355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 1. Нравы Растеряевой улицы » Текст книги (страница 28)
Том 1. Нравы Растеряевой улицы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:40

Текст книги "Том 1. Нравы Растеряевой улицы"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)

– А то как же? Оно по мелочи-то и не видать… – «Окромя того, говорю, чай, сахар…»

– Барыня! а барыня! – раздается из передней:– ставить, что ль, пироги-то?

– Постой… «Окромя того, говорю, чай, сахар. Опять и то – прачка… возьмите, говорю, в расчет…»

– Ей-богу, правда, – продолжает плачевно голос из передней: – печка простынет.

– Отстань! Говорю: «Прачка, – ведь она с вас по пятаку за рубаху сдерет. Это, говорю, тоже расход. Как вам, говорю, не грех цену-то такую заломить? Да еще, говорю, середы и пятницы мы по христианству держим, едим рыбное».

– Барыня! – жалобно произносит кухарка.

– «Рыбное. А подите-ка с рублем, говорю, на базар».

– Что ж мне с пирогами-то делать?

– Да поди к ней, – говорит хозяин.

– Сейчас. Говорю: «Ну-ка, с рублем-то подите на рынок да поторгуйте на семерых рыбки»… Сейчас иду, постой!.. «Так вам и дадут по три пискарика на душу. Так-то…» Ну, что там? – заключает хозяйка, направляясь к двери и ведя за руку сына; но сделав два шага, она останавливается и продолжает, обернувшись к гостю боком: – Так я его тогда урезала – страсть! Я говорю: «Этак, говорю, можно на шею сесть бедным людям! Это, говорю, без всякой без совести, простите меня».

– Барыня!

– «Это, говорю, подло, бесчестно, говорю, – четыре целковых».

– Да ну, иди, что ль, к ней, – перебивает муж.

– Пойду; чего тебе?

– Иди; слышь, зовет.

– Ну и пойду.

Супруга замолкает и пристально смотрит на мужа.

– Так вот какое горе, – относится она к гостю. – Пойдем, Миша.

– Да, трудно жить на свете! – замечает гость.

– Трудно!

Немного погодя гость собирается в путь.

– Не хотите ли водочки? – спрашивает хозяин.

– Нет-с, благодарю покорно: не употребляю.

– Давно ли?

– Да вот уж в ту пятницу два месяца будет. Видел я сон один. Весьма зловещий. Проснулся и дал зарок водки не пить. С тех пор вот, слава богу, господь крепит. Иной раз идешь мимо шкапа-то, так те и подмывает, так и подмывает.

– Хе-хе-хе-хе…

– Но креплюсь!

Прощаясь в передней, гость накидывает на одно плечо шинель и, нагнувшись к самому уху хозяина, произносит шопотом:

– Не взыщите. Там на окошечке оставил.

При этом он указывает большим пальцем через плечо.

– О, да напрасно вы… – вяло говорит хозяин.

– Помилуйте-с, как можно!

– Право, напрасно.

– Ничего-с.

И гость натягивает шинель на другое плечо.

– А не слыхали вы, – говорит он громко, нагибаясь за калошами: – будто Чаев купец помер?

– Нет, не слыхал.

– Будто, говорят, в бане запарился?

– Ничего не слыхал.

– Мне Прохор Егорыч сказывал.

– Нет, не знаю; не слыхал.

– Ну-с, до приятного свидания! Насчет мужичка-то не забудьте.

– Нет, нет. Вы ему велите толкнуться сюда ко мне в обед завтра.

– Очень хорошо-с.

Гость уходит. Хозяин запирает за ним дверь на крючок и направляется в залу за чаем; стоя у окна, он видит, как гость идет по двору и на ходу надевает шинель в рукава. В столовой жена чиновника читает какую-то духовную книгу.

– На, вот, – произносит супруг, кладя перед нею чай. Та повертывает фунт в руках, подносит к носу, нюхает и произносит:

– Э, да это в целковый.

– О?

– В целковый.

– Ну что ж! Дело-то пустое. Не пора ли нам обедать?

Начинают накрывать на стол.

В деревне *
(Летние сцены)
I

…В самую страшную полуденную жару мы расстались с городом; здесь в эту пору мертвенность полная; ставни заперты, и по опустелым улицам друг за другом гоняются песчаные вихри, по временам подхватываемые неизвестно откуда налетевшим ветром. Неслышно катится наша повозка по пустынным переулкам, прилегающим к полю; кое-где врезывается она в вязкую грязь никогда не пересыхающей лужи, и потом – снова не слышно шума колес и стука неподкованных лошадиных копыт, только мелкая песчаная пыль не отстает от нас и густым облаком ползет под повозкой. Миновав почерневшую и насквозь прожженную каменную кузницу, внутри которой глухо шипели мехи, густо разлетались из-под тяжелого молота искры и суетились закопченные кузнецы, изредка выбегая наружу с надвинутой на затылок шапкой и ручьями черного пота на лице, – мы, наконец, совсем расстались с городом. Меньше и меньше слышится кузнечный молот, и скоро хор кузнечиков, грянувший во ржи, глушит его своим назойливым чириканьем… В эту минуту вы чувствуете себя хорошо, и потому именно, что невыразимо быстро мелькнувшая картина городской жизни нарисовала вам целые толпы людей, которые разом разевают свои рты, говорят что-то, и вам, как жителю города и знакомцу этих людей, не нужно иметь слишком чуткого уха, чтобы расслышать здесь жалобы, просьбы. Жалобы эти так стары, столько веков зудят они над человеческим ухом, что для действительной помощи им ни во что пошла бы целая ваша жизнь, да и то ничего не вышло бы. А поэтому-то в настоящую минуту в вас и родилась хоть и дикая, но совершенно законная дума: «Слава богу, что мне самому не пришлось протянуть ног в этом бучиле».

Жара не дает вам покою; вы жмуритесь; лоб болит, и кажется, что вместе с вами жмурится и само солнце от нестерпимого блеску и духоты. Черные, кое-где уже вспаханные под озимое поля, словно в дыму, тонут в синеве палящего зноя, который обдает собою верхушки соснового леса, отчего ярче виднеются красные сосновые стволы, будто освещенные снизу кострами. Картина, раскинутая перед вами проселком, не может похвалиться особенным разнообразием: вдали видны неподвижно растопыренные мельничные крылья, ярко зеленеет лоскут конопли, врезавшийся между ржи, а повсюду – и направо и налево – по отлогим равнинам разбросаны разноцветные шашки полей. Там и сям, в разных точках над колосьями, виднеются нагнутые бабьи спины, виден взмах пучка срезанных колосьев, загорелое лицо бабы, обернувшейся посмотреть на вас, и потом снова нагнутая спина ее.

Все это молчит, без умолку работает; в эту пору в деревне не сидит сложа руки ни одна человечья душа; а поэтому постоянная безлюдность и без того глухого проселка увеличивается теперь в сотни раз и, наконец, начинает вам надоедать… Кроме лесов и ржи, вам хочется встретить хоть одну живую душу, – будь то становой, который не замедлит при этом обдать вас песком и пылью и оглушить неистовой трескотней колокольчика, или простая деревенская баба, – все равно. И вот, наконец, вдали показывается телега; на возу с каким-то продуктом, плотно укрытым кожею и увязанным веревками, покоится мещанин, подставив спину солнцу и подложив руки под голову; воз поровнялся с вами и проехал; вы опять в поле и здесь имеете достаточно времени рассуждать о том, почему при таком незначительном случае, как ваша встреча с мещанином, не могло обойтись без того, чтобы мещанин или ваш возница не наехали друг на друга, не сцепились осями и оглоблями и не послали друг другу «чорта», «подлеца» или «идола»…

После этого и вы и мещанин спокойно продолжаете свой путь. С пригорка возница начинает придерживать лошадей и направляет их мимо мостика, почему-то предпочитая вязнуть в трясине и плестись шагом; но скоро, – вспомнив, что мост этот принадлежит к числу повинностей, исполняемых натурою, – вы и сами оправдываете возницу, потому что всякая подобного рода штука в результате непременно постарается устроить вам какое-нибудь увечье или калечество. На этих-то пунктах, на этих-то лжеудобствах и вывихиваются руки, шеи, ноги; здесь-то ломаются ребра и сокрушаются кости… А поэтому мы крайне счастливы, что перебрались на другую сторону помимо моста. Медленно взбираемся мы на небольшую песчаную возвышенность и на самом высоком пункте этой возвышенности, на перекрестке двух дорог, натыкаемся на два маленькие креста простой, мужицкой работы. Стоят они на распутии одни-одинешеньки и говорят прохожему народу о какой-то загадке, и слишком уж страшный смысл этой загадки, неизвестно, впрочем, почему представляющийся таким, заставляет каждого прохожего постоять тут и покреститься…

– Не знаешь ли, брат, что это за кресты? – спрашиваете у возницы.

– Тут такиелюди зарыты.

– Какие люди?

– Смертобивцы…

– Кого же они убили?

– Да они сами…

Не обладая слишком размазистой фантазией записного литературщина, можно почти мгновенно сварганить по этому случаю забористую драму из народной жизни, – стоит только обставить жизнь этих смертобивцев разными прискорбиями;тут рисуются изверги-старосты, прелестная Офелия-Фекла, грустно ободряющая возлюбленного фразою такого, например, рода: «Еще розы не перестали цвести – не горюй, ненаглядный Вахрамей», и проч.; словом, все что угодно; и если в эпилоге, когда стонущие решаются выпалить в свои лбы, прибавить заунывную песню и заставить хоть полминуты пошуметь темный бор, – штука выйдет весьма потрясающая… Героев можно, впрочем, для большей народности, втащить на осину и тут покончить с ними; выйдет картина еще капитальнее…

– Так ты говоришь, что тут самоубийцы? – спрашиваете вы извозчика опять.

– Так точно…

– Не знаешь ли ты, брат, отчего это они?

Извозчик повертывается к вам и произносит:

– Да вот, изволите видеть, отчего: первое дело они это напились, как, можно сказать, свиньи, ды ночью-то и врюхались в это самое болото, в полую воду!.. Так совсем с лошадью.

– А-а!..

И тут разрушается такой удачный, только что состроенный план народной драмы.

Скоро ваше внимание привлекает толпа народу, разлегшаяся на границе леса, в тени. Не хорошо постигая, в чем дело, вы обращаетесь снова с вопросом:

– Что такое?

– Мижавые, – говорит возница и потом прибавляет: – которые мижують… Ишь народу-то наволок! – недовольно заключает он.

– А что?

– Да как же: ему по закону-то трех бы человек надыть, а он целую деревню томит попусту…

Подъехав, вы действительно различаете целую кучу людей, посреди их стоит около инструмента таксатор; по полю шагает мужик с шестом в руке, на котором вверху привязан белый лоскут.

– Зачем же он их томит-то?

– Да, стало быть, для него это много лестней…

Межевой, завидев вас, и в особенности то, что вы так пристально смотрите на него, мгновенно забирает себе в голову изумить вас своими подвигами и так разукрасить их, чтобы вы откровенно сознались, что тут ровно ничего не смыслите, но что он, напротив, все это до тонкости понимать может. С этою целию он вдруг приободряется, засучивает, словно для драки, рукава, в то же время громогласно командуя мужикам с шестами, произносит какое-то мудреное слово, которое вы только слышите, но понять может исключительно он один, и, упершись засученными руками в бока, прищуривает один глаз и прицеливается другим в щелку алидады…

Побежденные таким горячим делом, мы едем далее и скоро въезжаем в прохладную тень леса… Колеса наши часто подпрыгивают по обнаженным, далеко протянувшимся корням придорожных дерев и потом снова вязнут по ступицу в песок. Лесная проселочная дорога начинает мало-помалу расширяться и, наконец, небольшой полукруглой лужайкой врезывается в лес… На этой лужайке торчит одинокая хибарка, которая еще издали произвела на наших лошадей какое-то приятное, знакомое впечатление: они приободрились, побежали рысцой и прямо к хибарке. Несмотря на то, что кучер усердно теребил вожжами лошадиные рыла, желая направить коней на дорогу, – кони выгнули свои спины, дружно наперли грудью вперед и как вкопанные стали у хибарки…

– Ах, черти подлые!.. Как они к этому кабаку приучены, – говорит извозчик. – Хошь глаза завяжи, и то разнюхают этот кабачище…

Стало быть, как часто нужда, горе или что-нибудь другое толкает русского мужика к кабаку, если даже лошади уловили типические черты этого заведения и по чутью распознают его повсюду.

Избенка, около которой остановились наши лошади, помещалась одна-одинешенька среди леса, тянувшегося длинной полосой. Она была очень ветха. На соломенной крыше, почерневшей и плотно склеенной частым мхом, кое-где росли целые кусты разной травы, из-за которой выдвигалась черная деревянная труба, сверху защищенная крышей. Наружу избенка смотрела маленького дверью, в которую можно было пролезать, только согнувшись особенным образом, каким заставляет сгибаться только страшное уважение к сивухе. Маленькое оконце, словно старческий глаз, пораженный бельмом, уныло смотрело на дорогу и редких проезжих, и только в это оконце обитатели избенки награждались светом божиим. В избе было сыро и пустынно; в углу в сенях валялась собака и при появлении нашем как-то испуганно вытаращила глаза, будто не знала: что ей – брехать или нет?

Извозчик предлагает нам отдохнуть и закусить. Он распрягает лошадей, а мы, пока старая баба возится около загнетки, стряпая яичницу, отправляемся в лес… Чем дальше пробираемся мы в его прохладную чащу, разгребая руками ветки и снимая с лица беспрестанно цепляющуюся паутину, тем более и более охватывает нас со всех сторон такая деловая и полная любви и серьезности жизнь, что вы среди такой пустыни не смеете и на мгновение подумать о скуке или желании вернуться назад. Над вами и со всех сторон вы слышите говор спокойный и счастливый, видите неумолкаемую работу целых благоустроенных царств. Тут все до такой степени свято и цельно, что вам кажется, будто ваша собственная особа здесь совершенно ни при чем; вами не нуждаются; после вас во всяком случае окажется какой-нибудь изъян, нарушающий общую гармонию… И поэтому не мешайте здесь и уйдите отсюда, если вас здесь серьезно что-нибудь не интересует.

На пути попадаются нам срубленные бревны, разбросанные там и сям и говорящие, что тут был человек, – и действительно, вы скоро выступаете на вырубленную среди леса площадь, на которой устроен майдан (особого рода печь для гонки дегтя). В настоящее время майдан пуст, только на самом дне вырезанного в земле конуса валяются потухшие и убеленные золою уголья.

Миновав майдан, мы снова в лесу, – а кругом такая невыразимая прелесть. Мы выбрались на дорогу, пролегающую через лес, и только что успели сделать несколько шагов, как встретились с большим тарантасом, ехавшим против нас. Узенькая дорожка не давала возможности свободно пробираться тройке, и пристяжные иногда отставали, осторожно перенося копыта через пни. Высокий кожаный верх зацеплял сучья, которые скребли по коже и заставляли ямщика нагибать голову, потому что рукастые ветки, того и гляди, сорвали бы с него шапку. Тарантас останавливается, и оттуда вылезает особа в военном сюртуке и кепи, а за ним простой мужик – караульщик леса. Вас интересует, зачем они приехали и что такое за дела они начнут тут делать, и поэтому минут через десять мы с лесничим знакомы.

– Вот наша должность, – говорит наш знакомец, – целый день на жаре.

– Какого же рода ваш труд?

– Варварский-с; я занимаюсь устройством лесов, лесных дач, – гордо говорит новый знакомый. – Недавно, – продолжает он, – я у помещицы Булавкиной устроил двести десятин – в одну неделю.

Вас, во-первых, несколько интересует… что такое именно значит устраивать лес?И ежели это не какой-нибудь вздор, то не менее интересно узнать: как таким быстрым путем достигается благосостояние нашего лесного края? Вы изумлены, тем более, что знакомый, наш, продолжающий рассказ о своих трудах, поминутно растет в ваших глазах, ибо посмотрите-ко, от каких бед он вас обороняет:

– У нас в губернии, батюшка вы мой, считается по бумагам двести тысяч десятин лесу, а я вам даю голову на отсечение, что их нету и ста тысяч. Вот-с! Кроме того, есть еще такие лесные дачи, которых вы не отыщете с микроскопом. Вы не знаете даже, куда делись эти двести десятин, про которые вам доносят.

– Отчего же не привести это в ясность?

– В ясность? Вы потолкуйте нашему-то,который при ревизии смотрит у полесовщиков только пуговицы. Он говорит: «Зачем тамбеспокоить? Как думали, так пусть и думают». Но я этого не оставлю.

Господин устроитель порядка долго говорит в таком роде, и у вас радостно шевелится в голове: «Наконец-то, наконец-то».

– Вы не откажете мне пройтись с вами?

– О, сделайте одолжение…

Нам очень интересно знать, каким это образов случится так, что мы через четверть часа выйдем уже из благоустроенноголеса, а господин устраиватель обогатится при этом рублей на сто, полагая не весьма малую цену за труд его на каждой десятине. Но тут меня (и только меня) мгновенно осияло что-то свыше, и я, прозрев, сразу увидал малейшие закоулки сердца устроителева, а вместе с тем и то, что в них делалось. Я увидал, что устроитель порядка еще давным-давно, в своем учебном руководстве, твердо выучил строчку, которая говорит, что все это делается только для одной видимости, но в сущности приносит убыток. Я сейчас могу указать эту строчку и твердо помню руку, начертавшую ее, и страницу, осчастливленную ее присутствием. Вижу я также, что устроитель явился сюда вовсе не за тем, чтобы разыгрывать комедию на мотив исполнения долга; он уехал теперь из дому на помещичьих лошадях, во-первых, для того, чтобы только пробыть несколько часов в лесу, а потом за это получить с помещика приличный гонорарий, ибо кто же может допустить высокое ерыжничество и шарлатанство в столь прелестном молодом человеке (в следующей главе мы еще встретимся с этим барином)? А во-вторых, едет этот франт сюда за тем, чтобы набрать земляники или белых грибов и поднести эти невинные продукты какой-нибудь деревенской тоскующей невесте, так как подобные особы неиссякаемы.

Я уже окончательно не верю ни единому движению, ни единому слову нового знакомца. Мы идем.

Перед нами стоит осина.

– Вот видите, – говорит он, – это осина… Я так и запишу…

И пишет на бумажке «осина».

– Но ведь здесь же и береза?

– Ах, да!..

И березу записывает.

На губах наших является злая ирония. Пугается ли наш спутник этой иронии или видит, что он весь, как фонарь, светится со всеми своими не слишком обточенными фокусами, только он силится, во что бы то ни стало, поддержать предо мною свой авторитет и показать, что он действительно работает. С этою целию он произносит, как бы задумавшись, какое-то мудреное слово, вроде «ситуация» и проч… и надевает кожаные сапоги.

– Лесник! здесь граница? – спрашивает он у лесника.

– Здесь-с.

– «На границе ель», – пишет г. N (будем называть так устроителя).

– Скажите, ради бога, зачем все это вам нужно?

– Это мне необходимо для распределения правильности рубки.

– То есть – что же это?

– А то, что в этом именно и заключается устройство леса…

И мы и г. N – ровно ничего тут не понимаем и молчим.

– Скажите, пожалуйста, что еще вы будете делать?..

– А вот погодите… Вы увидите.

Мы идем еще… Г. N записывает «клен», «дубовые насаждения» и проч.

Раздумье, наконец, берет нас, и, предпочитая лучше одного г. N оставить на поприще устройства почвы и леса, мы сами направляемся к нашим лошадям, и скоро опять в дороге…

II

Большое село Кошки, куда мы добрались поздним вечером, было пустынно, но нельзя сказать, чтобы оно заснуло окончательно: где-то вдали слышался звонкий девичий смех и не менее звонкая песня, подхватываемая десятками чистых, как серебро, девичьих голосов. Песня оканчивалась всегда высокой нотой, которую певцы долго-долго тянули и замирать заставляли незаметно… Песня эта далеко гуляла за селом вместе с назойливым мотивом дудок, нырявшим между двух-трех нот. Вместе с песнью и деревенской музыкой не спали до белого света гуси и, столпившись в кучу на открытом воздухе середи двора, словно дрожа от ночной свежести, гоготали до утра… Чуть-чуть позамолкли они на теплом солнышке и потом уже, разваливаясь и солидно разговаривая, поплелись к пространной луже посреди села, где в это время уже стучал валек и бабы полоскали белье. Старуха баба выпустила из ворот двух бодрых и крепеньких свинок; они радостно рванулись на улицу, зацепляя ногами о подворотню, и побежали, похрюкивая и суясь своими мордами туда и сюда, очевидно с целию отыскать заброшенную кем-нибудь картошку, огурец и проч.

Короче, сельский будничный день начинается. Чтобы нам самим узнать, хоть слегка, сельскую будничную жизнь, нам необходимо посетить некоторые пункты, около которых ютится эта жизнь. Мы начинаем странствовать по помещикам и в неделю добиваемся хоть ничтожного осуществления наших целей. Нельзя не заметить, что среди этой жизни все смотрит на вас как-то угрюмо, укоризненно, словно вы виноваты в том, что, например, Егор Петрович Репа в настоящую минуту не может гнать сломя голову свою тройку в город за сорок верст, чтобы там у квасника на базаре выпить на копейку квасу, и потом гнать тройку назад, не забывая при этом щедро наделять пинками спину кучера… Господин Репа, принадлежа к числу так называемых широких натур, с великой горечью вспоминает о недалеком прошлом и ежеминутно запивает это прошлое из старинной дедовской сулеи. Ему больше ничего не остается делать, как запивать; горькое горе заставляет его с презрением смотреть на рюмки и обходиться посредством дедовских же «стаканух». У него только и осталась одна дорожка к шкафу, где помещается заветная сулея, и в такие минуты в сердце Репы, кроме лютой злобы на весь мир, нет ничего. В это время ему не хотелось бы даже двинуть пальцем, ни шевельнуть ни одним членом, а тем менее о чем-нибудь думать и развязывать старинные запутанные узлы: конец чувствуется вблизи, – стало быть, не из чего натруждать свои мозги, тем более, что эти упражнения мозгов издревле считались самыми неприятными упражнениями. По временам только вспоминалась бросившая Репу жена и сын, единственный наследник, увезенный матерью.

«Но они уж шестнадцать лет не дают о себе слуху, – думает Репа, – стало быть, или околели где-нибудь, или счастливы и знать меня не хотят… Вообще: чорт их подери».

– Барыня приехали, – возвещает лакей…

– Какая барыня?

– Наша-с, с детками…

– Вы меня не узнаете? – произносит жена Репы, появляясь перед ополоумевшими глазами мужа, окруженная полчищем ребят.

– Никак нет-с. Я и не знал вас никогда.

– Я ваша жена.

– Чьи же это дети? У меня был один, а здесь шесть.

– Это ваши дети… Повторяю, – я вашажена, следовательно, вашидети.

– Не мои-с.

– Как хотите, только вы ихний папаша.

– Да на кой ляд мне эти щенки? Подлецами какими-то смотрят все. Где вы их, сударыня, нахватали? И зачем привезли сюда? Неужели затем, чтобы я вышвырнул их за окошко?

– Нет-с, не затем. Они в настоящее время в таком возрасте, когда им необходимо воспитание.

– Ну-с?

– А для этого нужны деньги. И кроме вас, как отца, никто не даст им этих денег, никто с такою теплотою не озаботится…

– У меня, сударыня, – резко и с расстановкой говорит муж, – ни денег, ни теплоты нету. А поэтому позвольте вас препроводить всех к чорту… и…

Репа судорожно сжимает в руке подсвечник; жена защищает лицо руками.

– И… и… и… – задыхаясь, тянет муж, находя, что поток слов истощился и необходимо теперь пустить в ход :подсвечник.

– Вы не смеете орать здесь! – воодушевляется супруга. – Это мой дом… да! и я не уеду отсюда до тех пор, пока не получу от вас деньги… Вы думаете, что я в самом деле стану ухаживать за таким животным, как вы?

Репа вдруг чувствует, что он как есть животное. В неизбежные минуты скуки он все-таки поверял себя и находил, что он действительно имеет задатки свинства и глупости. Теперь это подтверждает человек разозленный, следовательно, говорящий сущую правду. В груди оскорбленного мужа идет борьба, страшная, неразводимая драка. Мгновенно припоминает он разные «коварства», «вероломства», измены, которыми истерзала его эта женщина; свою пламенную,но попраннуюлюбовь… все это клокочет, шумит, лезет наружу в задыхающуюся грудь и выпученные глаза и заставляет-таки руку запустить подсвечником, который попадает в стекло, и из уст Репы вырывается:

– Делайте, что хотите, змеи, и будь вы прокляты отныне и до века…

Репа уходит и на другое утро узнает, что супруга уехала, а вместе с тем узнает и то, что ему не из чего напиться чаю, так как самовар увезен; не из чего и нечем есть, так как и ложки и тарелки – все это увезено… Через день приходят неизвестные люди и объявляют, что если он, Репа, хочет спать не на полу, а на кровати, и если не хочет, чтобы исчезли из залы столы, стулья, зеркала и проч., одним словом, если не хочет уподобиться летучей мыши, гнездящейся в самых пустынных местах, – то должен заплатить известную, сумму за прокат.

Репа соглашается, только просит подождать…

По временам, спустя долго после катастрофы, когда Репа успеет прилежаться к новой, более скудной обстановке, у него снова является охота позабавиться, но в эти минуты грусть, плотно заседая в бровях, не оставляет своего места и проясняется только слегка…

С трубкой в руках и самым спелым, как бы слегка припеченным носом выходит он на крыльцо в сад и безмолвно созерцает серьезный шум елей, которые будто жалуются, что и они теперь ни при чем, что некому теперь под их широкими ветвями творить всякие игрища… На грядках кое-где работают мужики…

Г. Репа стоит и безмолвствует долго; наконец, придумав штуку, произносит, обращаясь к мужикам:

– Эй, Семен, Иван!.. что ж, прошения-то подавали?

– Какие прошения? – удивленно спрашивают Семен и Иван.

– Как какие?

Репа так произносит эту фразу, что другие мужики, как и все, строгие к своим делам, особенно теперь, оставляя работу, приближаются к барину.

– Как же не подавали? Что вы в Сибирь, что ли, хотите?..

– Мы не подавали…

– Ах вы, дураки, дураки.

Мужики сразу перепугались, вовсе не зная, какие это прошения и о чем приказывают им просить, а барин продолжает:

– Срок и так уж пропущен, а они и не думают.

– Егор Петрович, ты нам, бога ради, напиши, – говорит один кто-то.

– То-то, бога ради!.. Не скажи – не догадаются… Вон, тоже вчера из Прялкииа троих поволокли в каторжную работу… Тоже вот так-то мялись; ну уж так и быть, напишу…

– Теперича, поди, свидетелей надыть?.. – озабоченно произносит один из мужиков.

– Понятых надо созвать беспременно, – говорит другой.

– Ничего не нужно, я вам так сделаю…

Мужики рады; а Репа идет в комнаты; час ищет перо, другой час – бумагу, третий – думает, выпивает и, наконец, придумывает, что лучше всего настрочить мужикам жалобу на судебного следователя и мирового посредника…

Жалоба готова и вручена мужикам, которые, ничего не понимая, шлют бумагу, куда нужно. А Репа остается опять среди скуки и в трезвые минуты вздрагивает при мысли, что эта жалоба наделает бед.

Действительно, через несколько времени являются в обиталище Репы какие-то незнакомые люди, возвещают ему, что он под судом за смущение крестьян и ложный донос.

– Ну что ж, – кротко говорит Репа, приученный ко всякого рода бедам, а через минуту прибавляет: – Ах вы, дьяволы-дьяволы!!. Везите вы меня уж лучше прямо в каторгу, а то я вам пропасть хлопот наделаю…

Вообще нужно сказать, что для мужеского полу из породы «сильных» натур теперь великий загон настал, и они находятся в нестерпимой и жгучей тоске. Кроме сильных натур, в деревне тоскуют только барышни, которым хочется или за афицера, илиуехать в город поплясать. Истинные хозяйки, особенно занятые и крайне поэтому довольные, именно в нынешнее время не скучают. У них нет свободной минутки. С раннего утра вы видите, что настоящая обитательница села уже на ногах: поминутно снует она от амбара и погреба на огород, в коровник, в сад… Там посмотрит, хорошо ли полют, там пожурит, и вообще хозяйский глаз непропустит ни одной точки, которая более или менее имеет влияние на хозяйскую гармонию, без того, чтобы не привести ее в надлежащий порядок. Ежели настоящая хозяйка ездит в город, то не за какими-нибудь белендрясами, а в гражданскую или какую другую палату, и на губернских дам смотрит с презрением.

– Что они делают-то? Едят да сидят? Что ж это за жизнь? Да я куском-то подавлюсь, ежели знаю, что не я его выхолила, а с базару кухарка принесла…

Если вы даже вовсе не хозяин, если вы точно так же, как и барыня губернская, выросли на чужом, купленном хлебе, – вам все-таки невыразимо приятно будет денек-другой прожить в домике сельской хозяйки, и притом прожить исключительно порядком и стройностию, которая господствует в ее жилище. Весь этот окружающий вас покой слагается многими терпеливыми годами, и хозяйка, гордясь им, подробно и без малейших упущений расскажет вам, как по писаному, историю всего окружающего вас благоденствия: эти два кресла куплены пять лет назад, когда убили и продали двух черных свиней. Но что стоило откормить и взлелеять их? Вот эти портреты двух генералов выменены за два ушата отличнейшей малины; но что стоило привести эту малину в отличнейшее состояние? и т. д. И зато все эти стулья так горды собою, генералы до такой степени чинны и величественны в своих мундирах и воинственных посадках, что вам непременно нужно несколько посмириться и для вашего же собственного сельского счастья уважить окружающую вас стройность.

Скучают, говорю, только барышни. Общества у сельской барышни мало; приходит, правда, к ней иногда дьяконская дочь, но «какие же могут быть с ней разговоры»?

– Тятенька вчерась купили лошадь, – скажет, например, дьяконская дочка.

– Какую? – сама не зная зачем, спрашивает барышня.

– Мерена-с…

– Хорошую?

– Она лошадь очень даже хорошая, ну только – стали у нее в роту смотреть, а у нее нету языка…

– Как нету?

– Да так-с… отвалился-с… – заключает серьезным тоном дьяконская дочка. А потом снова сидит полчаса молча, не шевелясь, и пощипывает бахрому у мантильи, смотря при этом в землю.

– Ну, прощайте, – произносит, наконец, она.

– Куда же вы?

– Домой-с, нужно.

– Приходите же опять.

– Прийду-с…

И расстаются. А барышня принимается опять скучать. Книг у ней никаких нету; правда, отыскала она какую-то толстую книгу, но это была такая серьезная книга, что барышня в ней ровно ничего не поняла. В голове ее почему-то уцелела фраза из этой книги: «Висок есть самая чувствительная часть человеческого тела». Иногда она стоит у окна, ничего не думает и вдруг вспоминает: «Висок есть самое чувствительное…» и проч. Что за гадкое состояние!

– Скажи ты мне на милость, о чем это ты ахаешь, – рассерженно спрашивает у дочери мать, когда та от тоски разрешается продолжительными вздохами.

Дочь молчит.

– Что ты – не сыта?

Молчит.

– Платьев нет? Не одета? Не обута? – продолжает мать. – Жениха очень хочется?

Дочь делает движение плечом и чуть слышно произносит:

– Вот еще!

– Так пожалей ты хоть меня-то: где же я тебе женихов возьму?

– Маменька!

– Что мне с улицы, что ли, их скликать? а?

– Маменька, ради бога.

– Так скажи же, ради самой царицы небесной, чего тебе?

Дочь молчит, потому что не знает, чего ей хочется.

– Ну и дура, когда так…

Мать уходит, а дочь вздыхает и хочет что-то шить, но снова натыкается на толстую книгу и снова узнает, что «висок самое чувствительное место…» и т. д.

На дворе между тем полдень; две свиньи, пустившиеся утром на поиски съедобного, теперь лежат в грязи у плетня, обвалившегося и нависшего над этой лужей, на дне которой какая-то никем не замечаемая тварь на свободе занимается пусканием пузырей: они лезут оттуда кверху, вздувают грязную зеленоватую массу и потом лопаются, заставив своим щелканием шевельнуть свинью ухом. За забором, устроенным из двух длинных непиленых дерев, слегка приподнятых одно над другим и привязанных к воткнутым в землю шестам, толкаются между толстыми подсолнушниками маленькие деревенские девчонки и мальчонки. Уписывая кто огурец, кто большую, но сухую и завалящую корку, они толкуют что-то между собой своими цыплячьими голосами, а ветер по временам приподнимает с ихнего лба белые и чистые волосенки. Кроме этих ребят-караульщиков, некого и встретить на селе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю