Текст книги "Том 1. Нравы Растеряевой улицы"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
Но бывали минуты, когда госпожа Иванова сильно задумывалась над своею участью, и тогда ее охватывала непроглядная тоска: ни в прошлом, ни в будущем нечего ей было вспоминать добром – все собиралось и собирается погубить ее, и нет ниоткуда помощи, ни участия. Ужас оковывал ее злое и испуганное собственною жизнию сердце; не зная, куда деться от него, она как-то отчаянно выбегала в кухню и говорила Марфе:
– Сбегай, принеси полштоф очищенной!
И горе было Семену Михайловичу, если он в эту минуту осмеливался высунуть свою голову в ее комнату. Опьянев, властительница его входила в настоящее исступление, и Марфа с минуты на минуту ждала всякого буйства, что было вполне возможно.
А между тем находились люди, да и немало их было, которые завидовали житью г-жи Ивановой, да и Марфа ей завидовала… Но читатель поймет, кому из них больше можно завидовать!
Обстановочка *
I
…Долго ходил я по пыльным и горячим тротуарам Петербурга, отыскивая себе комнату; прочитал множество билетиков, лепящихся около звонков к дворникам, но ни «шамбр-гарни», изящно выведенные косыми буквами, ни бледно-рыжие приглашения занять «маленки комнат» у чухонца-сапожника не влекли меня пройтись в четвертый этаж, в такой-то и такой-то нумер, так как мне уже в достаточной степени были знакомы как французские привычки содержательницы шамбр-гарни, желающей всякую муху, которая влетит жильцу в нумер, превратить в порцию и получить за нее деньги, так и идиллические нравы чухонского сапожника с чухонской кухаркой, полагающей, что если ее пошлют за папиросами, то их надобно принести непременно в рассоле от селедки.
Наконец на дворе у одного подъезда увидал я ярлычок, на котором то же приглашение «в 4-й этаж» было изображено с соблюдением всех знаков препинания и орфографии. Почерк ярлычка ясно показывал мне, что комнату отдает чиновник: какие-то ненужные и особенно прихотливые крюки букв ясно говорили, что за ними скрывается существо, которому уже давно надоели буквы в обыкновенном своем виде, которому среди однообразного писанья необходимо выдумывать все эти крюки и завитушки, чтобы как-нибудь переносить свою обязанность, и это существо не может быть ни француженкой, ни чухонкой, а непременно должно быть губернским или коллежским секретарем…
Поднявшись в четвертый этаж, я позвонил
Меня встретил тщедушный человек в жиденьком рваном халате, с кривым глазом, скрывавшимся за круглым стеклом синих очков; несмотря на темносиний цвет очков, я мог видеть как кривой глаз, так и здоровый, заметил, что при появлении моем глаз этот вытаращился до значительных размеров и несколько времени довольно часто моргал, выражая чрезмерное изумление, которое, кроме того, подтверждалось всеобщим подергиванием лица с угла на угол.
– Позвольте посмотреть комнату?
– С-с-с удовольствием!.. – вдруг проговорил чиновник и сунулся между какими-то занавесками.
За ним сунулся и я. Мы очутились в довольно приличной комнате. Я стал осматривать комнату кругом, и чиновник делал то же, как будто бы он ее в первый раз видел…
– Как вы находите комнату? – спросил он наконец, дернув щекой и головой в сторону.
– Мне очень нравится.
– Нравится?.. Гм?..
– Нравится.
– Очень рад!.. Я люблю обстановку… Положим, что я немного стеснился, но я… но жена… но обстановка… все-таки же… обстановочка? не так ли?
– Это так! – сказал я.
– Не так ли? Я откровенно скажу, мы с женой стараемся сделать обстановку… стульчик… кроватку – все, чтобы было хорошо…. мы с женой горды… у меня жена институтка, но мы горды! Моя ступка по всему дому ходит…
– Ступка? – спросил я в недоумении.
– Ступка! – сказал чиновник и опять вытаращил глаз.
Очевидно, что в запутанной голове чиновника ворочались какие-то мысли, которые он желал предъявить мне, чтобы зарекомендовать себя с хорошей стороны, но мысли эти, перебиваемые неловкостью минуты «первого знакомства» и дерганьем щеки в сторону, совершенно путались в его голове, и когда из уст чиновника, вследствие тайной связи мыслей, по всей вероятности существовавшей в его уме, одновременно вылетели такие разнородные слова, как «гордость» и «ступка», взаимное родство между которыми было решительно невозможно, по крайней мере для постороннего человека, и когда он в тоне моего голоса заметил недоумение, то мне делается совершенно понятным, почему после моего вопроса «ступка?» чиновник начал не только дергать глазом и щекой, но принялся чмокать широким выпятившимся ртом и как-то фыркать носом. Оправившись немного, чиновник начал снова:
– Моя жена институтка! – нерешительно пробормотал он. – Она скорее согласится умереть, нежели попросить у соседей чайную чашку. Она горда…
Я начинал понимать, в чем дело…
– Тогда как, – продолжал чиновник, – моя ступка ходит по всему дому… Изломали, испортили – я очень рад! Во всяком случае, что такое ступка? Пустяки! Но, между тем, я настолько горд, мы с женой настолько горды… что я думаю – чорт вас возьми со ступкой! Не так ли? Жена говорит – бог с ними! Мы с женой говорим – бог с вами! Настолько-то хватит гордости… – ступка! что такое? Двугривенный… Не так ли?
Я слушал, чувствуя некоторое головокружение от этой умственной пыли, которая клубами летела в меня из уст чиновника, – пыли, в которой мои глаза слепли и уши глохли от беспрерывно путавшихся ступок с институтками, гордости с обстановкой и со ступкой и т. д., – я поторопился встать, простился и обещал переехать на днях.
II
Фамилия моих хозяев была Гвоздевы. – Муж, чином губернский секретарь, назывался Гаврил Иваныч; жена – Клавдия Петровна. Спустя несколько дней после моего переезда хозяин, вполне довольный тем, что мне нравится обстановка его комнаты, объявил, что намерен относиться ко мне не как хозяин к жильцу, «но как человек к человеку»… Если читатель помнит запутанность мыслей в голове чиновника, о которой упомянуто в предшествовавшей главе, то ему будет понятно, почему отношение человека к человеку было не более, как ежеминутное шатание в мою комнату без всякого разбора того, занят я или нет…
Не как хозяин, но как человек, – говорил он обыкновенно, входя ко мне и отрывая от работы. – Это вы Беранже читаете?
– Я пишу… не читаю…
– Гм!..
Хозяин усаживался, и начиналось молчаливое моргание кривым глазом и подергивание щекою и головой в сторону.
Почему казалось ему, что я непременно должен читать Беранже, когда я пишу; почему вообще в голове у него шла какая-то околесица – мне в первое время было совершенно неизвестно. Но так как отношения человека к человеку не прекращались и я невольно должен был присутствовать при рассказах хозяина о разных случаях из его жизни, то умственная околесица его с течением времени несколько разъяснилась для меня. Таким образом мне стало известным, что Гаврил Иваныч имел от роду лет тридцать семь, супруга его – не более двадцати трех. Муж учился в молодости в гимназии, но из второго класса вышел, несколько времени жил на родительских хлебах, потом получил место, стал шататься по увеселительным заведениям, «пожил!», как он говорит, обзавелся разным худосочием и женился. Относительно умственного фонда можно сказать, что он знал имя барона Брамбеуса и «крамбамбули», которое не раз слышал на Крестовском. Жена училась в каком-то институте, где по обыкновению «не столько медикаменты, сколько рвение», то есть не столько наука, сколько «тонкое обращение» («ах, как нас строго держали!» – говорила жена Гаврила Иваныча); лепетала по-французски, была очень нежна, горда, как выражался муж, и притом недурна.
Достоинства, которыми обладали супруги, показались им достаточными для того, чтобы вступить в брак, и они вступили. От этого благополучного брака произошли, разумеется, дети. Так как папаша их обучался на Крестовском и в Екатерингофе, то дети родились с кривыми ногами, с золотухами, английскими болезнями. Так как мамаша более говорит по-французски, нежели понимает окружающие ее предметы, то относительно излечения детских недугов она совершенно одинакового мнения с кухаркой. Так как супруг и супруга одинаково не понимают существо так называемых общественных потребностей и главным образом считают себя не людьми просто, а «благородными», то мамаша учит детей по-французски и готовит их неизвестно для какой профессии. Папаша согласен и с этим и, слушая, как головастый сынок с распухшим от золотухи носом гнусит – табль, шез, – чувствует себя весьма довольным…
Головастые уродцы росли, неизвестно для удовлетворения какой общественной потребности.
– Скажите, пожалуйста, – спросил я у жены хозяина:– зачем вы учите вашего сына французскому языку?
– Как зачем? Это ему годится в обществе, – ответила она, сконфузившись и мигнув по-институтски глазами.
– А жить он чем будет?..
Оказалось, что дети еще малы и «мы не думали с Ганей».
Я советовал учить ребенка какому-нибудь ремеслу, говоря, что класс людей, сидящих на общественной шее, и без того велик. Барыня слушала, поддакивала, улыбаясь, но, видимо, не понимала, что такое общество, общественная шея…
– Он будет получать жалованье! – вдруг произнесла она…
Достойный потомок достойных родителей смотрел на меня во время этого разговора сердитыми оловянными глазами и вдруг разразился ревом.
– Ха-ацу в ваен-ные! – захлебнувшись слезами, порешил он, и я поспешил удалиться…
Спустя несколько времени я заговорил о том же предмете с самим родителем, но и он, оказалось, вне обстановки понимает только то, что существует 20-е число и казначей, у которого можно брать вперед, «перехватить»…
Углубляясь в существо этого брака, или, вернее, роясь в этой куче бессмыслиц, находим наконец, что единственная причина, которая побуждает такого рода людей устраивать такие прочные союзы, есть то, что Гаврил Иваныч называл «обстановка» и иногда «обстановочка» – свои комнаты, гости…
– Не в том штука, – сказал мне однажды Гаврил Иваныч, – чтобы подать селедку! Что такое селедка? – а как подать ее! Вот в чем дело! Везде нужна обстановка, обстановочка… Нужно ее распластать, посыпать лучком, чтобы было прилично… И вы посмотрите, как моя жена приготовляет селедку… Теперь я немножко стеснен… Мы с женой стеснены… Но во всяком случае мы настолько горды… Селедку найдете у меня всегда… Мы… мочим ее в молоке…
Вся эта обстановка с французским языком и глупостью начинала мне надоедать.
III
Хозяин несколько раз говорил мне, что он с женою теперь стеснен в обстоятельствах. Соображаясь с его взглядами на вещи, слова эти надо было понимать так, что ему нет возможности хорошенько распластать селедку, словом, развернуться и свободно вздохнуть, приобретя что-либо, соответствующее развитию и усовершенствованию обстановки.
Однажды я был разбужен утром какими-то довольно громкими звуками, доносившимися из передней.
– Почивают еще, вчера поздно пришли от знакомых, – говорила горничная кому-то.
– Нет уж, сделайте милость, разбудите Гаврила Ивановича, – умоляющим тоном произнес какой-то надорванный голос. – Мне никак нельзя… Как же, сами приказывали поскорее, я старался, заказной сюртук заложил на материал под жилет… Нет уж, сделайте милость!
– Да право… В первом часу бы.
– То есть никак нельзя… Я бы рад всей душой… Ну никак невозможно… Сделайте одолжение! Ребенок нездоров… Велики им три рубли?
Горничная молчала, слушая убедительнейшие просьбы портного, и, наконец, пошла к хозяевам. Через несколько времени она возвратилась и сказала:
– Право бы, в первом часу…
– Нет, уж я больше не могу!
В голосе портного звучало раздражение.
Вследствие особенного устройства петербургских квартир я невольно слышал все, что ни говорилось у хозяев; крик и разговоры детей порядочно-таки надоедали мне.
Горничная во второй раз возвратилась к хозяевам, и на этот раз я слышал какой-то шопот. Полагая, что у них нет денег, и зная, что через день-два мне придется платить за квартиру, я позвал горничную и отдал ей деньги для передачи хозяевам. Голос портного был до того действительно трогателен и пропитан крайнею нуждою, что я с охотою решился внести деньги прежде срока, хотя они были мне очень нужны самому.
Горничная отнесла деньги господам.
– Очень вам благодарен! – произнес хозяин громко, и между супругами начался полугромкий разговор. Среди его к уху моему, ожидавшему услышать что-нибудь благоприятное для портного, стали доноситься слова совершенно другого рода.
– Простенький, а? – слышалось мне. – Из крепированных волос?
– Да. Это хорошо! – сказал самодовольно хозяин.
– Помилуй, ведь надо же наконец! – лепетала супруга.
– Как же ему-то?
– Переговори!.. Что такое – не может подождать трех целковых; ему же дают хлеб, работу, и он не может погодить. Поди сам!
Портной кашлял, стоя в передней и ожидая, как сказала горничная, что барин сами выйдут. Послышалось шлепанье туфлей и покашливание.
– Здравствуй, любезный! – сказал барин.
– Доброго здоровья, Гаврил Иваныч… Уж вы сделайте милость…
– Я даю себе честное слово, что заказываю тебе в последний раз.
– Воля ваша!
– Я даю тебе хлеб, тебе же хочу сделать пользу, а ты…
– Я бы всей душой!
Голос хозяина возвышался; в передней поднялся крик, но портной был выпровожен без денег.
– Право, свинья! – входя ко мне, в волнении проговорил хозяин.
– Он очень нуждается, – сказал я.
– Помилуйте, нуждается! Что такое? Подай, подай! У меня у самого крайность… Вот собираюсь детей везти к доктору, нужно лечить… Кроме того, жена давно скучает без шиньона: надо же и ей… Положим, что мы стеснены теперь в средствах, но мы горды… Надо же наконец!
Я не отвечал, и хозяин скоро удалился.
– Из крепированных волос… знаешь… легонький… – слышалось за стеной…
– Что же!.. У Афанасьевой из крепированных?
– Нет – у нее тяжел…
– Живот!.. о-о! – запищал ребенок.
– А ты не вертись! – сказала мать. – А? Право? Из крепированных… Это очень пушисто… Что ты вертишься, как на игле? Разбить хочешь чашку?.. И так уж перебили посуды… от этого и живот у тебя болит… Право… Из крепированных, а, Гаша?
– Что ж… Люба просит жалованье… – глухим голосом прибавил муж.
Жена несколько времени помолчала.
– Она умеет только просить жалованье да бить посуду!
– Вы мне позвольте хоть за два месяца… Мне мужу нужно; ему в деревню посылать… – сказала необыкновенно робко горничная: – Я за три месяца не получила…
– Ты, матушка, – довольно храбро наступила на нее барыня, – прежде, чем считать, сколько тебе должны, подумай, кто будет отвечать за шинель, которую украли прошлого года!
– Чем же я-то, господи, виновата? Кажется, вместе с вами из бани шли; барин сами отворили двери, я прошла, а за мной еще барин оставались…
– Кто же у нас обязан смотреть за дверью – барин или горничная? скажите, пожалуйста!..
– Распотевши была… Распахнуться боялась – холодом обнесет.
– Распотевши! Вот это мило! Тебе придет в голову запотеть – а тут хоть все вытащи, тебе и горя мало! Хоть стены одни оставь… Распотевши!
Горничная молчала.
– Нет, матушка, – сказала барыня: – я год целый спускала тебе эту шинель… Мы не миллионеры… Шинель стоит шестьдесят рублей!.. Я могу тебе отдать за три месяца – изволь; только ты завтра же через мирового отдашь мне шестьдесят, она с бобровым воротником… Теперь, матушка, в одну минуту взыскивают.
– Чем я виновата? – попробовала было возвысить голос горничная.
– Ну так я сегодня подам к мировому… Мы узнаем, кто виноват.
Горничная заплакала.
– Клаша, ты это – напрасно… Ну вычитать бы…
– Молчи, пожалуйста! Какое тебе дело?
– Ну-ну, матушка, – сказал он горничной. – Ты это оставь глупости… Тут тебя не грабят ведь. Я ведь смотрю-смотрю, да ведь и двину… Сделай одолжение!
– Живот… – простонал ребенок.
– Что такое у него? – спросил муж.
– Просто извертелся, избаловался. Ему минуты покойно не посидится. Нужно положить его спать.
– Рано! Ведь только встали.
– Что за рано? Люба! Поди-ко вот, чем хныкать-то, уложи Колю спать.
– Не хочу спа-ать! – начиная реветь, протянул ребенок.
– Ну как же! Все умничают!.. Положи его! – заключила барыня.
Начался плач… Среди его по временам слышались слова: «право, из крепированных, а?» Слышался легкий треск плетеной люльки, куда рассерженная кухарка пихала ребенка. Во время этого плача мимо моих дверей прошумел подол платья, проскрипели сапоги Гаврила Иваныча, и супруги исчезли.
В квартире царствовало какое-то ревущее безобразие.
Бессмысленное убеждение относительно приобретения шиньона, основанное единственно на том, что нельзя же без шиньона, когда и Авдотья Андреевна уже приобрела его, было столь сильно в обоих супругах, что они как будто не понимали, что наравне с необходимостью приобретать шиньоны на их обязанности лежит более настоятельная необходимость содержать здоровыми желудки собственных детей. Сила бессмысленных желаний, выходящая из общего источника вышеупомянутых бессмыслиц, на которых зиждилось и воспитание супругов и их законное соединение для совместного делания бессмыслиц усиленных, – сила эта была так велика, что покорила даже сострадание к горничной, к портному, которые в глазах супругов в настоящие минуты были действительно забывшими бога людьми. Стеснительные обстоятельства были забыты при первой возможности удовлетворить «обстановке».
Часов в двенадцать дня, когда я сидел за работой, громкий звонок возвестил всему ревевшему семейству чиновника о прибытии хозяина и хозяйки.
– Ради бога! извините, пожалуйста! мне на минуточку взглянуть в зеркало. У вас самое большое наше зеркало, – в каком-то самозабвении заговорила хозяйка, влетая в мою комнату и торопливо снимая с головы шляпку.
– Извините, пожалуйста! – проговорил муж с мокрым лицом, с коробкой в руках и с трубкой материи подмышкой. – Разорился! – продолжал он. – Что делать! Думали купить шиньон, ан тут подвернулся остаток материи. Нонешняя, бисмарк. Не хотелось… Уж заодно!
– Недурно, Гаврила Иваныч? – бормотала супруга, вертясь перед зеркалом. – Не правда ли, мило?
– Очень мило! Из крепированных волос, – обратился он ко мне. – Легонький!
Трескотня эта продолжалась минут пятнадцать, наконец супруги ушли.
– Спит Коля? – послышалось за перегородкой.
– У них животик тугой.
– Пусть его спит… а? Не правда ли… мило?
– Очень, очень прилично!.. Что же ты – надо дать на обед.
Последовал шопот.
– До десятого надо протянуть, – говорит муж. – Погодить бы покупать-то.
– До которых пор это годить?.. Позвольте узнать?
– На стол-то мало.
– Пожалуйста, будь спокоен… На – вот тридцать копеек… купи картофелю… Детям вредно мясо… тяжело ложится на желудок… гороху.
Горничная ушла; между супругами происходил разговор насчет того, что как это все к лицу и дешево, и насчет того, что как бы с тремя рублями протянуть до десятого. Во время этого разговора супруг опять вошел ко мне и объявил:
– Долго ли я ходил? Каких-нибудь два часа, а пятнадцати целковых как не бывало… Вот оно, батюшка, семейная жизнь! А нельзя! Надо поддерживать обстановку!.. Такие уж уродились мы с женой – горды мы очень!.. Гордости тьма-тьмущая!
После целого дня всевозможных бессмыслиц, которых мне пришлось быть свидетелем, я полагал уже, что гордая глупость моих хозяев разыгралась до конца и продолжения ее не будет; но ночью, когда все живущие в квартире были уже в постели, с двуспальной кровати моих хозяев, вопреки моему желанию, до меня неожиданно донеслись слова:
– К другим ходим, к себе никого… Много ли тут… водки, селедки… – говорила жена.
– Н-да… Селедочку с лучком… помочить ее.
Очевидно, что супругам недостаточно было того, что шиньон лежал в коробке на шкафу; им нужно было видеть его в действии. Вследствие этого вечером следующего дня ко мне еще раз явился хозяин.
– Позвольте вас просить, – сказал он, – завтра провести с нами вечерок.
– Я должен быть в другом месте. Извините!
– Очень жаль! А то бы в карточки? партийку?
– Не играю в карты.
– Очень жаль. Особенного ничего не будет. Но, надеюсь, все будет прилично. Мы с женой…
– Не могу! – сказал я решительно.
– В таком случае позвольте просить у вас комнату на несколько часов?
Я изъявил согласие.
Целое утро следующего дня хозяин бегал по городу, отыскивая денег. Часам к двум он воротился с кульком, потным лицом, вытаращенным глазом и дергающейся щекой.
– Что будешь делать! – говорил он мне. – Не успел повернуться – десяти целковых нет в кармане! Живи, как знаешь…
Я снова изъявил сочувствие.
Часу в шестом начали появляться гости, мужчины и дамы, и тотчас же принялись за стуколку. Так как комнаты хозяев были заняты чайным столом, то детей с больными желудками оттеснили в кухню, стараясь поплотнее притворять дверь, чтобы гости не слышали крика и плача… Я тотчас же ушел из дому и воротился в третьем часу ночи, будучи уверен, что все уже кончилось; но, к удивлению моему, окна моей комнаты были освещены. Я поднялся по черной лестнице и вошел в кухню.
Здесь моим глазам представилось ужасающее зрелище, устроенное взаимными усилиями просвещенных супругов. Атмосфера маленькой кухни была раскалена до последней степени. Волны чада закрывали все, кроме огненного зева плиты, – и в глубине этого ада слышался плач и стоны детей, которые не могли заснуть от боли в желудках, от жары и угоревших голов. Кухарка, которую подняли с пяти часов утра, которая была измучена работой – так как она должна была принимать одежду гостей, подавать чай, таскать детей из комнаты в кухню и, кроме всего этого, мучиться муками мужа, которому нечего послать в деревню, – была разозлена и на просьбы плачущих детей отвечала чуть ли не дракой, после которой у нее самой выступали слезы.
– А? Не правда ли, – лепетала Клавдия Петровна в гостиной, поворачивая к гостье затылок с шиньоном из крепированных волос… – Недурно?
– Оч-чень, очень мило!
– Легонький! – прибавлял супруг, рассоловевший от водки.
Мне некуда было деться, так как хотя хозяин и относился ко мне как человек к человеку, но забравшись с гостями в мою комнату, кажется, и не думал уходить оттуда.
Злодейства эти продолжались до девяти часов утра.
Злодейства «обстановки», – результатами которых был горох, плач детей, французский язык и неизменная атмосфера глупости, – продолжаются до сего дня.