412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Городской пейзаж » Текст книги (страница 14)
Городской пейзаж
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:46

Текст книги "Городской пейзаж"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Опыленные сахарной пудрой губы, глаза, блистающие влагой шипучего вина, здравицы в честь прекрасных витязей, скромно принимающих поздравления, приятный шум голосов и стук наполненных стаканов – мимолетное это застолье, рассчитанное на часок-другой, затянулось, и Луняшин покинул друзей, отпросившись у них, никак не желавших входить в положение многодетного отца, когда было уже одиннадцать часов.

Он обнимал рукой бумажный куль, наполненный пирожными, пампушками и хворостом, в другой же нес букет нарциссов, не решившись по примеру коллег вернуть его женщинам.

– Что вы, что вы! – говорил он, отказываясь от сладостей. – Какие дети! Что вы… Они же маленькие… Им нельзя. Ни в коем случае. Нет. Это, пожалуйста, не надо! Спасибо.

Но его все-таки заставили взять белый куль, свернутый из бумажной тисненой скатерти.

Смеющиеся губки в сахарной пудре, глаза, блистающие шипучим вином… Феденька с блаженной улыбкой на лице шел в расстегнутом пальто по мокрому тротуару под влажными снежинками, торопливо падающими в черную мокрядь и гаснущими там, а в голове его эхом шумели голоса, а в глазах хороводили губки женщин, солнечно светилось шампанское в дешевых стаканах с белой каемочкой.

«Нет, что и говорить, иногда это полезно. Что и говорить! – думал он, отыскивая в сумеречных потемках улицы, в белой пелене падающего снега зеленый глазок такси. – Шампанское! Вино любви. Снимает излишнее напряжение, как добрая собака. Что и говорить! Шампанское…»

Он взмахивал нарциссами проезжающим мимо черным «волгам», частным «жигулям», но никто не хотел останавливаться.

– А черт с вами, – говорил он вслед. – Я, может быть, сам, вот этими руками, выбросил «Волгу» в картонку… Да! И черт с ней.

Ему было очень хорошо. Он знал, что в этот день никто не вправе упрекнуть его в легкомыслии, и ему даже казалось, что все люди, идущие навстречу или обгоняющие его, тоже чуточку навеселе.

Садовое кольцо, на внутренний край которого вышел Феденька, показалось ему таким широким в синих сумерках ночи, что он остановился перед ним, будто перед гигантской выпуклостью заасфальтированной планеты, и, с трудом удерживая размокший куль, стал дожидаться такси.

Поблизости была стоянка. Под фонарем люди ждали машин, помахивая руками проезжающим мимо. Шапки их побелели от снега, плечи тоже были белыми. Ждали они давно.

Но Феденьке повезло. Из пространства асфальтированной плоскости, из снежной мути к стоянке круто свернула автомашина с зеленым кошачьим глазом. Шофер крикнул, что он в парк и может взять попутчика. Попутчиком оказался именно он.

– С праздником вас, – говорил Луняшин, усаживаясь на переднем сиденье и захлопывая тугую дверцу, которая не хотела запираться.

В это время снаружи дверцу кто-то так сильно дернул, что Феденька чуть не вывалился из машины. Женщина в большой пушистой шапке, намокшей от снега, втиснулась в салон, навалившись на Луняшина, и непослушным голосом попросила шофера взять ее.

Надушенные ее пальцы цветущей ветвью бело-розово мелькнули у Феденьки Луняшина перед глазами, блеснув толстым обручальным кольцом.

– В парк я еду! – крикнул озлобленный шофер. – Не могу. Закрой дверь!

– Миленький! Тут недалеко – совсем тут рядом. Пожалуйста, миленький.

– Закрой дверь! – крикнул на нее шофер, толкая в плечо.

Луняшин оторопело глядел то на шофера, то на пушистую мокрую шапку, ворс которой мазал лицо водой. Под шапкой ярко темнели глаза и губы молоденькой женщины.

– Пожалуйста… миленький, – умоляла она так, будто дело касалось жизни или смерти.

Но шофер, налегая корпусом на Луняшина, дотянулся до правой дверцы и, выпихивая женщину из машины, захлопнул злобно стукнувшую замком дверцу. Женщина едва успела отдернуть руку и отпрянуть. Шофер в панической торопливости рванул свою старушку с места и понесся прочь от тротуара, вливаясь в ряды грязных, заляпанных снежным месивом автомашин.

Феденька, сжавшись, молча смотрел на плывущие в грязи красные габаритные огни, чувствуя себя виноватым перед душистой женщиной, которую безжалостно выпихнул из машины шофер, и думал о себе плохо. Хотя и понимал, что не мог ничего сделать для нее. Он не видел лица шофера, зная, что лицо его в эти минуты выражает одну лишь злобу, но когда осмелился скосить на него глаза, увидел добродушный профиль усталого человека, напряженно смотрящего вперед. Жирноватые щеки, пухлые губы, толстые ноздри короткого носа.

– Бедняжка, – сказал Феденька, опять видя перед собой падающий снег, грязь и тонущие в этой грязи мутные огни впереди идущих машин. Перед глазами мелькали две резиновые щетки, расчищавшие в серой плесени стекла прозрачные полукружия. В короткие промежутки мокрый снег успевал забрызгать белыми пятнами эти прозрачные отверстия в стеклах. Вести машину было очень тяжело: он хорошо понимал шофера, торопящегося на пересменку в парк.

– Я вас не осуждаю, конечно, – продолжал Феденька, поддерживая разговор. – Но как-то неловко получилось. Шампанское, наверное, виновато… Шампанское! Не рассчитала сил, а теперь домой, домой! Я тоже сегодня не успел оглянуться, а уже одиннадцать. Небось сейчас трясется от страха. Дома грозный муж, а она одна, полупьяная… Знаете, как бывает!

– Какой муж? – насмешливо спросил шофер, тормозя перед светофором. – Просто пьяная девица. Я таких терпеть не могу.

– Ничего не понимаю, – весело сказал Феденька Луняшин. – У нее обручальное кольцо на руке… Сегодня же праздник… Вот и припозднилась.

– Не-ет, – сказал шофер с доброй улыбкой на стареющем лице. – Это не обручальное… Нас, ямщиков, не проведешь. Это называется – перстень шахини, а не обручальное кольцо. Я вот сразу вижу, кто ко мне в машину садится.

Зеленый свет отвлек его, он торопливо выжал сцепление, скрежетнул шестеренкой первой передачи, включил тут же вторую, разогнался, вырываясь вперед, врубил третью, а потом и четвертую. Машина хоть и старая, но мотор тянул хорошо.

– У меня случай был, – стал рассказывать «ямщик», но Луняшин как будто отключился.

А когда сошел возле серой в ночи, однообразной стены своего дома, он не помнил ничего, кроме мелькающих щеток и снежного потопа, который превратил все улицы в проселочные, черные, обрамленные по обочинам белым, разъезженные дороги.

Толстый дьявол, называвший себя «ямщиком», отшиб ему память и втиснул в душу сомнения, страшный этот яд, который и без того замучил Феденьку.

«За что же он так… Ведь не знает! – думал он, мокрый от растаявшего снега и очень усталый.– Чутье! Дьявол ноздрястый! У тебя чутье на слабого, которого пихнуть можно, а перед сильным и сам лапками вверх, как собака… Именно как собака! Сам я тоже, конечно, хорош. Хорош! Лишь бы доехать, лишь бы в свою берложку, в теплый дитятник… К шахине под бочок».

И первое, что он сказал, войдя в дом и остановившись у раскрытых дверей своей квартиры, в золотистом свете которой увидел удивленное лицо Ра, – первое, что он сказал, протягивая ей нарциссы и мокрый, рваный куль с пирожными, было слово «шахиня».

– Шахиня! Тебе цветы и сладости… А всю горечь жизни я выпью до дна сам… Пусть будут у тебя только цветы и сладости! Милая шахиня! Владычица моя, дай-ка мне твою руку… Ах, как прелестна она! И сила и нежность – все воплотилось в ней. А это что? – спросил он, ухватившись пальцами за обручальное кольцо и глядя в глаза жене. – Это перстень шахини? Знак невинности и чистоты?

Ра глядела на мужа с искренним изумлением и печалью, опять не понимая его и не улавливая связи в словах.

– Снимай-ка все! – сказала она. – Ты мокрый, как ребенок. Господи! А шапка-то! Не шапка, а какая-то мокрая черная курица.

Но ему казалось, что не так-то просто провести его, и он, не отпуская руки, стараясь изобразить пронзительность во взгляде, повторял свой вопрос с иезуитской, как ему хотелось, ухмылкой:

– Ну так что же это такое? Знак невинности и чистоты? – замечая, и этого ему тоже хотелось, смущение в глазах жены и испуг. – Иначе говоря: перстень шахини? Я все знаю.

– Ты, Феденька, сегодня наконец-то… – сказала Ра и засмеялась.

– Что наконец-то? Договаривай, – не сводя с нее глаз, грозно проговорил Феденька.

– Похож на свое ведро… Такой же измятый. Как ведро. Про какую шахиню ты говоришь? Цветы от шахини? Или от тебя?

– Значит, ты знаешь, что такое шахиня? – закричал Феденька, стаскивая с себя пальто. – Я, конечно же я ведро! Глупое ведро, упавшее на дорогу… Все расплескал, всю свою родниковую воду… Да! Я похож сегодня на ведро.

Он долго еще в этот вечер ворчал, сидя на кухне в одних трусах, и плакался, жалея себя, пытался уличить жену во лжи и страдал уже не оттого, что обличения его были напрасны, а оттого, что думал, будто бы жена так хитра и коварна, что и на этот раз тоже обманывает его, а он ей верит. Верит! Как это обидно было ему – верить жене вопреки всем подозрениям, какие вдруг зародились в его душе!

С ним такого никогда не бывало раньше. Он смотрел на жену, видел ее посторонним каким-то глазом, и ему было страшно представить себе, что кто-то другой может покуситься на эту доступную всем и такую беззащитную, как ему казалось, не подвластную самой себе всеобщую красоту, принадлежащую ничего как будто не понимающей женщине и очень глупой. Ему казалось в мучительных этих раздумьях, что только он один может объяснить Раеньке весь ужас ее положения, ее незащищенность от внешнего мира. И бесился, слыша смех счастливой этой женщины, будто все, что он старался внушить ей, было глупостью.

– Красоту защищать надо! От грязных рук! – говорил он, вперяясь взглядом в хохочущую женщину. – Ты ничего не понимаешь и не хочешь даже прислушаться ко мне. Она тебе дана даром… Это так. Но что значит даром? Если бы ты была одна на свете… Нет, не то… Если бы рядом с тобой не было меня, кто бы тебе сказал, что ты красива? Другой? Может быть. Но у другого могли оказаться грязные руки… Тогда что? Он бы заляпал твою душу и смутил бы тебя. Я один могу. Один! Положи мне руку на лоб. Пожалуйста. Я сегодня что-то недоволен собой. Очень! Понимаешь? Со мною что-то нехорошее происходит. Я вдруг испугался. Боюсь, ты не понимаешь. А? Я верно говорю? Не понимаешь? Это ужасно! Жила без меня, а я тоже… Это очень страшно.

Ему хотелось плакать, он вспоминал старинные легенды о древних князьях, храбрых воинах, которые не стыдились плакать над телами погибших на поле брани. Ругал ни с того, ни с сего мультфильмы, где зайцам, белочкам и всяким поросятам выдавались права героев, а хищным птицам и зверью, бесстрашным орлам и тиграм отводилась роль кровожадных злодеев…

– Нет, – говорил он чуть ли не со слезами. – Это невозможно! Всегда в старых сказках сокол был героем, а даже лебеди – жертвами… Огромные глупые лебеди, на которых нападает отважный сокол. Вот картина жизни истинная! А что могут зайчики и белочки? Что-то грызть? Что-то подтачивать? Ха! Герои! Почему детей растят слюнтяями? Нет! Я своих мальчиков выращу настоящими мужчинами. А Алиса будет вдохновительницей их подвигов. Только так! Пусть зайчиков выращивают другие… Хватит с нас и одного зайчика… Господи! За что же из меня сделали слюнтяя? Кто? Мама? Я не знаю… Кто? Вот вопрос!

И Феденька Луняшин заплакал.

Жена успокаивала его, ревущего, залитого слезами, а он не старался унять слезы: ему было приятно плакать.

– Все обман, – говорил он рыдая. – Всюду он! Перстень шахини… Ничего вечного. Вот в чем ужас! Все вокруг сплошной обман. И во мне! Вот тут! В груди тоже один обман. За что же мне такая жизнь?!

Лишь в третьем часу ночи, наплакавшись всласть, Феденька уснул.

Потом он с тоской говорил Ра, которая соглашалась с ним, что на него, видимо, влияют какие-то таинственные волны чужого магнетизма, магнитного поля, что он способен неосознанно улавливать чужую беду и заражаться вселенской скорбью.

Он тайком вспомнил Марину, зная, что она была бы встревожена этой его способностью сильнее, чем реалистичная Ра, соглашавшаяся с ним с чисто женским оптимизмом, граничившим с равнодушием, ибо согласие несет в себе иногда обыкновенное нежелание вдаваться в суть и подробности, и очень часто человек, слывущий добряком, на самом деле просто-напросто безразличный улыба, сладкий, как манная каша, и не более того.

Но слезы свои Феденька вспоминал по прошествии многих дней, связав их невольно с теми событиями, какие ошеломили семью Луняшиных и разрушили мирок привычной жизни, когда ничего не осталось от прочного дома, словно к нему подползли рычащие бульдозеры, взревели своими моторами и навалились разъяренными слонами на хижину, разнесли и растоптали ее, сровняв с землей.

Это случилось и стало явью много дней спустя после ночного плача, но именно тогда, в тот приятный для Феденьки день, началось это катастрофическое разрушение, или карамболяж, как с горьковатой усмешкой назвал свое падение обессиленный Борис.

Старший Луняшин поглядел за окно, а потом взглянул на часы: было ровно три часа дня. За окном шел зимний дождь. Синоптики обещали плюсовую температуру, низкое атмосферное давление и мокрый снег. Они ошиблись в одном – вместо мокрого снега капал обыкновенный дождь. Дали были затянуты мутным серым туманом.

В эти затуманенные дали ему надо было выехать через полчаса.

Утром ему позвонил Василий Евгеньевич, с которым они договорились встретиться сегодня вечером в доме Луняшиных, и, сославшись на непредвиденные обстоятельства, попросил изменить час встречи, сказав, что было бы неплохо встретиться где-нибудь «на перекладных»…

– Где же? – спросил Борис Луняшин, которому показалась странной эта спешка.

– А почему бы нам не встретиться, – начал Василий Евгеньевич, – почему бы мне не подождать вас в подземном переходе на Калининском проспекте? Может, вам это неудобно?

Борис подумал, что встреча на «перекладных» будет, пожалуй, самой удобной для него, потому что ждать Василия Евгеньевича дома, развлекать и угощать его сегодня ему не хотелось, он плохо знал этого человека, и ему было бы трудно с ним и скучно, как бывает скучно с женщиной, которая не нравится, но которой сам ты очень почему-то дорог.

– Да, – сказал он. – Это подходит. Вы имеете в виду Новый Арбат? Но там не один переход.

– Вы знаете, почему именно подземный?

– Догадываюсь. Дождь.

– Так точно. Давайте в том переходе, который ближе всех к Садовому кольцу. С одной стороны он выходит к ресторану «Арбат».

– Да, – согласился с ним Борис.

– А с другой к киоску, который стоит на самом уголочке Садового кольца и Калининского проспекта. Там, внизу… Кстати! Там два выхода… или входа… Все равно. Между этими выходами-входами я вас буду ждать. Вы меня поняли, Борис Александрович?

– Да.

– Вас это не очень затруднит?

– Совсем нет.

– А что вы скажете, если я назначу свидание в шестнадцать часов?

– Хорошо.

– Плюс-минус десять минут?

– Конечно, – хрипловато согласился Борис Луняшин, теребя в пальцах скрепку для бумаг.

– Договорились… Я вас жду в шестнадцать ноль-ноль.

Эта встреча была важной для Бориса Луняшина, и он не хотел опаздывать. Он позвонил начальству, сказав, что отлучится, и, когда снова взглянул на стрелки, было уже три часа десять минут. Через двадцать минут ему нужно было выходить. Он рассчитывал сразу же взять такси, но, взглянув в окно, вспомнил про дождь и заторопился: в такую погоду такси взять труднее – это он знал по опыту. А в троллейбусе теснота и духотища, пропахшая мокрым драпом и искусственным мехом.

В сознании мелькнуло «так точно» Василия Евгеньевича и «Шестнадцать ноль-ноль» – эта въевшаяся привычка бывших военных. Булавочка царапнула по сердцу, но он не придал значения такому пустяку и лишь потом раскаивался.

«В шестнадцать ноль-ноль, так точно», – эхом пронеслось у него в ушах, когда хлопнула за ним пружинная дверь проходной и он словно бы попал на шипящую сковородку, утонув в мокром шуме машин, несущихся в грязных брызгах по улице.

На шоколадных ветвях подстриженных лип висели молочно-мутные капли. Снег, выпавший ночью, был продырявлен этим капающим молоком.

Такие же липы чернели и на Калининском проспекте, так же белея молочными каплями, уцепившимися за зимние почки, за изгибы и извилины веточек. Но снег под липами уже растаял.

Борис приехал слишком рано. В запасе было одиннадцать минут. Он не любил это число. «Барабанные палочки» бесследно исчезнувшего лото, которое провалилось как будто сквозь пол. Не топили же печи кубышечками с цифрами! Куда все пропало? Хоть бы одна кубышечка осталась. А то ведь нет! И никто не выбрасывал. Было – нет. Мистика.

Борис Луняшин подъехал на такси и вышел на той стороне проспекта, где громадился стеклянный супер-ресторан и где едва заметно вращался в вышине огромный глобус, рекламируя Аэрофлот. Спустился вниз по лестнице и медленно пошел к месту встречи, надеясь, что Василий Евгеньевич мелькнет вдруг среди людей, улыбнется переглядчиво и таинственно. Но тот еще не пришел. Борис поднялся и купил в киоске почтовые конверты и целый блок красивых больших марок с изображением знаменитой картины, висевшей в Третьяковской галерее, название которой он не мог вспомнить, как не мог припомнить и автора.

Письма писать ему давно не приходилось, кроме деловых, и он очень удивился, что купил ни с того ни с сего пачку конвертов с пустым местом для марки. Ему вдруг захотелось лизнуть языком клей душистой марки, ощутить кончиком языка его полузабытый вкус. «А куда подевались наши марки? – с удивлением подумал он, вспомнив детское свое увлечение, перешедшее потом к младшему брату. – Четыре толстых альбома с марками! Тувинские треугольники! Один, помнится, очень нравился. Всадник с арканом в руках на скачущем коне… Кажется, так. Куда же они пропали? Надо спросить у Феди. Но, кажется, у него их давно уже нет. Странно! Марки детства исчезают, как дым, уходят вместе с годами. Есть, наверное, какая-то тайна в этом. И не отыщешь теперь. Не вспомнишь».

До встречи или, точнее сказать, до шестнадцати часов, оставалось семь минут.

Борис подумал, что надо было предупредить на работе, что сегодня он уже не вернется… Ему захотелось домой. Сию же минуту страстно захотелось домой, будто он не был дома уже несколько лет. Хотелось снять с себя влажную одежду, сварить кофе, откупорить коньяк и выпить с горячим, крепким, душистым кофе. Развалиться в кресле и просто сказать: «О-о-о!» – выразив тем самым свое удовольствие. И пусть по стеклам и подоконникам шлепает зимний дождь, до которого ему не будет тогда никакого дела… И пропади он пропадом – этот манный толстяк…

«Уж очень неприятно держится, – подумал Борис, вспоминая его. – Кособочится, будто одно плечо выше другого, голова набочок, на жирную шею… И руки как холодные пончики в масле. Скорей бы приходил, черт его побери».

Он в раздумье стал на углу широких магистралей, дожидаясь, когда стрелки покажут шестнадцать, и было тошно ему думать о себе в минуты перед неизбежной встречей.

Если бы у старшего Луняшина был развит звериный инстинкт, он скорее всего насторожился бы и вопреки всякой логике не стал дожидаться Василия Евгеньевича, подчинившись острому желанию быть сейчас дома и только дома.

Но инстинкт этот давно уже отмер в душе Бориса, был подавлен и убит разумом делового человека, изощренным мозгом, которому беспрекословно верил, собирая с его помощью всевозможную информацию о делах, о людях и о своих возможностях в той или иной ситуации.

На этот раз ему и в голову не пришла мысль о какой-либо опасности, грозившей ему. Он думал о чем угодно, но только не об этом. Думал о пониженном атмосферном давлении, которое угнетало его, о дожде, наводящем скуку и уныние, о чашечке кофе с коньяком… А случайные мысли о пропавшем лото, об исчезнувших марках выветрились из сознания, как сон, как нечто таинственное, о чем нет смысла всерьез задумываться или как-то иначе реагировать.

Ровно в шестнадцать он торопливо спустился вниз по мокрым, слякотным ступеням в светлое подземелье, идя следом за двумя смеющимися девочками, одна из которых вдруг остановилась на ступеньке и воскликнула:

– Ой, Люська! Ты что, чернила жрала?

– Почему?

– У тебя все губы синие…

Они опять засмеялись и пошли дальше, голубовато-синие, холодные, как тени будущего. А Борис Луняшин с усмешкой огляделся, замедлил шаг, увидел двух пижонов в джинсах, которые стояли возле стенки, тоже с усмешкой поглядывая вслед смеющимся девочкам, прервав из-за них свой какой-то разговор.

«Черт возьми! – подумал Борис с досадой. – Эта манная каша может вывести из терпения».

Было уже шестнадцать часов две минуты или, как подумал о времени Борис, две минуты пятого. Он прошелся взад-вперед, заложив руки за спину, поглядывая на прохожих и на тех двоих, что стояли у стенки и о чем-то спорили, что-то доказывая друг другу. Он был зол на себя за то, что согласился с Василием Евгеньевичем и должен по его милости зябнуть тут, как влюбленный на свидании… Он боялся встретить знакомых среди спешащих людей… «Ах Боря, Боря, старый ты хрыч, – подумали бы они с тайной ехидцей, – где же ты назначаешь свидание… Неужели так допекло?»

И он заранее хмурился, отвечая этим возможным знакомым: «Деловое. Сугубо деловое», – сделав бы так, чтоб эти случайные знакомые тоже дождались Василия Евгеньевича и убедились, что ждет он не женщину…

«Однако этот прохвост ведет себя как женщина, метель ему в мерзлую рожу!»

Губы его были плотно сжаты, ступал он чеканно-прочно, давя в себе злость и раздражение, сцепленные руки держал за спиной, замыкая нервное напряжение, нараставшее в нем с каждой минутой.

И когда его кто-то тронул за локоть, вкрадчивым голосом назвав по имени-отчеству, он вздрогнул и, расслабляясь, хрипловато протянул освобожденно:

– А-а-а… – подумав про себя, что так вздрагивают только от неожиданного укуса.

Розовое лицо Василия Евгеньевича лоснилось испариной, мокрая шапка съехала по маслу жирного лба. Он ее поправил, как очки, оголив розовый лоб с размазанным по коже потом.

– Долго пришлось? – спросил манный, расстегивая дубленый душный полушубок, отбрасывая теплый шарф, который мешал ему добраться до внутреннего кармана.

– Пустяки, – ответил Борис Луняшин. – Что вы так торопитесь?

– Как же, как же, – скороговоркой откликнулся тот, залезая в свой карман как в чужой и доставая оттуда конверт авиапочты с косым синим ярлычком по краям.

Борис заметил, что конверт был заклеен, брусчато выпирая углами запечатанных в нем купюр.

«Дурак, – с раскатистым рычанием подумал он, чувствуя, как лицо его набухает злобой. – Дурак… В рожу твою метель».

Люди, лица, улыбки, внимательные и равнодушные взгляды… Мимо, мимо…

Борис Луняшин окостеневшей рукой взял этот тяжелый конверт и, как сумел, небрежно сунул его в карман пальто.

– Как договорились, Борис Александрович, – услышал он стиснутый голосок манного. – Можете не сомневаться.

Борис стоял перед ним, сунув руки в карманы пальто, и вопреки воле процедил с кабаньей ухмылкой:

– Сомневаются только женщины. Вы довольны?

Но манный словно бы вдруг исчез, как если бы его и не было вовсе. Луняшин остро почувствовал внимательный и очень нахальный взгляд, на острие которого была страшная опасность. Опасность приближалась к нему со спины. Он не успел понять, куда подевался манный, как кто-то цепко и очень прочно ухватил его за руку, сжимавшую конверт в кармане…

– Василий Евгеньевич! – громко и даже весело позвал Луняшин, не глядя на того, кто держал его руку, и улыбнулся с женским легкомыслием и кокетством.

– Все в порядке, – услышал он тоже улыбающийся, приятный голос, который уже где-то слышал, узнавая вдруг, что это голос одного из тех, что стояли возле стенки, – молодого парня в куртке из искусственного меха.

К лицу Бориса вознеслось удостоверение с фотографией напряженного, с вытянутой шеей, чисто подстриженного мальчика. Лиловая жирная печать. Ползающие муравьи черненьких букв, разобраться в которых он даже и не пытался, онемев и как будто ослепнув от неожиданности.

Он давно уж знал! Он знал сто лет назад, когда почувствовал взгляд приближающейся сзади опасности, он уже знал, что это не дешевые грабители, которые были бы так желанны и приятны ему теперь, а профессиональные сотрудники милиции, которым совсем не нужны деньги, а нужен он сам, Боря Луняшин, добрый, ласковый и заботливый человек, старавшийся не для себя, нет, а для Феденьки, для его семьи, для мамы, для всех, кого он любил…

Пыльный ком этих судорожных мыслей взвихрился в голове, она разбухла от напряжения, загудела, готовая лопнуть, и он с удивлением услышал свой хриплый голос:

– Что, ребята? Плохи мои дела?

И ответ тоже удивил его, отвечали не ему, Борису Луняшину, уважаемому и всеми любимому человеку:

– Мы вам не ребята.

А тот Луняшин, который с головокружительной быстротой отдалялся, прыгая через минуты, часы, дни, месяцы, годы, десятилетия, – тот Луняшин был уже где-то за чертой времени, с грустной улыбкой покачивая головой, и, уменьшаясь как в экранном, стремительном фокусе, отодвинулся уже лет на сто назад, оставив на память самоуверенную усмешку и кучу неосуществившихся желаний – простых, как мычание, и вовсе не выходящих за рамки мечтаний обычных людей. Тех людей, которые торопливо шли теперь навстречу, мельком поглядывая на троицу тоже торопящихся мужчин, идущих словно бы взявшись за руки.

За углом, на Садовом, прикорнул возле металлической ограды тротуара синий «жиrуленок» с темно-красной полосой по борту, встретив их жужжанием стартера.

– Господи! – стоном воскликнул Борис, неуклюже перелезая через крашеную тумбу, чувствуя ватную слабость в теле, в ногах и руках.

«Теперь никто, – думал он. – Я пропал, как деревянная кубышка, как марка. Был и нет. Как же так? Федя, Пуша… Господи! Все будут жалеть меня. Мама бедняжка! Что же мне делать?»

– Провокация, – сказал он, очутившись в машине, в тесном мирке продавленных сидений, мутных стекол, чужих людей.

Он произнес это так тихо, что молодой человек в меховой куртке, сидевший рядом с ним, не расслышал.

– Что? – спросил он, хмуря жиденькие брови.

– Провокация. Да, этот человек, – сказал Борис, с трудом ворочая языком. – Этот, с позволения сказать… Я от него получил… Вы, наверное, думаете – взятка. Нет!

– У нас другая задача, – перебил его сосед. – А про это вы будете говорить в другом месте. Помолчите.

– Почему вы так со мной разговариваете?

– Я с вами никак не разговариваю, – спокойно возразил ему тот, сильные руки которого запомнил Луняшин, хотя эти руки на вид казались обыкновенными и даже как будто бы немощными. Рукава меховой куртки высоко поддернулись, оголив запястья голубовато-бледных рук.

Молодой человек, сидевший рядом с Луняшиным, утонул в воротнике коричневой под цигейку куртки, надвинув на брови белую с двумя черными пятнами шапку. Видимо, кролик был горностаевой окраски. Теперь эта шкурка была нахлобучена на коротко стриженную голову, на глаза, в которых серые полыньи зрачков были словно бы затянуты холодным ледочком… Руки он положил на колени, потирая большим пальцем правой руки наколку на левой, обратив этим движением невольное внимание опустошенного и размякшего Бориса. «SOS» – прочитал он мутную наколку, которая, видимо, очень смущала молоденького милиционера: он машинально старался как бы стереть ее или хотя бы прикрыть пальцем.

Луняшин испуганно охнул, как от крика, от этой тоскливой наколки, тело его напряглось, и он уперся головой в обивку потолка, почувствовав мягкую ее пружинистость.

С охающим вздохом он вдруг понял весь ужас своего положения, понял, что эти хорошие, наверное, ребята просто выехали на задание, взяли с поличным преступника, везут его в милицию, сдадут его там кому надо, и сегодняшняя их работа на этом закончится. Они и теперь уже не думали о Борисе Луняшине, а только везли его туда, куда им приказано было привезти его. И понимая все это, он в страшном изнеможении, в приступе тошнотворного страха очень вежливо, виноватым голосом произнес покаянно:

– Отпустите меня, пожалуйста, я вас очень прошу… С меня…

Но в этот момент, нарушая правила движения, машина круто рванулась, переехав сплошную разграничительную линию. Соседа в куртке потянуло по инерции вправо. Борис увидел милицейские автомашины, стоявшие у подъезда старинного особняка, и понял, что это конец.

– Мы не отпускаем, – вежливо ответил молодой человек. – Отпускают другие, а мы задерживаем.

Полыньи его выпуклых глаз потемнели, будто в них отразились тучи дождливого неба. Капитан, выходивший из подъезда, безразлично глянул на Луняшина, кивнув приветливо тем, которые привезли Бориса сюда…

В сумеречном состоянии духа, в изнуряющем страхе и отчаянии, воняя по́том, Луняшин проплыл не чуя ног, не помня себя, в черноту раскрывшейся двери и мысленно распрощался с прошлой жизнью.

Операция по задержанию Луняшина была проведена хрестоматийно просто. У сотрудников милиции имелся список серий и номеров купюр, которые получил преступник, Луняшин был прижат, как говорится, к стенке, и те жалкие попытки его свести это дело к провокации, подстроенной врагами, все эти уловки вызвали только скучную паузу в писании протокола. Благодушно терпеливый взгляд майора, который повел следствие, его нависающая в бездействии над бумагой авторучка, его согласные, но в то же время как бы и укоризненные кивки – все это обезоруживало и без того уж голенького, слабого, вспотевшего от страха, путающегося Луняшина, глотающего липкую слюну и беспрестанно курящего.

Он очень часто, так часто, что майор даже улыбнулся, повторял бессмысленно-вопросительное:

– Понимаете? – сам ничего уже не понимая в том, что говорил. – Понимаете? – И даже без всякой надежды на понимание со стороны майора спрашивал опять и опять: – Понимаете?

– Я все понимаю, – сказал майор и устало прикрыл глаза, надавив на веки пальцами.

И эта усталость на лице человека, от которого теперь зависело будущее Бориса Луняшина, вконец убила в нем последнюю надежду.

– Вы меня отпустите домой? – спросил Луняшин дрогнувшим голосом. И подбородок у него дернулся.

Майор открыл глаза, поморщился, сказал, как доброму приятелю:

– Когда же зима наступит? Слабость такая… Домой-то? – спросил он с радушием хлебосольного хозяина. – Домой, конечно, хочется, я вас понимаю. Мне тоже хочется домой. А что же вы мне тут свою автобиографию рассказываете? Кто ж кого задерживает: я вас или вы меня? Я ведь вас не в зятья беру. Давайте-ка по существу. У меня вон даже перышко пересохло. Привык самопиской… Шариком не люблю.

И он нацелился острым кончиком пера на недописанную строчку, поводил перышком по бумаге, оживляя пересохшее перо, снял пальцами с него какую-то ворсинку, окрасив кожу чернилами. Спросил:

– Ну что же вы молчите? Я жду.

– А что говорить? – спросил Луняшин, которому нестерпимо хотелось домой и который в бессилии сидел на стуле в сумрачной комнате, мечтая как о чем-то несбыточном о доме. Душа его исходила в скулящем, тоскливом вое по утерянному дому. Ему даже казалось, что, если он хотя один денек, одну лишь ночку проведет у себя дома, к нему вернутся силы, он спокойно простится со всеми и, может быть, сумеет усмехнуться уходя. Эта сладостная мечта о доме мешала ему думать и что-то говорить. – Извините, пожалуйста, – сказал он. – Я вас не понял. Или, может быть, я ослышался. Вы отпустите меня сегодня домой?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю