412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Городской пейзаж » Текст книги (страница 5)
Городской пейзаж
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:46

Текст книги "Городской пейзаж"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Лицо Боровкова было бледно и как бы затуманено внутренней энергией, которую источал этот крайне возбужденный, иссушенный своей страстью человек.

– Я пойду поджарю яичницу, – с жаром сказала Ра Клеенышева, ничего не понимающая в его рассуждениях.

– Какая яичница! Главное – победить, победить в себе зло. А если не победишь, ты раб, потому что зло всегда служит кому-нибудь. Зло всегда в услужении у кого-нибудь. Это лакей – зло! И если оно сидит в человеке, тот и сам превращается в лакея своего зла. Маленькое зло служит злу огромному, наворачивает на себя, как снег, холодный ком зла. Я думал об этом, я знаю. Добро же – это вершина, и только с нее человек может судить зло и оплакивать лакея, который служит злу. Я все это опишу в своей книге. И люди все сразу поймут… Но я, конечно, – сказал Боровков в счастливой усталости, от которой голос его обмяк и стал мечтательно тихим и благодушным. – Я, конечно, начну свою книгу, когда опять наступит весна, расцветут цветы и придет вдохновение. Потому что без вдохновения как же писать книгу про самое главное, про то, что никто из людей, никто ни в чем не виноват: ни я, ни вы – ни один человек на свете. Но вот так, ага… Я пошел. Я, конечно, запомню, – говорил он, выходя в коридор и надевая влажную свою куртку, – четвертый этаж, третье окно от угла с фасада.

И, не прощаясь, этот странный гость стал отпирать дверь, вертя рукоятку замка не в ту сторону, сильно дергая дверь, словно его заперли и не выпускали.

– Нет, ну зачем же, не надо, – говорила ему Ра, – я ведь просто так не печатаю… Я ведь художественную литературу никогда не печатала и не знаю. Я не смогу. Не надо ничего запоминать! А замок вы не в ту сторону крутите.

Она выпустила Боровкова из квартиры и с тревогой подумала о своем будущем.

«Зачем же он ко мне приходил? – думала она с чувством облегчения оттого, что человека этого больше уже нет рядом. – Стал о книге своей рассказывать. Кто я такая? Вот интересно! Что-то, значит, есть во мне такое, чего у других нет, наверное. Другие бы прогнали, испугались… Мало ли! А я нет, я прямо как в сказке. Мне ведь не страшно было, даже интересно».

Работа в этот вечер у нее не шла, она делала много опечаток, ее клонило в сон, в ушах залегла бархатная тишина, и, когда мать вернулась с вечерней смены, она уже крепко спала и не слышала ничего.

А утром проснулась с ощущением предпраздничного нетерпения, зная и веря заранее, что день этот, который только-только начинался, будет особенным. Она с улыбкой вспоминала, но не могла вспомнить и понять, почему в сознании ее звучат такие небывалые, ликующие слова, которые она все время слышит: «…когда в человека влетает утренняя душа», – почему ей так хорошо и жутко слышать их в себе, не зная смысла и значения всей фразы, в которую были вплетены эти слова-цветы: «утренняя душа», но которая как бы тоже где-то звучала, хотя и не для нее. Весь мир был словно озвучен, расцвечен и осенен этими словами, проникшими так глубоко в ее сердце, что уже перестали быть просто словами, а превратились в счастливый настрой души и тела.

Улица за окном наливалась привычным звоном, гулко разносящимся в утренней прохладе: Волкогонов, сосед Клеенышевых, заводил свой автомобиль. Торопливый и жвакающий скрежет стартера потонул в стреляющем урчанье остывшего за ночь двигателя. На балконе у Волкогоновых слышно было, как воркуют и хлопают крыльями, стучат клювами по фанерной кормушке сизые голуби. Пощелкивали каблучки по тротуару. Автомобиль под окнами согрелся, мотор его трижды зычно рявкнул, и Ра услышала, как с подвыванием тронулся с места синий «Запорожец», ночующий и летом и зимой на тротуаре под тополем. Крыша с тяжелым багажником и капот всегда у него в белых пятнах воробьиного помета, осенью в дождливые дни прилипают к нему листья, зимой укрыт он слоеной коркой снега, и в лютые морозы кажется, что никогда уже не вернется к нему жизнь. Но всякий раз весной, подкрашенный, отполированный до блеска, с отмытыми серыми шинами на белых ободах, синий, как подснежник, оживает он в один из воскресных дней, съезжает на мостовую, жестко пружиня и попыхивая рубиновыми катафотами на перепаде асфальтированных плоскостей, и с пронзительным ворчаньем, с воющим ревом голодного после зимней спячки зверя вырывается на волю бесконечных улиц. Бессмертному автомобильчику лет уже, наверное, двенадцать, а от Волкогонова, живущего в двух соседних комнатах с женой, маленькой дочкой и старой матерью, всегда пахнет, как от горячего старого мотора, маслом и бензином.

Ра Клеенышева всегда узнавала по голосу визжащий автомобиль соседа и, не глядя на часы, знала, что если сосед отъехал от дома, то у нее в запасе сорок минут: Волкогонов работал на заводе и выезжал из дома без опозданий – ровно в семь тридцать.

В этот день Ра ни с того, ни с сего, как это часто она делала, купила себе обручальное кольцо из позолоченного серебра, надела на безымянный палец правой руки и, очень смутившись, вышла за двери ювелирного магазина, с испугом ступив на тротуар старой московской улицы. Смущение было так велико, что ей казалось, будто все прохожие с усмешкой поглядывают на нее. Она не спеша шла по улице, освещенной вечереющим солнцем, и старалась вызвать в себе и проявить на лице спокойствие. Но, как бы разглядывая себя в бесчисленных зеркалах встречных взглядов, она не умела скрыть ответной улыбки, глаза ее застенчиво блестели, как только что распустившиеся листья березы, голова была горделиво откинута назад, губа и подбородок вздрагивали, а ноги не чувствовали прочности тротуара, точно она шла по зыбкой, пружинящей поверхности. Она понимала себя страшной обманщицей, ее веселило и пугало ложное положение, в какое она себя поставила перед людьми. Кольцо приятно стискивало палец, заставляя ее с усмешкой думать о несуществующем муже, с каким она обручилась, и этот мифический супруг тоже казался ей многоглазым насмешником, смущавшим ее, как и прохожие, которые, как ей чудилось, прыскают смехом у нее за спиной.

Она ошибалась. Никто не обращал внимания на обручальное кольцо, желтеющее и горящее искоркой на безымянном пальце. Только казалось Ра Клеенышевой, что люди догадываются об ее обмане. На нее они поглядывали совсем по другой причине: они видели перед собой девушку высокого роста, сильную и хорошо развитую физически, лицо которой броско выделялось в толпе своими очень приятными чертами, цветом и изменчивой игрой чувств.

Люди всегда замечают необычность чего бы то ни было, не пропуская мимо и выделяя для себя хоть на миг промелькнувшую красоту или уродство, инстинктом своим чуя необходимость делать это ради утверждения запечатленных образов, которые с рождения до смерти волнуют их своей тайной. «Это красиво, а это нет», – безжалостно фиксирует подсознательный разум, отсчитывая мелькающие перед глазами предметы, достойные примечания, одухотворенные и низменные, живые и взявшиеся тленом. В этом отборе не участвует здравый смысл, но глаз тем временем выхватывает из толпы яркое лицо или грубый мужской профиль и заносит в книгу памяти, словно без этой неусыпной и бессмысленной бдительности сердце может забыть, что́ есть красота и что́ – уродство.

Может быть, именно так, случайно, подспудно и проявляется образ извечной национальной красоты? В каждую эпоху, в каждое столетие, а то и в течение десятка лет он обновляется, обретает иной характер, иную манеру или выражение, хотя, разумеется, народ не отходит в прихотливых своих поисках далеко от идеального образа, лишь иногда перенимая у других народов модели удобной и красивой одежды, атрибуты изменчивой моды.

Ра Клеенышевой в этом смысле повезло: она по нынешним понятиям была близка к идеалу красоты русской женщины. Особенно в этот майский день, когда купила себе обручальное кольцо и была крайне взволнована своим поступком. Казалось, что даже и волосы блестели у нее ярче обычного, обрамляя лицо коричневыми локонами, как если бы только что искусный мастер поработал над ее прической. В этот вечереющий день сама Ра и не догадывалась, как она красива, забыв о себе и думая только о той лжи, которую она выдавала за правду, надев на палец кольцо.

Не этой ли недогадливостью и сомнением, неуверенностью в себе и отличается истинная красота от мнимой, то есть бесспорной, о которой знают все и в первую очередь сама обладательница бесценного дара, требующая поклонения? «Цену себе знает», – говорят про таких женщин, вкладывая некий отрицательный смысл в расхожее высказывание. «Она не знает себе цены», – говорят о другой, подразумевая таинственную сторону женского обаяния.

Ра Клеенышева тоже бывала разная, но именно в этот вечер, неся на своей руке обручальное кольцо, она являла собой пример удивительной, очень нежной и застенчивой красоты, думая между тем о том, как же она объяснится и что скажет своим знакомым, которые рано или поздно увидят кольцо и, конечно, очень удивятся.

Она не была бы женщиной, если бы не нашла оправдания!

Во-первых, думала она, представляя себя на улице или в кино и словно бы уже объясняя знакомым причину странного своего поведения, теперь люди сразу узнают в ней замужнюю женщину, которой гораздо проще отделаться от ненужных знакомств, уйти от глупой болтовни развязных, прилипчивых парней… «Вы об этом лучше поговорите с моим мужем. Как он на это посмотрит», – уже звучала в ее сознании фраза, обращенная к ненавистным, нахальным ребятам. Ей казалось, что теперь ей будет намного проще и надежнее жить среди людей. Это кольцо, как она думала, стало теперь в ее руке оружием против той слепой силы, какую она впервые вдруг почувствовала в настырном госте, ворвавшемся в ее комнату. Если бы Боровков увидел кольцо, он, может быть, побоялся бы вести себя так бесцеремонно.

Ох уж этот Боровков! Ра напугали на работе, когда она рассказала «девочкам» под механический треск машинок о странном посещении ее этим сумасшедшим, назвали легкомысленной дурехой и стали сами рассказывать случаи из жизни один страшнее другого, которые были чем-то похожи на вчерашний случай с Боровковым, хотя кончались они все, по их рассказам, трагически: кого-то зарезали, кого-то изнасиловали, а потом… Ах, да что вспоминать ужасные истории в этот золотистый майский вечер!

Кольцо, конечно, не чудовище, но все-таки тоже сумеет сыграть, как рассчитывала Ра Клеенышева, отпугивающую роль, и, если ей понадобится теперь охладить чью-нибудь горячую голову, она может незаметно выставить руку так, чтобы колечко блеснуло своей позолотой.

Все эти доводы в свое оправдание она легко прокрутила, как киноленту, в своем сознании, увидев в картинках все то, о чем думала, и, поверив в магическую силу кольца, стала с этого дня надевать его на безымянный палец, снимая лишь когда мылась или стирала. И так привыкла к нему, что вскоре перестала замечать, как если бы оно всегда было на пальце. А к осени на коже белел уже гладенький след от него, не тронутый летним загаром.

Люди на работе и дома посмеялись над ней слегка и, конечно, посудачили меж собой о дикой выходке незамужней женщины, побранили молодежь, но со временем тоже перестали замечать кольцо, как будто оно и в самом деле всегда золотилось на правой руке у Клеенышевой.

Даже мать и та смирилась, не понимая дочери и чувствуя в ней душу чуждую, не находя в своей Раеньке ничего общего с собой, словно не было у них с ней ни в чем соприкосновения или взаимного участия на жизненном пути.

3. КОРМЯЩАЯ

Печальный опыт прошлого возымел на Раю Клеенышеву такое действие, что она стала с задумчивым каким-то недоумением, с излишней осторожностью относиться к людям, хитря и лукавя с ними в мелочах, как если бы они были несмышлеными и наивными детьми, но мнили себя мудрыми учителями, которых ей не хотелось обижать. В каждом из них она видела сумасшедшего Боровкова, лелеющего в больном своем воображении великую книгу, способную осчастливить человеческий род. Она была беспредельно ласкова с каждым, понимая себя чуть ли не сестрой милосердия, ухаживающей за безнадежными хрониками.

Она легко и даже как будто с удовольствием давала взаймы небольшие суммы денег, никогда и никому не напоминая об отдаче. Если ей отдавали занятый рубль или три рубля, она всегда возражала, горячо объясняя людям, что ей сейчас деньги не нужны и она может еще подождать.

– Ну что это такое? – разочарованно говорила она, если ей не удавалось убедить своего должника и приходилось брать деньги, которые она нерешительно клала в мягкую замшевую сумочку. – Что это вы так торопитесь?.. Я вполне могла бы подождать.

Но в большинстве случаев ей удавалось отказаться от денег. Со временем многие сотрудники издательства стали вечными ее должниками, вспоминая о заржавевшем каком-нибудь рубле в самый неподходящий момент, когда в кармане не было лишней копейки. Таким образом Рая Клеенышева раз и навсегда откупалась от людей, просящих взаймы по мелочам. Маленькими одолжениями она приучила любителей алкогольных экспромтов, самых опасных попрошаек, относиться к себе с должным почтением. В решительную минуту, вместо того, чтобы сгоряча стрельнуть у нее в обеденный перерыв трояк, они закусывали языки и в растерянности топтались перед ней, как школьники перед строгой учительницей, стараясь поскорее ускользнуть за дверь, потеряться из виду Раи, которая всегда с нежнейшей улыбкой разглядывала их, с наслаждением наблюдая их смущение.

Ее считали добрейшим безответным существом, относясь к ней с искренним почтением, не догадываясь о расчетливом ее лукавстве, которое одно только и спасало от лишних хлопот и объяснений с неприятными ей субъектами мужского пола, потерявшими всякий стыд и просящими денег у женщин.

Если же кто-нибудь из них, выходя из подъезда издательства после окончания рабочего дня, оказывался с ней рядом и начинал с добродушной улыбкой о чем-нибудь рассказывать ей, она всегда останавливалась и, потупившись, очень вежливо просила его:

– Вы идите вперед. Мне надо побыть одной. Идите, пожалуйста.

Исключений из этого правила не было. «Идите, пожалуйста», – говорила она всем, будто и в самом деле свято хранила верность мистическому своему супругу, колечко которого не снимала с руки.

Самой же ей бывало очень плохо, и она чувствовала себя несчастной в кругу многочисленных, но отнюдь не близких подруг, когда речь при ней заходила об интимных чувствах и делах. Она в этих случаях думала о себе с уничижением и с душевной гримасой на лице, за что и прослыла со временем холодной святошей, которой недоступны естественные чувства, будто, надев колечко, она дала обет безбрачия, навеки лишив себя права любить и быть любимой. Ее жалели, как неизлечимую больную, обреченную на муки.

– Тебе что ж, не нравится никто? – спрашивали иногда, стараясь из простого любопытства вызвать ее на откровенность.

Клеенышева отмалчивалась, разглядывая с печальной улыбкой наивных подружек.

– Разве ты не хочешь выйти замуж? Ты что ж, в старые девы записалась? Ну-ка посмотри, посмотри на меня… Что-то ты скрываешь, девушка, у тебя кто-то есть. Не может быть, чтобы такая красотка была одна!

– Никто мне не нравится, – отвечала Клеенышева, краснея в искреннем и предательски жгучем смущении.

В залоснившейся замшевой сумочке всегда у нее карамельки или печенье – увидит бездомную собаку на улице, подзовет и отдаст ей. Потреплет грязные уши робеющей бедолаги, скажет ей ласковое словечко и пойдет своей дорогой. А собака, оглушенная неожиданной этой лаской, вперится в спину благодетельницы, и в зеленовато-желтых ее глазах, навостренно-внимательных и зорких, заслезится вдруг несобачья растерянность, словно воскреснет в затуманенном ее сознании, пройдет перед слезливым взором полузабытый образ богочеловека, который когда-то так же ласкал ее, прежде чем затерялся в толпе.

Затаив дыхание, проследит собака за удаляющейся женщиной, ошеломленная внезапной догадкой, и часто-часто задышит, высунув розовый, влажный язычок: не та ли это богиня, которой она служила когда-то? Или забывшийся в зыбкой памяти запах теплой руки, протянувшей ей лакомство, одно лишь напоминание о ней? Не оглянется ли? Не позовет ли к себе? Нет, не оглянулась, не позвала…

Понюхает собака таинственный след ее ноги и снова вскинет голову, но никого уже не увидит в той затянутой дымкой дали, куда ушла обласкавшая ее женщина. Зеленые глаза несчастного пса, гонимого людьми и злыми собаками, жалостливо сощурятся, точно упадет в них яркий лучик солнца; собачонка опять подожмет грязное перышко хвоста, уткнется мордой в тротуар и бродяжьей, неторопливой рысью косо побежит через улицу.

Ни одна бездомная собака никогда не увязывалась за Раей Клеенышевой, хотя некоторые из них хорошо знали ее и порой даже прибегали в урочный час на ту улицу, по которой проходила кормилица с душистой сумочкой.

Она тоже узнавала двух «своих», как она стала думать, собачек, которые, завидев ее издалека, улыбались и облизывались заранее. Однажды она догадалась, что они живут среди серых бетонных стен законсервированного строительства, на площадке которого грохотала когда-то и искрилась работа, но потом почему-то все строители, кормившие этих собачек, ушли со стройки. Умолкли механизмы кранов, заржавели рельсы, заросли лебедой и иван-чаем горы земли и песка, бетонные блоки и порыжевшие штабеля труб, а собачки остались по привычке сторожить брошенное людьми строительство, лая по ночам на случайных прохожих, воюя с пришлыми хвостатыми бродягами и отсыпаясь днем в неведомых норах в ожидании второго пришествия шумливых хозяев. Собаки не замечали течения времени: человек, ушедший и вернувшийся к ним через час или неделю, встречал одинаковую радость соскучившихся собачонок, для которых он был уже навсегда пропавшим, а вдруг счастливо возвратился к ним. Но прошло слишком много дней с тех пор, как ушли со стройки люди, и вряд ли вспомнят одичавшие сторожа своих богов, когда те вернутся на площадку.

И все-таки волчино-серенькие бедолаги с копеечными пятнышками желтеньких бровей, с привычно поджатыми хвостами ютились где-то на стройке, исправно исполняя работу добровольных ночных сторожей.

У одной из них появились пушистые, бурые щенята с диковатыми, по-медвежьи угрюмыми глазками. Но порезвиться они не успели на пустынном дворе стройплощадки. Их отловили работники санэпидемстанции, о чем догадалась, конечно, Клеенышева, приносившая чуть ли не каждый день еду этим недоверчивым дикарятам, которые обычно как из-под земли появлялись перед ней, осторожно поглядывая на стеклянную банку с духовитым месивом из каши, супа, кусочков черствого хлеба, мясных косточек и рыбьих остатков. Взрослые собачки, бывало, только облизывались в сторонке, когда она кормила щенят, и, поскуливая, выпрашивали что-нибудь и себе. Но у щенков не отнимали, доедая лишь то, что оставалось, и вылизывая их мордочки, испачканные в каше.

Клеенышева, для которой эти кормления стали не только удовольствием, но и страстью, говорила им, как маленьким детям:

– А вы уже получали сегодня, хватит с вас. Не могу же я такую ораву прокормить одна. Как-нибудь обойдетесь. Сами, небось, знаете, где тут столовая… Вот и сбегайте туда ночью, поройтесь в помойке – и найдете себе. Нечего, нечего тут скулить! Народили пятерых, а кто кормить будет? Я, что ли? Ишь вы какие!

Собачки слушали ее с кислыми, длинными улыбками и, словно бы лакая воздух, звучно и смущенно позевывали в нервном возбуждении.

Но как-то раз щенята, которые без зова стали выбегать к ней навстречу, не отозвались на ее посвистывание. Не пришли и собачки. Она излазала всю стройплощадку, клича их с банкой в руке, оцарапала до крови ногу, задев за торчавшую в траве проволоку, но было пусто вокруг.

Лишь серая ворона сидела на заборе, сердито покаркивая на нее, точно хотела что-то сказать.

Она спросила у нее:

– Куда собачки делись? Раскаркалась! Кар-р, кар-р…

Ворона переступила с одной доски забора на другую, постучала когтистой лапкой по черному клюву, словно прочищая глуховатое ухо, блеснула умным глазом и что-то хрипловато проворчала в ответ, снабдив это ворчанье невороньим каким-то писком.

– Что ты сказала? Эй! – удивленно спросила она опять у вороны.

Но та взъерошила перья, встряхнулась, как курица, спрыгнула с забора и лениво полетела прочь, поднимаясь все выше и выше, пока не перемахнула через серую стену постройки.

И в этот момент со стороны улицы, из-за распахнутых ворот осторожно высунулась острая мордочка испуганной собаки.

– Иди, иди сюда, бедняжка! Кто ж тебя так напугал? А где же остальные? Что с тобой? Иди ко мне, я тебе вон сколько принесла, – говорила она, показывая ей стеклянную банку с желтой пшенной кашей. – Чего ж ты боишься? Иди!

Собачонка посунулась было к ней, поджав хвостик к животу, но, увидев, что кормилица тоже пошла навстречу, робко остановилась и тут же, как от бича, опрометью кинулась за ворота, на улицу.

Вот тогда-то она и поняла, что произошло здесь, пока ее не было. И как ни звала, как ни искала уцелевшую собачку, напуганную до смерти, та не вышла к ней.

На нее, державшую банку с кашей в руке, поглядывали люди, а она спрашивала у некоторых из них:

– Вы не видели тут собачку? Серенькую, маленькую такую, с желтыми пятнышками на бровях… Нет? Не видели? – и с задумчивой встревоженностью обращалась уже к себе самой: – Куда же она запропастилась?

Ей было так жалко собачек, которых она кормила, тусклых и угрюмо-веселых щенят, уже признавших ее и даже клянчивших добавки, когда съедали всю кашу или суп; такая тоска обложила ее сердце, что она пришла домой чуть ли не в слезах и, забыв про тяжелую банку, поставила ее на кухонный столик. И только стук банки напомнил ей про кашу, которую она зачем-то принесла обратно домой.

«Вот ведь рохля, – подумала она о себе. – Надо было кашу-то вывалить там… Ночью собака пришла бы и съела. Придется идти, ничего не поделаешь. Господи, ну кому они там мешали! Жили себе и жили, работали по-своему. Их же не кто-нибудь, а люди научили лаять по ночам, они не виноваты. За что же их так?»

И глубокий, спазматический вздох всколыхнул ее и сотряс, как взрыд горько обиженного ребенка, выплакавшего все слезы.

Ра Клеенышева очень изменилась за последнее время. В новой страсти она зашла так далеко, что стала даже из столовой, где обедала, уносить в бумажной салфетке то кусочек мягкой куриной косточки, то голову жареной наваги, а то и просто какой-нибудь жирный хрящ, оставшийся от мяса. Она не стеснялась брать объедки из тарелок застольных соседей, приговаривая при этом извиняющимся и вежливым тоном:

– Это я для собачки. Меня собачка встречает около дома, брошенная, бездомная. И так привыкла! Даже знает, когда я прихожу с работы, и ждет меня. Конечно, помесь! И лайка и другие породы… Всего понемножку. Может быть, даже есть колли, потому что у нее вот тут, над глазами, – говорила она, показывая на свои круто изогнутые брови, – желтые пятнышки, как у колли. Но она маленькая.

И когда она так говорила, люди улыбались в ответ, и было видно, что им приятно слушать ее, приятно сознавать, что на свете есть добрые души, способные бескорыстно заботиться о каких-то брошенных собаках.

– А вы бы ее приютили, если так любите, – говорили иногда в таких случаях.

– Мне, к сожалению, нельзя. Мы с мамой живем в общей квартире, а соседи… Что вы! Они ни за что не согласятся. Я даже и не говорю им про это, чтобы не расстраиваться совсем.

Собачка, которую все-таки разыскала Ра Клеенышева, оправилась от испуга и снова признала в ней свою богиню; серые вороны, живущие на стройке, тоже стали смотреть на нее как на своего человека; молодые воробьи, стайками вылетавшие из темно-зеленых ковриков просвирника, в стелющихся зарослях которого они клевали мучнистые лепешки созревающих семян, не очень-то замечали ее, пока было лето. Но когда сухой снег, загнанный морозным ветром в углы и щели, в ложбинки и впадинки, в бурый бурьян и в спутанные мертвые травы, оттенил своей белизной леденеющее под серым небом безобразие огромной строительной площадки, воробьи тоже стали внимательно поглядывать на кормящую. Они, как очень заинтересованные наблюдатели, усаживались рядком на бетонных блоках металлической арматуры, на ржавых, спаявшихся трубах. Нельзя было не заметить смиренной терпеливости птичек, ошеломленных первым в их жизни морозом.

К зимним холодам и метелям у Клеенышевой образовалась большая семейка: воробьи и вороны, голуби и собаки, которых она стала кормить рано утром по пути на работу, захватывая с собой из дома в полиэтиленовом мешочке остатки пищи, не доеденной людьми. Она торопливо входила в ворота стройки, птицы поднимали гам, завидев ее: вороны бранили нахальных голубей и собаку, виляющую хвостом; собака улыбалась и смущенно зевала; голуби садились на руки, толпились под ногами; воробьи, не обращая внимания на ворон, голубей и собаку, суетились в шумливой озабоченности, пока кормящая рассыпала на снегу кусочки хлеба, комки слипшейся каши, макарон, вермишели, картошки, корочки сыра, косточки, хрящики и крошки, с которыми в два счета управлялось голодное общество, зимующее на строительном дворе.

Дело доходило до смешного: сослуживцы стали приносить «для собачины» всевозможную еду – котлеты и куски жареной рыбы, остатки яичницы, печенье, сахар и даже конфеты и пирожные. Каждый день после обеда еды скапливалось так много, что Ра Клеенышева стала выносить ее с работы в сумке, складывая туда же по пути и те продукты, которые покупала для себя. Каждый день теперь она шла с работы, как женщина, обремененная большой семьей. Разгружалась сначала на стройплощадке, подкармливала голодную и холодную собачку во тьме зимнего дня, когда птицы спали, потом, уже дома, вынимала из нее то, что купила для себя, а утром опять шла с этой сумкой на стройку, чтобы выложить остальное на снег.

Заботы эти так закружили Ра Клеенышеву, что она уже стала подумывать, а не сказать ли, что собачка пропала, чтобы добрые люди перестали приносить объедки, в которых Ра утонула, не зная, во что складывать весь этот жареный, пареный, печеный духовитый товар.

Ра Клеенышева не любила холод, потому что у нее от холода краснел узенький нос с длинной и тонкой переносицей. Лицо бледнело, а нос становился красным, как если бы с него облезла кожа и он был едва затянут глянцевой пленочкой. Красавица, обладающая таким неверным носом, конечно, страдала ужасно. Зимой не помогали никакие припудривания, нос под пудрой светился матовым сиреневым цветом, а летом или зимой в теплых помещениях за едой супа, как она ни сморкалась, как ни вытирала его платочком, он все равно хлюпал и скворчил.

Этой особенности своего носа она никогда раньше не замечала, считая, что все носы на свете краснеют на холоде. Лишь сравнительно недавно обнаружила она досадливое свойство собственного носа, формой и плавной протяженностью напоминающего иконописные носы богородиц. Открытие так поразило ее, что она стала каждый день внимательно разглядывать и ощупывать нос, отыскивая в нем какие-либо изъяны и чувствуя себя иной раз совсем как бы без носа, хорошо понимая в эти минуты литературного своего двойника.

– Суп? Нет, супа я не ем, – стала говорить она с некоторых пор. – Окрошку холодную или ботвинью, когда жарко, а суп – нет, я не ем никогда. – То же стала она говорить и про холодную погоду: – А чего хорошего в зиме? Терпеть не могу осень и зиму. Холодно, голо, тихо, как в погребе. Нет, я люблю весну и лето, когда солнышко светит и тепло. Вообще, я очень люблю весну и лето, очень люблю тепло! И это естественно, потому что человек от роду совсем не приспособлен к морозу. Если бы природа приспособила его к жизни в снегу, то он был бы волосатым, как медведь, например. Значит, нормальному человеку зима должна казаться ужасной. А вообще, тут что-то не так, что-то не до конца продумано. Он убивает животных, чтобы себя одеть в чужой мех. Надо же! Все животные волосатые с ног до ушей, а мы голенькие. Может быть, конечно, лет через… ну не знаю! – через миллиард, например, лет люди бы тоже стали волосатыми, как и другие. Эволюция всякая, приспособление… Вот тогда бы я… А интересно, какая бы у нас была шкура? Например, я бы хотела, чтоб у меня была, как у… этого… даже не знаю у кого. Самый дорогой мех у кого? У соболя! Бегала бы по снегу, кувыркалась, спала бы на морозе. Хорошо! А такая, как я сейчас, я зиму терпеть не могу. Я, наверное, от какого-нибудь насекомого произошла. От самой красивой бабочки, красивее которой нет на свете! Я бы вообще переселилась на юг, если бы могла. В тепло.

В один из теплых летних дней, когда в подмосковных садах цвели кусты шиповника и роз, привлекая своим запахом насекомых, когда в московском переулке вблизи Садового кольца, где произошла необыкновенная встреча, газоны были паутинно-серыми от тополиного пуха, – в это жаркое время лета земляные муравьи рыли свои норки под толщей тротуара, находя в асфальте трещины, сквозь которые они выносили на поверхность крохотные песчинки, насыпая их золотистыми конусами, как это делают извергающиеся вулканы. Прохожих было мало в этот субботний жаркий день, а машины, изредка проносящиеся по переулку в вихре летающих пушинок, воздушными волнами не достигали закрайки газона, возле которого сидела на корточках Ра Клеенышева и, увлеченная до самозабвения, сыпала в муравьиные норки сахарный песок.

Возле нее лежала на тротуаре сумка, а в руке открытый пакет с сахаром, из которого и брала она белые песчинки, разглядывая вороненых гномиков, суетящихся возле кристаллов сахара, упавших с небес.

Она кормила и, как всегда в таких случаях, впадала в некое сомнамбулическое состояние, отключаясь от внешнего мира и живя только загадочным наслаждением, какое она всегда испытывала, если ей предоставлялась возможность кого-нибудь накормить.

За этим занятием ее и застал Федор Луняшин, случайно проходивший мимо и обративший внимание на эту странную женщину, которая, как он сразу догадался, кормила сахаром муравьев. Какая-то сила потянула его к ней, и он с удивительной раскованностью, на которую никогда не бывал способен раньше, подошел и тоже присел на корточки рядом с Ра Клеенышевой.

– Вы думаете, они едят сахар? – спросил он так, будто кормление муравьев сахаром было распространенной ошибкой многих горожан Москвы.

– Все насекомые любят сладкое, – удивленно ответила ему Ра и взглянула на него с нескрываемым любопытством.

Он увидел ее лицо и обомлел, потому что все лучшее, что когда-то замечал в бывшей своей жене, Марине, все то, что он только один, наверное, мог увидеть в ней, – все это с поразительной ясностью и очевидностью открылось вдруг перед ним в лице этой незнакомки, на правой руке у которой блеснуло полированным металлом кольцо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю