355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 2. Разоренье » Текст книги (страница 14)
Том 2. Разоренье
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Том 2. Разоренье"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

– Десятый час! – говорил доктор фельдшеру.

– Сию минуту, сию минуту! – торопился фельдшер, вытирая тряпкою пилу.

Скоро слух зрителей был в высшей степени неприятно поражен скрипом пилы по черепу безжизненно мотавшейся головы. И вместе с этим звуком вдруг откуда-то раздался пронзительный краткий детский крик.

– Девочка кричит! – зашумел народ. – Догоните, братцы!.. Уйдет!

– Для начальства-а-а-а-а!..

Несколько человек бросились отыскивать девочку, но не нашли.

Крик ее был так краток, что нельзя было с точностью определить места, откуда он раздался.

Скоро следствие кончилось.

– Проворней, ребятки, проворней! – торопливо моя в ушате руки, говорил фельдшер: – собирай мозги-то… да не руками! Прикинется болеть, дурак!.. Солому возьми в руки, да так с соломой и вали в нутро… Зашьется!.. Все одно – прах!..

Судебный следователь и доктор ушли, не дождавшись фельдшера…

– У твоей жены ожирение сердца, – сказал следователь солдату, уходя: – начальство принимает это в уважение…

– Слушаю, ваше высокоблагородие!

– Я похлопочу, нельзя ли будет предать ее земле по христианскому обряду… Не тужи!

– Что уж тужить, вашокобродие? На христианстве благодарим, а что… все одно! Тут мне жить не место…

– Отчего же?

– Сами знаете, место опоганено… Что ж! Не усидишь…

– В этакой-то погани, вашескбродие! – подбавил Ермолай.

Следователь сказал еще что-то успокоительное и ушел.

– Куда ты, старый хрен, уйдешь? – осторожно подходя к солдату, прохрипел Иван: – много ты с костылем ухватишь?

– Да уж надо! Так ли, сяк ли, а не будет дела на поганом месте…

– Дура-а! – продолжал Иван. – Давай-ко лучше вместе возьмемся… Погляди, как делами зашевелим!

– Опоганено! – сказал солдат.

– Ну, а девчонка?..

– Нешто она моя?.. Пущай родители получают… Я сам калека… Да, пожалуй, и девчонка уважит не хуже матки… Ну их!..

– Кабы наша была, – сказал Ермолай: – все-таки нельзя оставить… Будет вам балакать-то… Пойдем, хромой!.. Ночку выстояли, росинки во рту не было… Пойдем!..

Все начали понемногу расходиться.

12

«Покойницу зарыли, перекрестились и замолкли о ней совершенно…

Продолжительные страдания исчезли, таким образом, бесплодно, не оставив ни одной капли вражды к причине их. Не испытав и сотой доли этих страданий, я, признаюсь, не мог вполне ясно и отчетливо представить и понять их глубину; но благодаря кратким и редким разговорам солдата и встречам я видел, что они велики, выше всего, что таится в этих затылках, жаждущих быть разбитыми для собственной пользы, и вообще во всех этих пришибленных существах. Веревка, которую я видел на дворе солдата, говорила мне, что ею прекращена такая нравственная боль, при которой утрачивалась надежда на какое бы то ни было избавление. И от всего этого мне стало как-то жутко… «Неужели, – думалось мне: – даже такие страдания не оставляют ничего кроме молчания, бесследно уходят в землю, только страшат и еще ниже пригибают головы?»

Я считал это ответом на тот вопрос, который задавал себе, едучи в деревню, относительно работы темной мысли над своим положением… Пожалуй, и теперь я не подыщу другого ответа; но одна неожиданная встреча, происшедшая спустя несколько дней после кончины солдатской жены, сделала этот ответ несколько менее безотрадным.

Я расскажу эту встречу.

Мне давно хотелось поглядеть на девочку, оставшуюся после покойной, как на экстракт всей массы страданий во всей этой истории. Я поджидал к себе солдата, чтобы сказать ему об этом: но солдат, находясь под пьяным влиянием Ивана и Ермолая, сам загулял и во хмелю спустил избу целовальнику, укрепившись в намерении идти «куда-то»…

– Вашбродь! – кричал он однажды, выйдя из кабака без шапки, когда я шел к Ивану Николаичу: – пожалуйте рассудить дело! В честную компанию.

В кабаке было много народу, и все почему-то засмеялись, когда мы вошли.

– Ладно, ладно! – говорил солдат всем. – Я своего дела не оставлю… Я это все ворочу!.. Вашбродь! Отвечайте нам: могу я целовальника засудить? Тепериче хочу я судами деньги наживать… дело мое пустое вышло…

– Ну засуди! – сказал целовальник.

– Изволь, – как бы с охотой сказал солдат. – Изволь, друг ты мой… Барин, глядите, так ли будет?..

Тут солдат как-то установил себя с деревяшкой перед стойкой, как перед судьей, и сказал целовальнику:

– Позвольте с вас взыскать сто серебром…

Все покатились со смеху.

– За что?

– А я вам сейчас объясню… Погоди грохотать-то! Примали вы мой дом, а там у меня часы остались… оптические… Пожалуйте!..

– Это какие оптические?

– Больше ничего – серебряные с двумя доскам… Штучка маловатая, а цена ей – сто целковых. Вынимай деньги! Вышло ай нет? Барин! – обратился солдат к публике и ко мне, выходя из позы истца.

Со смехом ему ответили, что не вышло…

– Ах, в рот те галку!.. Ну постой, я другую.

– Да будет тебе, крупа! – сказал целовальник, стукнув его по затылку. – Пропивай остачу-то да ступай на ярмарку, причитай: «безногому…» Судиться!

– Ну да ладно, – начал было солдат, по-видимому намереваясь разыграть новую сцену, однако остановился и сказал: – а что, братец, ведь и так на ярмарку, пожалуй, ударишься? Барин! Пожалуй, что не сходней ли будет этак-то?.. «А-а, безру-укам-му, а-а, биз-зно-гам-му», – пропел он, как поют нищие, громко и отчаянно.

– Вот так-то!.. – одобрил целовальник среди смеха публики. – Как есть нищий!

– Да и так нищий, – подтвердили в толпе. – И зачем избу продал, старый шут?..

– Что ему в избе-то делать, хромому, – сказал целовальник и прибавил, обращаясь к солдату: – допивай, что ли, остачу-то.

– Уж и велика же остача!.. – слышалось в толпе.

На следующий день, когда мы с Иваном Николаичем собирались ехать в город, на двор вошел солдат и попросился с нами.

– Есть слушок, будто в части девчонка-то, – сказал он. – Все надыть поискать…

По всей вероятности, он уже успел истратить «остачу» от дома, взятого целовальником, был трезв, грустен, жалел об избе и не знал, что с собой делать…

– А пожалуй, что по ярмаркам пойдешь… с девчонкой-то, – говорил он в раздумье дорогой. – Ничего не сделаешь!

Мы приехали в город под вечер и прямо отправились в часть. У разрушенного каменного подъезда ветхого и ободранного здания части мы встретили пожарного солдата, который курил трубку и сквозь зубы бурчал: «нельзя!», относя эти слова к нескольким обывателям, стоявшим близ него.

– Блаженная? – отнесся он к нам. – Здесь! Надо к частному идти…

– Ну будет ломаться-то! – прервал его Иван Николаич: – авось и на пятачок выпьешь!

И дал ему пятачок. Солдат снял кепи и произнес:

– Дай бог ей, очень она нас выручает, блаженная эта. Вот двое суток, как нашли ее: нет-нет – и попадает безделица… А очень любопытствуют видеть…

По приметам блаженная оказалась солдаткиной дочерью. Ее поймали на дороге какие-то мужики и доставили в часть. Рассказывая историю находки, солдат вел нас по темному узкому коридору с ямами в каменном полу и с отвратительным казарменным запахом.

– Она у нас в темной сидит… – объяснил солдат. – Многие обижаются, что, например, блаженная, ну начальство… сами знаете… Вот тут!

Мы очутились перед маленькой запертой дверью, в которой было прорезано небольшое четвероугольное окно; солдат снял фуражку, просунул туда голову и шопотом сказал:

– Машуша, здесь ты?..

Ответа не было, только кто-то завозился в темноте. Солдат повторил вопрос.

– Жиды пришли?.. – послышался изможденный и донельзя слабый детский голос.

– Я, я, Филипп пришел!.. – говорил солдат робко.

– А у меня петух есть… – ответил голос и слабо, как самый маленький петушок, пропел: – «кукурику-у!.

– Тронулась девка-то! – вздохнув, сказал солдат и попросил у пожарного огарочка поглядеть.

– Все больше на жидах, – объяснил пожарный, зажигая огарок: – «жиды, говорит, Христа распяли, а петух запел – он и воскрес…»

– И воскрес! – ответил из тюрьмы больной и ласковый голос. – И матка…

Зажгли свечку, и солдат приотворил нам дверь в темную. Здесь в обществе пьяной бабы, которая спала на лавке спиной к нам, и совершенно трезвого мужика, молча сидевшего в уголке и покорно ожидавшего, «что будет», на полу, грязном и мокром, сидела Машутка. Жиденькие белые волоса падали, как попало, на голые плечи; худенькими руками крепко сжимала она какую-то грязную тряпку, из которой высовывался конец деревянной ложки. Она была в одной узкой и испачканной грязью рубашке.

– Питушок у мине… – лепетала она, прижимая тряпку к груди и глядя неподвижными, но не в меру оживленными глазами. – Запоет он – все передушитесь, жиды… Запой, запой жа-а… Ра-а-диминькай!.. Христос-то воскрес тады… Сю минутучку запоет… Бежите отсюда, жиды… Луччи вам убечь…

Девочка продолжала лепетать слова и фразы в таком роде, советуя нам уйти поскорее, потому что петух запоет сию минуту: – мать воскреснет, а мы все задушимся… Мы посмотрели на нее и с тяжелым сердцем пошли вон, не зная, что предпринять.

– Жаль и кинуть! – в раздумье тосковал солдат, когда мы вышли на улицу и остановились потолковать.

Среди такого раздумья к нам подошел полицейский солдат и еще кто-то из толпы.

– А, старина! – сказал Иван Николаич одному какому-то понурому старичку. – Цел еще?

Старичок не ответил, но поклонился Ивану Николаичу и стал около нас молча.

– Вы родитель ей будете? – сказал пожарный солдату.

– Да, пожалуй, что на то найдет…

– Так вы ее долго у нас не держите… Вот что я вам скажу: она блаженная – блаженная, а тоже кормить зря не будут… начальство – нельзя!

Солдат задумался.

– Ну, – сказал Иван Николаич: – думайте! Думай, старик, а то вышвырнут, хуже будет… Жаль ведь… Надумаете – идите к Миронову в лабаз, оттуда вместе тронемся.

Мы с солдатом стали думать. Понурый старичок стоял около нас и слушал. Солдат не мог придумать ничего лучше того, что рекомендовал ему целовальник: он хотел как-нибудь перезимовать зиму, а с весны положить блаженную в тележку и тронуться с нею по ярмаркам. Никакого другого, более практического плана для них обоих нельзя было придумать.

– Ничего не поделаешь, – порешив, заключил было солдат.

Но в это время понурый старичок не спеша тронулся с своего места и, поровнявшись с солдатом, глядя в землю, буркнул:

– Вот чего… Бросить это надо… Не приходится младенцев божиих по толкучкам таскать… Не подходит это, так-то-ся!

Руки старик держал назад и, говоря это медленно и с расстановкой, слегка подергивал плечом в одну сторону и не поднимал головы.

– Кормиться надо, старина!.. Душа просит прокорму, – сказал солдат.

– Корму хватит… От господа корм-то идет… А ежели ты имеешь веру, отдай блаженную нам… Прокорм будет! Не место толковать-то… в нумерок хушь…

Не дожидаясь ответа, старичок по-прежнему медленной походкой пошел в сторону, направляясь, по-видимому, к харчевне. Солдат охотно поплелся за ним, обрадованный неожиданным прокормом, и я не мог отстать от них, в первый раз услыхав сочувствие к невинным страдальцам, считаемым «блаженными», которых бросать не приходится.

Все трое мы вошли в грязную харчевню с заднего крыльца. В узеньком и низком коридоре, обклеенном какими-то канцелярскими бумагами, с маленькими дверьми в душные и грязные «особенные комнаты», стоял, разговаривая с половым, молодой красивый парень в отличнейшем полушубке, с гармонией в руках. Он, видимо, подгулял, был весел и не замечал, что картуз его сидел на затылке козырьком набок. При появлении старичка он сунул гармонию половому, сдернул шапку и, сделав постную физиономию, тоном сидельца заговорил, обращаясь к старику:

– Изготовлено все-с! Пятнадцать пудов муки пшеничной, два ведра вина-с, масла…

Старичок взглянул на него и молча прошел в нумерок. Малый как будто трусил, оглянулся на смеющееся лицо полового и скромно уселся в уголке нумера. Мы трое разместились по бокам небольшого стола. Старик не претендовал на мое присутствие. Он долго копошился, усаживаясь, покряхтывал, пожевывал губами, поднимал и опускал седые брови и вообще серьезностью лица доказывал, что в голове у него есть нечто весьма важное, по крайней мере для него, хотя в глазах его, тусклых и маленьких, приметна была некоторая тупость. Мы все молчали и ждали, что будет. Солдат, по-видимому, был отчасти изумлен тем, что об угощении не было и помину, хотя дело очевидно происходило в харчевне…

– Вот чего, служба, – заговорил старец, прекратив свои таинственные прелюдии: – отдай ты девочку нам…

– Кто вы будете?..

– Здешние, подгородние, прощоновские жители… И скажу я тебе, что девицу эту ты отдай нам, по тому случаю, что нам мученики требуются… Они наши пред господом заступники, а мы, прощоновские, главнее о небесном благополучии имеем попечение, а в земное веры у нас нету!..

– Не стоит того дело! – подвернув ловко обутую ногу под лавку, подтвердил молодой малый, сплюнул и тряхнул волосами.

Но старик ничем, даже взглядом, не одобрил этой сочувственной фразы молодца, а продолжал:

– Требуются нам предстатели и защитники на небеси по тому случаю, что на земли у нас их нету… Верно я говорю?

Нельзя было хоть отчасти не согласиться с этим взглядом старца, припомнив, что на земле бывают случаи, когда предстательствуют затылки.

– Что такое твоя девочка? Умудрил ли тебя господь понимать это дело? Дитё божие, ангел непорочный, мученица невинная… Следственно, ежели мы у господа награду ищем, то отнюдь не можем оставлять ее зря… Отдай ты нам ее в обитель, ибо имеем мы обитель собственную, и угодник наш, новоявленный мученик Мирон, при нас тоже состоит…

Старик перекрестился; молодой малый, заслушавшийся было гармонии, вскочил и сделал то же.

– От него, Мирона мученика, получили мы в эфтом понятие, его слушаем и веруем. Отчего мы, простые христиане, всю жизнь муку видим, отчего между нами ссоры и драки, буйства и зависть? По тому случаю, что мы во грехе, на уме у нас мирское – как бы лучше, как бы сытнее, как бы больше… «Кого мы боимся? Боимся начальства, суда человеческого, а того не видим, что и он тоже во грехе и в блуде, и сам тоже норовит для мамоны… а не что-либо… На него ли положим надежду?» Его это слова! И было тогда нам сказано: «Бросьте все, припадите к богу: на земле, как мухи паскудные, перегибнете, а на небе награда будет». Оно так и выходит… Вот ты хром и нищ, – сказал старичок солдату, – на земное или на небесное ты надежду имел?

– Грешен! – сказал солдат: – собственно что для прокорму…

– Как же вы… – ласково и как бы укоризненно попытался произнесть молодой малый, но старец продолжал:

– Так оно и выходит! Послушай тепериче, что я тебе скажу… Неспроста мученик Мирон этак-то говаривал. От юности своей имел он большое понятие и к нашему мужицкому мирскому делу не подходил. «Господи! – возопил он единожды перед миром, когда его силком на тягло посадили. – Не могу я в браке быть… Дозволь служить тебе, но не дьяволу». И в ту же ночь господь супругу его прибрал… С этих пор мученик покинул мир и ушел в пустыню и пятнадцать лет лежал в шалаше на одном месте. Вбил он себе колья под кожу, по семи вершков длины, и так стало, что обросли те колья кожею, а ино место стали раны и язвы. Завелись в этих язвах черви, и ежели случится какой червь упадет оттуда, вывалится, то угодник его вторительно в язву кладет… И немало мы дивились, грешные, на этакого мученика. Видим мы: не имеет он грехов, ни блуда, ни пьянства, не жаден; за одно за это стали мы его почитать, потому все те грехи мы оставить не можем… Видим мы, что и мучения и роптания наши тоже ничего супротив его не составляют: нам голодно, – а он голодней нас во сто раз; нам холодно, – а он голый под рогожей лежит!.. И стали мы ходить к нему. «Помолись о нас грешных… дай совет…» И тут говорит он на наши глупые мужицкие жалобы: «Век вы свой покою не сыщете, ежели вокруг себя искать будете… Не о земле, но о душе подумайте! Ты, говорит, бежишь жаловаться в волость на мужа, а ты на жену; наказывают вас и усмиряют, а лучше вам от этого не будет! А по-моему так: замешалось промежду вас земное, брось, уйди от него; позабудь земную обиду и защиту, а припади к богу, у него ищи…» Не видали мы на земле проку и ходили к нему. И носили ему от трудов своих: кто грошик, кто сколько, кто и так. Пятнадцать годов учил он нас, и бывало так, что уйдет жена от мужнего греха или сын от отцовской неправды, уйдут в пустыню… Ну слаба была вера, ворочались обратно из пустыни… на лютую жизнь. Видел это мученик и говорил: «Всех я вас спасу, ежели уверуете в слова мои…» На шестнадцатом году, в весну, полднями слышен был звон в небеси… «Отхожу!» сказал мученик. Вынул он в ту пору из-под кожи колья кровавые и роздал нам их… И взял сам один колышек, вбил его подле себя в землю и сказал: «Будет здесь колокол (стало быть, монастырь), ну не в скором времени, а сначала будет дом общий». И помер, ровно дитё, тихо. Тут и вышло, как он нас спас: все-то грошики, все копеечки – все в ямку зарыты, и набралось тех грошиков пятьсот рублей… Помня заповедь, стали строить дом. Теперь он готов, в два этажа, на две половины, мужскую и женскую. Стал к нам бежать народ, стали молиться о душе своей, и живем под богом… Работаем вместе, вместе кормимся… И тебя прокормим, да и о душе своей вспомнишь. Так-то! Вот мои слова.

– Ох, надо! – сказал солдат со вздохом.

– То-то надо! А девочку мы сохраним в покое, в угождении – потому надо нам веру поднять; вот что: стечение большое, надыть строить другую храмину, а без веры толку не будет… да опять и то сказать, случается и грех в обители… И молитва слаба… Да! Сразу нельзя… И угодник, по повелению его, перенесен нами в обитель по осени, нониче для того ж. Сам он, батюшка, в видении объявил: «Скоро надыть мне прийти к вам, укоренить веру… Пущай на кости и язвы мои поглядят и укоренятся в молитве… не даром я мучился». В ночное время его мы, друг любезный, приняли из могилы в нетлении; благоухание от него, друг ты мой, большое, надо говорить прямо; но открывать – не открываем: пусть придет синод, откроет с честью; такое дело без синоду делать нельзя, ждем ответу, а бумага давно послана!.. Так-то, служба… Тебя мы прокормим, а девочка блаженненькая – пример для нас, глупых… «Вот как, мол, мучаются, ежели у господа желают получить…» Ибо, говорю тебе, не имеем веры в земное, но молитвою желаем заслужить на небеси…

– Да по мне что же? – говорил солдат. – Хоть бы как пробиться…

– Лучше нашего места не будет! – тряхнув кудрями, произнес малый. – Поверьте!

Рассказ и философия старика показались мне несколько странными: я никак не мог примирить толков его о неусыпной молитве с веселым и румяным лицом молодого малого, который, очевидно, тоже принадлежал к обители. Мне хотелось потолковать с ним.

– Вы тоже в обители? – спросил я у него, когда солдат и понурый мужичок вышли из нумера, ибо солдат потребовал «по грехам» магарыча.

– Как же-с, слава богу, второй год… Живем – лучше не надо… ну молитва, по совести сказать, слаба…

– Слаба?

– Дюже слаба. И очень плоховатое моление!

– Почему же?

– Да изволите видеть, как вам сказать… Первое дело, по книжной части слабы, путаемся кое-как. Ну а другое опять… Я вам про себя скажу. Убег я к ним от отчима… Бедность и мучение от него – страсть! Убег я, думаю: «отдам душу богу!..» И другой этак-то, и третий, и женский пол… Собрались мы так-то, да как взялись работать не на себя, а на обитель, – ан у нас страсть что всего: пищу имеем хорошую, всего много; что в дому нуждался, в обители все есть – на!.. И блуд-с! – прошептал малый, прищуриваясь: – верно-с! Младенцы даже появились… Ничего не сделаешь!.. Молитва-то поослабела… Иван Федосеич, старичок-то, они главные у нас, серчают! «Вы, говорит, все больше о мамоне…» Ито совести сказать, придешь с работы, поужинаешь, прямо на печь… Ну и грех! И бабы-с! Которая от мужа ушла, сейчас она уж… а не то, чтобы мучению себя предать… Ну Иван Федосеич и серчают… «Надо веру поднять… Слаба молитва». Чудаки они! – робко улыбнулся малый. – А что житье – лучше не надо!

– Зачем же вы вырыли Мирона?

– По той причине-с, что мирское нас оченно обуяло-с… Стали душу забывать, – Иван Федосеич объясняют… Оно и точно, грех… Вот и вырыли, чтобы к богу оборотить… Вот извольте поглядеть, каков полушубок?

Полушубок был отличный, романовский.

– Обительский… Сапоги тепериче, шапка – всё обительские… Ежели б своей силой, ни во век не сбился бы завесть, а тут у всех… Потому что выработаем, всё несем на всех. Полушубки-то завели, а душу-то позапамятовали! Вот и вырыли-с… А то на Илью один наш обительский подгулял, высунул голову в окно, да и кричит народу: «наш-то бог получше вашего… вот – что!» ну, а ведь это не ладно… потому зависть… Которые нашей вере не передались, страсть как завидуют. Так-то…

На расспросы мои молодой малый с удовольствием сообщил, что, положив посвятить жизнь делу небесному, они тем не менее кое-что уделяют и земному, то есть исправно взносят что следует, и начальство покуда их не трогает, тем более – что многие из деревенских начальников сами «передались» в их веру и отдали на построение обители свое имущество. Приходский батюшка не раз грозил им Сибирью, но покуда что, а не слыхать, «и не будет этого, – сказал малый уверенно, – потому что бумага послана прямо к митрополиту». К бумаге приложен акафист и житие Мирона, написанные дьячком и волостным писарем, «то есть ах как!» Писарь бросил жену, мещанку нехорошего поведения, и уже передался им; а дьячок все ходит к ним, попивает меды и брагу, жалуется на свою участь и поговаривает: «аль и мне передаться в измену?» Вообще оказывалось, что спасение души покуда ничем не стесняется; что житье, слава богу, сытное; что недостает только настоящей веры да иноческого сану и всего «чину». Всего любопытнее было мне видеть, как сытное житье и спасение души, хорошие полушубки и загробные услады, путаясь в воображении малого, невольно выдавали его симпатии, склонявшиеся, главным образом, к полушубкам, к довольству и сытному житью… Во всей этой истории мне было весело видеть, что неудобства будничной жизни хотя смутно, но ценятся, и хотя темными путями, через гроба, загробную жизнь, самоумерщвление и самоистязание, все-таки выводят по временам к тому, что действительно нужно народу и без чего он раб и нищий.

– Барин! – прервал мои размышления молодой малый. – А что я вам скажу…

Он подсел ко мне и шопотом, почти над самым ухом, проговорил:

– А ну-ко, ваше благородие, да обман все это?

– Что такое обман?

– Да это, Мирон-то? Третью неделю мы его в обители держим, а ведь, по совести сказать, благоухания нету!

Я с изумлением смотрел на его как бы оробевшее лицо.

– Что вы скажете? Покуда из синоду бумаги не будет, открывать его не посмеем, а что попробовала у нас одна бабочка секретом туда заглянуть, говорит: «одна земля, все обман! не верьте!..» Вот что поговаривают-то! Как бы, пожалуй, наше дело не вышло дрянь!..

Малый весьма озабоченно тряхнул головой.

– Как дрянь? – сказал я. – Да ведь вам хорошо жить? Ты сам говоришь, что никто из вас так хорошо не жил дома, как здесь?

– Разговору нету об этом!

– Так, стало быть, стоит по-прежнему только работать дружно!

– Тогда-то? – перебил меня малый. – Нет, не будет! Разбежимся все… Н-нет, барин! За угодником шли; за ним покой имели… Полагали, как предстателе… да вдруг обман? Стало быть… что же?.. Коль велик мой грех? Правда-то, стало быть, не наша! – вот что я скажу!.. Да лучше я как собака. Да я тады сам передамся начальству… У-уй-ду-у!.. То есть убегу, повинюсь. «Как угодно… без пощады!..» У-уй-ду-у!

В недоумении слушал я эти слова молодого парня. – Довольно долго говорил он о душе, о пшеничной муке, о язвах, видениях, предсказаниях, добрых обительских девках; но все это не уничтожило во мне ощущения, похожего на ощущение от удара обухом. Под влиянием этого ощущения я не помню, как подошли старик и солдат, что они тут еще толковали. Было во всем что-то такое, что действовало на душу весьма утомительно. Я посидел немного, потом простился с компанией и, получив от малого приглашение «побывать в обители», с уверением, что «угощение выставим настоящее», ушел.

Был девятый час вечера и темно; движение на улицах совершенно почти прекратилось, только лаяли собаки, охраняя наглухо запертую и мертвую тоску, да звонкими голосами визжали песню две мещанки, идя вдоль улицы и, по-видимому, тщетно разыскивая хотя самого ничтожного развлечения. Нужно было торопиться к Ивану Николаичу. Но я еще забежал к матери и сестре – узнать о них что-нибудь.

Войдя в кухню матушкиной квартиры, я услыхал чей-то басистый раскатистый, как у дьяконов, голос. Это был Ермаков. Он был трезв, кроток и даже стыдлив, чему много способствовал его костюм, который хотя и был приведен в возможный порядок, но решительно не мог поддержать благоприличия, овладевшего хозяином. Матушка и сестра, напротив того, казалось, утратили значительную долю сдержанности и наружного спокойствия, сделавшихся для них крайнею необходимостью. Матушка как-то похудела, и черный чепец ее как будто увеличился в размерах.

– Ах, Вася, Вася!.. – заговорила она, качая этим чепцом. – Что ты нам наделал, голубчик мой!.. Ах, Вася!

Руки ее выронили чулок на худые колени, и голова упала на грудь, как бы от долгой усталости.

– И зачем только ты про какого-то сочинителя с Семеном Андреичем поспорил! Ах, боже мой! Пойдем мы все по миру… все с сумой. Ах, голубчик ты мой!..

Мысль о неизбежности пойти по миру, должно быть, долго угнетала матушку и была обсужена ею крепко и основательно, потому что, высказав ее мне прямо и без обиняков, она крепко вздохнула. Это немного облегчило ее; она могла изложить тайну погибели от «какого-то сочинителя» более покойно и последовательно,

– Не сердись ты на меня, Христа ради… вся я издрожалась, измучилась, истряслась за это время… Не могу я умолчать об этом. Господи боже мой!.. Как же, что делается!.. Помнишь, ты заспорил с Семеном Андреичем?..

– Помню, помню…

– Н-ну, ты сказал против него… И Гаврило Петрович тоже против него сказал, что, мол, твоя правда, что не тот сочинитель… Как его?

– Будет об нем! – произнесла сестра, по-видимому, с большим нетерпением и, закутавшись в платок, прошептала: – уйду… в монастырь! Говорите, мамаша!

– Ну, голубчик… И книгу достали, тоже Гаврило Петрович Наденьке ее принес… Стало быть, послушания мы ему не оказали… Видишь, что вышло? А ты знаешь, какой он? Сколько раз я тебе говорила: боже тебя избави заикнуться! боже тебя сохрани!.. А ты… Ах, Вася, Вася!

К горестным речам матушки присоединились речи Ермакова и сестры. Все они, тоже достаточно потерпевшие в этой истории «о вреде непослушания», множеством фактов старались разъяснить мне, в чем именно заключается этот вред и почему… Я узнал, что сестра принялась было читать оставленные ей мною книги и очень хотела спросить у меня кой о чем, весьма ее интересовавшем, но с этой историей бросила все: «не до книг… рвут, как собаку!» – говорила она. Узнал я, что Ермаков совсем было бросил шататься по кабакам, обрадовавшись, что нашел угол, где на него смотрят по-человечески, стал являться каждый вечер к нам, читать сестре книги вслух, так как у Надежды Андреевны грудь слабая, а он, Ермаков, рад-радехонек хоть что-нибудь сделать кому-нибудь. Узнал я, что даже и штатный смотритель уже намерен был ходатайствовать у директора о допущении в преподавание более разумных учебников, нежели те, которые существовали, и о дозволении заменить в уездном училище предметы, не подходящие к положению простых классов, как, например, рисование, история Римской империи и проч., изучением на практике башмачного и сапожного мастерства и т. д. Узнал я множество самых хороших намерений, начинавших говорить о том, что где-то что-то просыпается, и видел, что все это было внезапно попрано каким-то Семеном Андреичем, который умеет «купить дешево», любит тех, кто его уважает, – человеком, которого все любят единственно за это уменье и ловкость в покупках. Авторитет, оскорбленный неожиданною встречею на своем славном пути чего-то, совершенно к дешевой покупке не относящегося, забушевал, и громадный поток самодурного «ндрава» хлынул, как лава из огнедышащей горы, и потопил все без остатка… Потопил матушку, потому что она держит у себя известного бунтовщика (меня) и, наслушавшись его советов, якшается с бродягами, подобными Ермакову, явившемуся при государственной реформе в виде стельки… Потопил сестру, упомянув попечительнице, что, слушая бунтовщика, она хочет превратить дочь градского головы в башмачницу и отзывается про дочерей Ивана Ларивоныча, известного по бакалейной части, что якобы она обломала «все ноги», покуда выучила его верзил-дочерей французскому кадрилю… Потопил Ермакова, упомянув некоторой нетрезвого нрава девке, искавшей от Ермакова законного удовлетворения с угрозами погубить навек перед целым светом и начальством, что ее подданный стал шататься «вон куда», чтобы она пошла и открыла барышне самой все начистоту… Штатный смотритель, узнав, что Ермаков шатается в женское училище и пересуживает о смотрителе, говоря, что он, смотритель, пьяница и что, возвращаясь с недавних крестин, умолял жителей втащить его на колокольню, дабы оттуда осмотреть местность и таким образом отыскать свой дом, – узнав это, смотритель немедленно разорвал бумагу о башмачном мастерстве и вычел у Ермакова из жалованья десять рублей серебром за утрату казенной линейки и за разбитие чернильницы…

Все было поглощено, задавлено, уничтожено бесследно.

Там, где робкая мысль только чуть-чуть пробивалась на свет, там, где впервые задумывались о настоящей пользе, начинали интересоваться первою дельною книгою, неожиданно появилось что-то такое, что совершенно не хочет иметь никакой мысли; стали врываться пьяные девки с криками: «не дозволю!.. у меня ребенок!.. не допущу этого! в суд позову… не погляжу!..» Стали вламываться благотворители и попечители, натягивая со зла бразды своей власти до невозможной степени, подобно тому как кучер, обруганный барином за то, что заснул на козлах кареты, срывает зло на лошадях, терзая вожжами их рты и что есть мочи отхлестывая кнутом на протяжении пяти улиц. Поминутно стали слышаться восклицания: «Позвольте узнать, на ка-к-ом основании вытребована вами губка, когда уже ассигновано было на оную еще в 18.. году?..» – «Позвольте узнать, по какому случаю обозвана моя дочь „верзилою“, а?.. Да ты-то кто-о? а-а?» Везде, во всем, не исключая и первых четырех правил арифметики, открывались упущения, нерадение. Обо всем немедленно нужно было довести до сведения начальства, необходимо было «не потерпеть» и т. д.

– Побираться, побираться – больше нечего! Больше нечего! – твердила матушка, не зная, что придумать. – Исправник приходил, каково это! Вася! Каково это мне-то?.. «Что ваш сын делает? Знаете ли, что его ожидает?.. Я этого не спущу!.. Я уберу его подальше…» Что тут делать?.. И зачем ты только этого сочинителя… О господи!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю