одно слово, купидон! Какое мое было старание, двужильная лошадь того не сработает, а я делал, потому, видишь ты: иду я из лазки в кухню, а она на крылечке стоит: «Аркадий, подойди… Держи себя аккуратно, я тебя люблю, я у родителя испрошу на брак согласие…» Как это слышать? Так я как бешеный для ней готов был… Хозяин пишет: «В удивлении, говорит, я от твоих забот, и благодарю, и не забуду…» Ладилось мое дело, почтенный человек, лучше не надо бы; уж насчет дочери-то родителям стало известно, только бы меня испытать мало-мальски, хоть еще годик… «Не уйдет, говорит она-то, Аркадий, наше дело, только крепись…» Хорошо ли было али худо?

– Чего уж еще!

– Вот как было хорошо, вот как хорошо! (Мещанин заплакал и продолжал со слезами, которые сыпались из его глаз поминутно, несмотря на то, что он их утирал.) Глядь-поглядь – несут письмо. Пишет мать: «Стара я, слаба стала, старушка. Одна-одинешенька, нету у меня ни роду, ни племени, один ты у меня! приезжай ко мне, утешь! Я тебя хочу женить и невесту нашла.. Послал я маменьке денег сто целковых: «Маменька, говорю, помню я, как вы из-за меня тальки носили, по гроб я этого не забуду; теперь же идет мне счастье в руки, повремените годик, будет у вас дочь хорошая». Идет ответ: «Стара я стала совсем, году не прожить мне никак, и оправдания твоего мне не дождаться. Мне скучно одной, не с кем в церковь сходить; чаю, говорит, не с кем напиться… Я из-за тебя ослепла, а ты и то мне утешения сделать не хочешь! Приезжай, по крайности я хошь обняла бы тебя.. «Маменька! Что вы меня изнуряете? – пишу ей: – вот вам, посылаю еще сто целковых, съездите к Троице-Сергию али ко мне в Киев, поклонитесь мощам, успокойтесь; не тревожьте меня малое время; какая невеста у вас – я ее не знаю: за что вы меня желаете вогнать в гроб?» Идет ответ: «Просила я тебя, сын мой, чтобы ты приехал, оставил бы свои дела для родной матери… Ты и того не хочешь; я – старая старушка, слабая, куда мне трепаться? Мне перед смертью на тебя порадоваться с женой; невесту я тебе нашла, хочу я тебя обнять, не слушал ты меня, из-за своего, говорит, самодержавия, что ты все удерживаешь себя в Киеве, то принуждена я, старушка, вытребовать тебя (мещанин залился слезами) по эт-тапу».

– Ка-ак?

– По этапу, говорит, желаю я тебя… то есть, обнять… Через пересылочную, например, тюрьму…

– Ловко! – сказал старичок.

Мещанин выпил стакан водки и плакал.

– Ну что же? – сказал старик.

– Женила, чего ж еще? Больше ничего, женила на истукане, а я ушел от нее… Что мне? Узнал я это «по этапу», стал баловаться, стал пить, стал пить… И хозяева-то стали смотреть как на пьяницу: «хорошо еще, говорят, что переждали…» «Я, говорит она-то,не ждала от тебя, Аркадий, такого неаккурату, чтобы ты стал пьянствовать…» Ну что ж мне?.. Мне все одно!.. Поехал домой: «извольте, обоймите.. Женись! «Извольте. На ком? На статуе? Извольте! Что вам угодно!..» А теперь я ушел.

Мещанин махнул рукой.

– Эх, маменька!.. Люблю я вас… Ослепли вы из-за меня… Н-я-ну, бог с вами! Ничего!.. Как-нибудь… Мне теперь ничего не надо… Лягу вот тут, и шабаш!.. Больше ничего… Малютка! – адресуется мещанин ко мне: – мы с вами тут сделаем дела! Именно… Вы ходите сюда… Я, брат, отсюда – ни-ни-ни, никуда!

Выпив еще стакана два, мещанин ослабел. Попробовал было затянуть песню, но не мог и остановился. Потом снял сапог, стал его рассматривать, стучать по нем кулаком и бормотать:

– Что ж… Ничего! Возьму вот сыму… сапог… д-да! а потом надену… Ничего? и другой сыму… И на-д-дену… И преотлично! Плевать мне на…

И заплакал.

Я стал шляться к старичку на берег (мещанин не улежал долго и ушел в Киев на богомолье), и повторяю, что с этого времени будущее мое было решено. Отцовская брань приучила меня питать инстинктивное отвращение к окружающим нравам, не указывая никаких путей к спасению. Теперь, в лице старичка и мещанина, я встретил людей, которые уж изобрели эти «пути» и могут доказать, что лучше этих путей других нет. «Отлично» и «превосходно» – вот эпитеты, которые новые знакомцы прилагали к своим изобретениям, – сидеть с удочкой, плевать на все, лечь, или, как изобрел мещанин, – просто взять снять сапог, потом надеть, а там пусть трава не растет.

Я попал, таким образом, в область российского протеста помощию лени, и благодаря симпатичности старичка, влияние которого вследствие этого было весьма сильно, и сам я стал в эти ряды. Не велики были размеры этого рода протеста. Мало-помалу, под влиянием старика, я стал сходиться и с другими чудаками того же разбора: то с каким-нибудь охотником до бойцовых гусей или петухов, то с голубятниками, и вообще с людьми, которые «отбивались от порядка», отвоевывали себе какую-нибудь мельчайшую страсть, какую-нибудь смешную профессию. Большею частью бывало так, что та или другая мелкая профессия, вроде занятия голубями, была не просто страстью, любовью, а как бы протестом, в глубине ее всегда таилось что-нибудь такое, что рыболова старичка заставляло, бравшись за удочку, говорить: «Ищи вот меня! Я терпел довольно, – теперь вот буду ловить рыбу, и шабаш!» – «Матушки мои родимые! – кричит мещанка на всю улицу: – последнее разбойник „мой“ платьишко заложил, купил гуся бойцового!» – «Нет, ты вспомни, – отвечал тоже на всю улицу „разбойник“, прижимая к груди только что купленного гуся: – вспомни, шельма, как ты меня мучила… Да! как вы меня с любовником в солдаты хотели упечь, канальи!» Глядя на то, как любовно прижимает этот человек гуся к своей груди и с каким негодованием отстаивает свои права на него, нельзя не видеть, что в этой покупке не просто забава от нечего делать, а протест. Мало-помалу стал я втягиваться в среду этих людей, живших кое-как, маячивших жизнь помаленьку, лишь бы как-нибудь сохранить в сердце хоть один уголок, куда бы нельзя было пролезть посторонней бесцеремонности. Отвоевывая гуся, мещанин приобретал пищу для мысли, где он был полным хозяином, мог поступать свободно, не боясь даже, что может вмешаться будочник. Приобретая гуся, мещанин удовлетворял потребности жить не по приказу. Мне хорошо было в обществе этих чудаков, потому что здесь они смотрели на меня как на человека, как на равного, и я весьма быстро пропитался идеями, господствующими среди этих протестантов. Я привык тоже дорожить правами собственной мысли, отвоевывать себе такую деятельность, где бы я знал, что и зачем делаю, и чтобы в этом деле мне не мешали, чтобы я знал цель моего дела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю