412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Городской пейзаж » Текст книги (страница 4)
Городской пейзаж
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:46

Текст книги "Городской пейзаж"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

Она выглянула в запыленное окно, скрывая от него волнение и стыд. Внизу, в мокрой черноте, пустынно отражались огни фонарей.

– Ты не волнуйся, – сказал Влад, подавая ей бутылку. – Хлебни сухарика.

И она подчинилась, влив в себя из узкого горлышка теплое, согретое у Влада на груди вино, или «сухарик», как назвал его Влад – этот прекрасный, этот удивительный, бесконечно красивый и остроумный, обтянутый черной душистой кожей, сильный и властный, как настоящий мужчина, спокойный и смелый Влад, перед которым она теперь робела, думая со стыдом лишь о своей неумелости.

Он тоже пил вино из горлышка, куря сигарету и глядя с улыбкой на оробевшую девушку. Но наконец решительно бросил недокуренную сигарету на чистый пол, устланный узорчатой ковровой плиткой.

Все это вдруг промелькнуло в сознании Ра, когда она спряталась под одеялом, трясясь в ознобе. В памяти ее протянулась остренькая стрелочка, которая как бы вонзилась в холодно-спокойное лицо с резко подведенными черной тенью, лиловатыми, как современная оптика, глазами. Она со страхом увидела всепонимающий взгляд, когда они с Владом уходили «по-английски» из полутемной комнаты, в которой собрались ученики бывшего десятого «Б» отметить свои провалы на экзаменах в институты, посидеть осенним вечером вместе, потрепаться, поболтать за бражным столом и забыться. В компании этой оказался и Влад с некрасивой девицей, весь вечер просидевшей возле магнитофона, ни разу не колыхнув могучим своим торсом, словно бы изображая окаменевшую богиню плодородия.

Ра Клеенышевой было очень хорошо в этот вечер. Она тоже провалилась на экзамене в Плехановский, не рассчитывая на удачу, и только теперь стала с удивлением и любопытством присматриваться к новой жизни: не надо было учить уроки, ходить в школу и исправлять двойки, бояться черной доски и контрольных работ – все это кануло в прошлое. Она с колотящимся сердцем просыпалась порой среди ночи, если ей снились экзамены, но, проснувшись, опять в блаженстве зарывалась в теплую постель и счастливая засыпала, зная, что ей никуда не надо торопиться.

Вечерок устроили в складчину, каждый чувствовал себя хозяином, и только эта девица, эта Эрика, как она назвалась, понимала себя незваной гостьей.

– Влад, – сказала она, фотографируя своими окулярами Ра Клеенышеву, когда она с Владом проходила мимо нее.

Но тот словно бы не услышал своего имени, не заметив некрасивое, глазастое чудо, неподвижно сидевшее в кресле.

Тут бы и остановиться, но Ра, откинув голову и не простившись ни с кем, прошла к выходу и выдернула свое блекло-розовое пальтишко из тесной груды одежд.

Кто она? Ра не знала, не успела спросить ни у своих, ни у Влада.

Но теперь, лежа с открытыми глазами в темной комнате, думала под ровный храп усталой матери о ней. Надо было во что бы то ни стало убедить себя, что девица эта не опасна. Но ничего не получалось – слишком уж уверенно и властно окликнула она Влада, не вышла следом, не поднялась и даже не шелохнулась, как опытная дрессировщица, работавшая с молодым, дурашливым еще псом, которого бессмысленно наказывать, если тот вышел из подчинения.

«Влад», – слышала Ра его имя, произнесенное той, что осталась.

Чем дольше она думала, тем сильнее теперь ее мучила неизвестность; не терпелось скорее увидеть Влада и объясниться с ним. Они расстались до вечера, но она, как пропащий пьяница, мучимый жаждой, ждала рассвета и утренней жизни, чтобы начать поиски Влада, придумывая всевозможные варианты розысков, и старалась найти такой, который не вызвал бы подозрений.

Очень хотелось курить! Она уже успела привыкнуть к этому, хотя приучалась к курению сигарет исподволь и с уверенностью, что в любой момент перестанет это делать. Переимчивая ее натура не выдержала однажды соблазна, и Ра закурила, задохнувшись жгучей вонью дыма, и закашлялась до слез. Но желание быть похожей на случайную незнакомку победило.

Сливочного цвета пальцы с розовым лаком на длинных ногтях, не тронутых работой, коньячно поблескивающий топаз и дымящаяся сигарета, тоже похожая на украшение холеной руки незнакомки, сидящей за легким столиком в летнем кафе в тени парусинового зонта… Именно эта рука приковала внимание Ра. Она исподтишка смотрела, как курит незнакомка, в каком счастливом самозабвении подносит сигарету к губам, как затягивается дымом, откидывая голову в сладостной истоме поцелуя, и как небесно-голубой дым кручено плывет в солнечном луче. И Ра с восхищением вдруг поняла, что вся эта загадочная, воздушная игра дыма на фоне черной земли, во влажной тьме которой цвели нарциссы, и есть та недоступная красота, о которой можно только мечтать. Невесомый цилиндрик пепла упал нечаянно на желтую пластмассу столешницы, а незнакомка, улыбнувшись своей оплошности, легонько лизнула подушечку безымянного пальца, прикоснулась ею к поверхности серебристо-рыхлого пепла и как магнитом перенесла его в пепельницу. И тут же, прижмурившись, вновь поднесла к губам сигарету, наслаждаясь на зависть всем сладким ядом дыма.

Ра с тех пор невольно стала подражать той незнакомке, которую увидела весной в парке, и, начав курить, иной раз нарочно на глазах у подруг роняла пепел, чтобы так же, как та, перенести его в пепельницу.

Она была очень способной ученицей: все у нее было впереди…

Была драка в морозном блеске зимнего вечера, а точнее сказать, избиение полупьяного Влада, которого она долго выслеживала, не теряя надежды отомстить за себя.

Как она решилась, Ра и сама не знала. Да и трудно было назвать решением привязавшуюся тоску, ведшую ее по следу Влада, которого она очень хотела видеть, готовя себя к неизбежной встрече и не в силах уже что-нибудь изменить в роковом мучительном преследовании. Затаившийся до поры до времени зверь вцепился когтями в душу и не давал ей жить.

Она предчувствовала, что рано или поздно это должно было случиться, и потому в пугливой тишине чужих подъездов, которые менял предприимчивый Влад, торопилась как можно больше взять от дикой своей жизни, с головой погружаясь в круговерть страстей; торопилась, пока был с нею Влад, хоть немножко понять эту жизнь, насытиться ею, набить оскомину, а уж потом когда-нибудь оттолкнуть от себя привязчивого Влада, с которым она покорно шла в дьявольские ущелья спящих домов, перебрасываясь по пути пустыми словечками… Закуривала и, прислушиваясь к особой тишине каждого нового дома, целовала Влада, гладила тугую упругость густых волос, торопясь с новыми поцелуями и замирая, если в тишине раздавался стук двери.

Только шепотом изъяснялась она со своим Владом в этой новой и скоротечной жизни, которая так затянула Ра, что она уже не видела ей конца.

Но Влад однажды не пришел, подослав вместо себя друга.

Веселый и смешливый парень в большой пушистой шапке из серого кролика, некурящий и, как выяснилось, непьющий, сумел сделать так, что она опьянела, просидев с ним весь вечер в теплом и темном подъезде, в котором она никогда не бывала с Владом. Она выпила чуть ли не полную бутылку «Фетяски», которую парень принес с собой в кармане. А опьянев, расплакалась, когда тот поцеловал ее, сказав, что она красивая мышка и хорошо пахнет. Ее никто еще так не называл и не говорил, что она хорошо пахнет. Видимо, у этого был чутьистый, не забитый никотином, все обнюхивающий нос. Но она-то понимала, что от нее пахнет вином, и обиделась.

– Постой, мышка! Куда ты? – сказал он, силой удерживая ее, когда она, чуть ли не падая, подошла к лифту. – Время есть, посиди, оклемайся, а потом уж… Что ты, мышка, мороз на улице! И не спят милиционеры.

Она осталась не потому, что он ее не пустил, а потому, что и сама почувствовала, что очень пьяна и не дойдет до дома.

– Я курить хочу, – сказала она с испугом. – Курить. Понимаешь?

– Курить вредно… Особенно таким симпатичным мышкам.

– А я хочу очень. Не можешь, да? Сигарету… А тогда пойдем к Владу.

– Нельзя.

– К Владу нельзя?

– Его сейчас нет дома.

– А где Влад?

– Придет. А чем я хуже?

– Ты? Ты даже сигарету не можешь достать. Уйди от меня! – закричала она на него. – Где Влад?

– Чего ты, мышка, шумишь? Сиди спокойно. Хочешь отрезветь? Хочешь?.. Хочешь отрезветь? – слышала она его шепот возле уха. – Хочешь быть трезвой? Хочешь?

– А где Влад? – спрашивала она, ничего уже не понимая и проваливаясь в тошнотворную тьму. – Ты сказал… Где он?

– Кто? – слышала она.

– Влад… Нет, ты… не он, ты… сказал…

– А если без Влада? Ты же красивая женщина, чего ты вяжешься к нему? Твое дело выбирать, а не вязаться. Покажи пальцем, и каждый будет твоим. Виснешь на нем, как в третьем раунде… Играть надо! Понимаешь меня? Создаешь впечатление умной герлы, а ведешь себя… Что ты! Я ж к тебе с открытой душой, а ты… Ну, как знаешь, – сказал он с досадой и, поправив кашне, повернулся и вдруг ринулся вниз по ступенькам темной лестницы, отбивая в тишине дома дробную чечетку, которая, замирая, оборвалась далеким стуком входной двери.

Испуганная и плачущая, она боялась пошевельнуться во враждебной настороженности пустынных лестничных маршей, в пролетах которых вдруг оживал ворчливый шумок чужого лифта. Кто-то поднимался, выходил, стуча железной дверью, выше или ниже, а она прижималась к откосу окна, словно хотела втиснуться в холодную стенку, понимая с ужасом, что ноги ее не удержат, если она попробует сейчас пойти домой… Наконец лифт, этот злобно поблескивающий желтым светом ящик, остановился на этаже, где она сидела. Кто-то неторопливо вышел и стал медленно подниматься, направляясь к ней, разглядывая ее из потемок, ощупывая страшным невидимым взглядом. Она обмерла, готовая закричать во все горло от ужаса, но в последний момент поняла, что это вернулся он.

Как же она обрадовалась! И как благодарила его, когда он протянул ей несколько сигарет и спички.

– Ну, Вла-ад! – мстительно шептала она, затягиваясь дымом. – Ну, Влад. Об этом мы с тобой не договаривались. Такого уговора не было, Влад. – Говорила она звенящим шепотом, от которого самой ей становилось холодно до озноба; говорила так, будто думала вслух, не замечая человека, сидевшего на подоконнике рядом с ней. – Ну, мальчишечка мой хороший! Этого я тебе не прощу… Слушай! – вдруг обратилась она к тому, что сидел рядом. – Ты, наверно, хороший парень. Ты не бросай меня сегодня, ладно? Проводи до дома. Ладно? Я замерзла как не знаю что… Ужас – замерзла как.

И бросила окурок на пол.

Незадолго до Нового года, в один из вечеров, на заснеженной улице, светло припорошенной и нарядной, протекающей, как речка подо льдом, меж высоких отвалов убранного снега, Ра Клеенышева вышла наконец на Влада. Она его заметила раньше и долго шла за ним в отдалении, не решаясь напасть на него на виду у прохожих. Она знала дом, откуда он вышел с лиловоглазой Эрикой, и догадывалась по его настроению и по шатающейся походке, куда он направится дальше: она успела изучить его маршруты, когда была с ним.

В морозном воздухе шевелились мельчайшие снежинки, поблескивая в свете фонарей. Все было убрано снегом, который даже на мостовой не таял, прикрыв соленую кашицу свежей порошей. След проехавшей недавно машины подчеркивал двумя черными полосами зимнее запустение тихой улицы, ее глушь и пустынность, ее похожесть на реку под тонким еще льдом: каждый шаг опасен, а лед поет и гудит под ногами.

Ра Клеенышева вышла из-за угла дома, из своей засады, когда Влад приблизился вплотную, и, ошеломив его быстрым своим и неожиданным наскоком, со словами:

– С наступающим тебя, Влад! – которые вопреки ее воле вырвались криком, сильно, с разворотом корпуса, наотмашь ударила его по уху.

Тот не удержался на ногах и от неожиданности повалился в сугроб, но не успел подняться, как снова получил сильный и очень удививший его удар, точно палкой, и опять упал, почувствовав кровь на губах, капающую из онемевшего носа.

Ра налетела на него и, не давая подняться, не помня себя, била крепким, промороженным носком сапога, била с остервенением истеричной женщины, норовя попасть по лицу, по голове, которую он защищал скрюченными руками, прося ее сквозь дребезжащий, хихикающий смех остановиться.

– Ты что! – восклицал он. – Ты что ж делаешь?! – И не переставал хихикать, пытаясь подняться на ноги. – Мне же больно! Собака!

Он с трудом поднялся и, горбатясь под ее отчаянными ударами, пряча лицо, ощупывая с крайним удивлением окровавленный подбородок, протянул к ней черные от крови пальцы.

– Видишь? Ты что делаешь-то?! – сказал он сорвавшимся от обиды голосом. – Я ж не могу тебя ударить. Была б ты мужиком! – вскрикнул он, резко замахнувшись. – Горбатой бы сделал.

Под этот крик, изловчившись, она снова сильно и метко ударила его по лицу, свалила с ног, будто он стоял на скользком льду, и, свалив, исторгнула из груди рычащий звук, задохнулась от злости и ударила по спине окаменевшим на морозе носком сапога.

На этот раз она сама почувствовала, что удар получился.

– Ах, гадюка! – вскричал Влад, потянувшись от боли. – Что же ты делаешь-то! Я ж не могу! Ты ведь пользуешься, что женщина. Я б тебе врезал сейчас! Больно же мне!

Он поднимался и опять падал, закрывая руками голову, и опять пытался подняться на ноги и поднимался враскоряку, пошатываясь то ли от вина, то ли от побоев.

Наконец Клеенышева выдохлась и, запыхавшаяся, испуганная тем, что так легко избила здорового парня, сказала, переводя дыхание:

– Это… тебе за все! Лапонька…

И вдруг увидела ту, о которой совсем забыла в пылу драки. Эрика, кашляя от хохота, держалась за живот и, согнувшись, переступала ногами на хрустящем снегу.

Влад, белый от снега, с окровавленным лицом, пытался поднять шапку и никак не мог этого сделать – его шатало, он поскальзывался и падал, как клоун.

– Собака, – бормотал он. – Пользуешься, что не могу ответить… Ах, соба-ака!

В голосе Влада слышался мычащий, еле сдерживаемый всхлип.

Ра, напялив шапку на его голову, на гущину упругих волос, набитых снегом, толкнула его, крикнув в слезах:

– Иди к своей! А то лягушку родит от смеха! Дурак!

И побежала прочь. Она бежала, пока несли ноги, потом долго шла, точно в гудящем и ревущем вихре, ничего не видя и не слыша вокруг. Она не слышала, как под бегущими ногами всхрапывает жеребенком холодный снег, будто у нее оборвалась всякая связь с миром, который был прозрачно-ясен и тих в эту предновогоднюю ночь, разноцветно помигивая елочными лампочками в полутемных окнах людей. Лишь в голове у нее гудел угрюмый и все усиливающийся гул, похожий на шум леса, над которым нависла грозовая туча.

Со стороны могло показаться, что она пребывает в глубокой сосредоточенности, что у нее пытливый и наблюдательный ум и что она не может отвлечься от решения сложной и неведомой людям задачи. Она хмурила тугую кожу на лбу, которая собиралась бесформенными складками, напрягала взгляд опухших от слез, покрасневших глаз, точно вглядывалась в какую-то ускользающую от нее, мерцающую впереди точку. Лицо ее было болезненно-желтым и некрасивым, губа подобралась, утратив нежность и придав лицу зябкое, скорбное выражение обиженной женщины…

Долго рассказывать, как тяжело переносила Ра Клеенышева свое падение, сколько слез было пролито и каково было матери ее, которая не могла понять перемены, происшедшей с дочерью. Куда девались ее заносчивость, ее брезгливое нетерпение, ее взбалмошность и пугающая смелость… Бывало, летним вечером вдруг раздавался на улице зычный свист, в ответ на который кто-то игриво басил ломающимся голосом: «Ыгы-гы-гы! Го-го!» – и слышался гулкий топот, позвякивание дешевой гитары или бешеный ритм магнитофонной записи, а потом пугающий все живое вокруг резкий свист резал ледяным ножом тишину. Если дочь в этот вечер сидела дома, она тут же бежала и распахивала окно, ложилась животом на подоконник и внимательно всматривалась в потемки улицы, пытаясь разглядеть сквозь густую листву знакомых ребят, без которых она не могла жить. Лицо ее оживлялось надеждой, она вся превращалась в слух, слыша в диковатых выкриках и свистах что-то очень заманчивое и призывное, у нее заколачивалось сердце, если она узнавала своих; торопливо причесывалась, обувалась, мысли ее были уже далеко, она уже шла среди басистых и сильных, смелых ребят, слушала их магик, посмеивалась, оглядывалась по сторонам, смеясь над испуганными прохожими. Мать недовольно и тоже испуганно говорила ей, когда дочь убегала на улицу: «Бандиты какие-то пройдут, а она уже – одна нога здесь, другая там! Господи, чего они тебе?! Мать бы пожалела!» На что дочь удивленно откликалась: «Какие же это бандиты? Скажешь тоже! Нормальные ребята».

Теперь не то. Теперь ее не выгонишь из дома. Стала тихая и задумчивая и даже ласковая с матерью, жалея ее, усталую, доводя до счастливых слез… «Мамочка, милая моя, – говорила она теперь, глядя на нее провалившимися, потемневшими глазами, – давай я тебе руки твои поглажу, давай массаж сделаю, я умею, у тебя сразу перестанут болеть руки… А голова не болит? Я могу снимать головную боль. Не веришь?»

Долго рассказывать о той перемене, на которую обратили внимание и соседи Клеенышевых, замечая непривычную вежливость и скромность Раи, ее тишайшую улыбку, когда она гладила какую-нибудь греющуюся на солнце кошку или кормила крошками сизых голубей.

Клеенышева не могла нахвалиться дочерью, взявшейся за ум, и шепотом, будто боясь спугнуть доброго ангела, рассказывала соседям про свою Раеньку, которая закончила курсы машинописи и уже поступила на работу в большое издательство машинисткой, зарабатывая деньги и отдавая их матери, хотя и откладывала немного, чтобы скопить на собственную машинку и подрабатывать по вечерам… Рассказывая, она иногда плакала, говоря, что у них теперь у обеих болят руки от работы, но слезы ее блестели на смеющемся лице, а такие слезы вызывали только зависть людей или чистую радость в ответ.

«Не пьет больше? – спрашивали одни. – Не курит?»

«Нет, – отвечала мать, – она не пьет ни капельки… Только вот курить никак не отучу, хоть и обещала мне».

«Ничего, – успокаивали ее другие. – Раз уж обещала… Она у тебя хорошая, ласковая, приятно смотреть. Ничего… Теперь уж все хорошо будет».

Долго рассказывать о той тишине раскаяния, которая воцарилась в душе Ра Клеенышевой… Она скопила деньги и купила по случаю старую, но очень надежную немецкую машинку «Олимпия», всего за сто рублей, за которую мастер, менявший зачерствевший резиновый валик, предлагал ей в полтора раза больше, расхваливая эту трофейную и хорошо сохранившуюся машинку, похожую то ли на паровоз Джорджа Стефенсона, то ли на старинный автомобиль, сохранявший еще признаки кареты – так она была громоздка, тяжела и напичкана всевозможными лишними, казалось бы, деталями, которые именно и делали ее чрезвычайно прочной и легкой в работе. По вечерам теперь из окна четвертого этажа, где жили Клеенышевы, раздавался щелкающий треск пишущей машинки, к которому быстро привыкли все люди, живущие в пятиэтажном доме, зная, что это работает Рая Клеенышева, бережливая, как о ней стали думать, и расчетливая девушка, копившая уже деньги на дорогую шубу, о чем им тоже шепнула мать Клеенышевой, ставшая со временем говорить о дочери с такими ужимками, таким таинственно-радостным шепотом, как если бы она не о дочери своей говорила, а о какой-то преуспевающей и не очень понятной ей родственнице, от которой она целиком и полностью зависела в жизни.

В нашем городе бывали раньше душистые и теплые летние вечера, когда в зеленых двориках, утопающих в прозрачной темноте, настаивался прохладный запах ночного табака. Светящиеся цветы смутно виднелись в зеленой тьме, являя собою источники удивительного благоухания, над которыми вились невидимками пофыркивающие крыльями, напудренные и жирные на ощупь ночные бабочки. Они летали и на улице, над тротуарами, кружась вокруг ярких фонарей и отбрасывая на пыльный асфальт большие, скользящие тени; сияли холодным, фосфорическим светом в ядовито-зеленой от электричества листве тополей или лип, пропадая и снова вылетая на огонь… Казалось тогда, что и на улице тоже пахнет цветущим табаком, от аромата которого кружилась голова.

Впрочем, так оно и было на самом деле: именно цветами табака пахло на тихих улочках огромного нашего города. Воздух был еще чист, улицы просторны, и даже на площадях, куда сходились многие улицы, автомобилей было так мало, что люди шли через площадь в любом удобном для них направлении, не заботясь о пешеходных дорожках, о которых тогда никто еще всерьез не задумывался. Что уж тут говорить о маленьких улочках и переулках, многие из которых остались лишь в памяти коренных москвичей!

Когда наступал вечер, редко-редко заезжали на эти улочки автомобили – блиставшие неизменным черным лаком «эмки» или обтекаемые «ЗИС-101» – канувшие в Лету такси нашего города. Личных машин было очень мало в городе. Нигде не видно было стоящей возле тротуара на улице или во дворе автомашины. Иногда лишь какой-нибудь старый вояка выкатывал из оббитого жестью гаража трофейный «опель» и, дымя вонючим выхлопом, выезжал со двора в город, не зная наверняка, вернется ли своим ходом домой.

Теперь, конечно, другие масштабы, другие названия улиц, застроенных большими домами со многими удобствами: от старых московских двориков ничего уж не осталось. Вдоль тротуаров и между домами поблескивают запыленной эмалью всевозможных оттенков автомобили разных марок и моделей, отражая по вечерам свет фонарей; из открытых окон летними вечерами слышны включенные телевизоры или ревущие магнитофоны – улицы стали громче, звончее, стеклянистее. Город как бы засмотрелся с башенных высот в эмалевые и стеклянные отражения своего каменного величия, поблескивая вереницами светящихся окон в кривых зеркалах, которыми стали ему служить теперь сотни тысяч автомобилей, и возгордился, вознесся еще выше в холодном равнодушии к людям, к этим счастливым рабам города, навеки потерянным в самих себе и в лабиринтах бетонно-каменного господина.

Однажды майским вечером, когда владельцы автомобилей, приехав домой, включили противоугонные устройства, проверили, бренча ключами, дверные замки и, влюбленно окинув прощальным взглядом затихшие возле тротуаров машины, разошлись по домам; когда владельцы телевизоров, в ожидании программы «Время», с ленцой поглядывали на экраны, скучая без футбола или детектива, которых не было в программе светло розовеющего за окнами вечера, – в этот сиреневый и спокойный час в квартире на четвертом этаже, где жили Клеенышевы, раздался звонок.

Мелодичный его перезвон поперхнулся, но снова огласил квартиру ксилофоническим аккордом и опять в напряжении умолк, зудя над дверью. Кто-то нетерпеливо жал на кнопку, как это всегда делала почтальонша, приносившая пенсию старой соседке Клеенышевых.

Но на площадке стоял очень худой и бледный мужчина среднего роста в коричневой куртке из кожзаменителя и держал в руке картонную папку. Когда Ра отворила дверь, он все еще нажимал на кнопку. Он посмотрел на нее так, будто имел право на нетерпение, и, как бы тоже имея право, шагнул в прихожую.

– Это получается опять так, ага, – сказал он, оглядывая узкий коридор и тощие вешалки по стенам. – Боровков Афанасий Степанович. – И протянул сухощавую руку с набухшими жилами, которую Ра не осмелилась пожать.

Человек был похож на какого-то маленького, но вредного начальника. Взгляд его бесцеремонно вперился в растерявшуюся Клеенышеву, которая была в этот час одна в квартире, занимаясь перепечаткой скучнейшей, но очень выгодной рукописи, надеясь заработать на ней около ста рублей. Звонок застал ее за работой, и она не на шутку испугалась, встретив суровый взгляд незнакомца.

– Что вы сказали? – спросила она так вежливо и так приветливо, как только могла.

– Боровков, Афанасий Степанович, – повторил опасный гость. – Вы работали на машинке. Я рассчитал. Четвертый этаж, окно с фасада, третье от угла. Так, ага… Я не мог просчитаться. Проходил мимо и услышал.

– Нет, – еле слышно ответила Ра Клеенышева, понимая с ужасом, что это какой-нибудь инспектор, который пришел по ее душу. – То есть, я хотела сказать, я не успеваю и поэтому беру домой… Не хватает опыта…

– Получается опять так, ага… Жаль. Я думал здесь, – сказал он с равнодушием смертельно уставшего человека. – Вы? Или, получается, я опять?

– Что?

– Не писатель?

– Какой писатель? Что вы, товарищ Боровков, то есть Афанасий Сергеевич… Что вы! Вы ошиблись. У нас нет.

– Степанович, – строго поправил гость. – Хотя… Стихи, стихи! Все пишут стихи. А я нет! Я – книгу. Но я не виноват. Ни в чем. И могу доказать. – Боровков в задумчивости умолк, переложив из руки в руку свою папку, а потом произнес восторженно-тихим полушепотом, полукриком: – Докажу только в книге! Когда напечатают. Вы еще пригодитесь мне. Как вас зовут?

Ра всплеснула руками и с недоумением воскликнула:

– Я ничего не понимаю! Вам кто нужен-то?

– Евтушенко. У вас есть полчаса времени? – спросил Боровков и стал снимать свою куртку из искусственной кожи, распространяя в прихожей запах изношенного резинового сапога.

– Нет, зачем же… Нет. Я очень занята, – заторопилась Ра. – Извините! Извините, а что вам нужно? Я ведь ничего не понимаю в вашем деле.

Но было поздно. Боровков повесил вонючую куртку на крючок и, не выпуская из руки картонную папку красного цвета с белыми тесемочками, сказал:

– Надо договориться об условиях. Так, ага. Это ваша комната? Третье окно от угла с фасада…

И сказав это, прошел в комнату, словно и на это имел право. Дверь в комнату была полуоткрыта, но Боровков проскользнул в свободный проем боком, не задев ни двери, ни стояка.

– Ну что это такое! – только и сказала Ра плаксиво и жалостливо, не зная, как ей поступить. – Что это такое! – говорила она, проходя следом за ним. – Я никого не ждала. У меня не убрано. Ну что это такое!

Страдальческая улыбка исказила зябкое, точно мурашками подернутое, болезненное лицо Афанасия Степановича Боровкова.

– Никто! Но неужели и вы? Имеете дело со словом… Святое дело! Перед вами человек, который много лет вынашивает вот здесь, – Боровков стукнул себя по груди. – Вот здесь вынашивает главную книгу. Пришел к вам… Какое имеет значение! Убрано или нет. Вот здесь! – воскликнул он с неожиданным озлоблением, опять стукнув себя по груди, да так сильно, что Ра услышала глухой гул.

– Но я-то при чем?! Вот интересно! Если надо перепечатать книгу, я хотела сказать – рукопись… Но я совсем не знаю вас. И это как-то странно. При чем тут я, если вам нужен Евтушенко?

От Боровкова нехорошо пахло. Куртка, надетая не по погоде, компрессом распарила его тело, и неистребимый запах пота смущал Клеенышеву.

– Может, вы голодный? – спросила она ни с того, ни с сего, разглядывая усталые его и вместе с тем встревоженные глаза. – Извините, пожалуйста… Я не хотела обидеть, но я не знаю… Просто удивительно!

Ни один мускул на лице его не дрогнул, но Ра по какой-то неуловимой перемене во взгляде поняла, что Боровков снисходительно улыбнулся: глаза его, беспокойно-бледные и словно бы раздавленные невыносимой мукой, только теперь разглядели ее, а сухие желтые уши расслышали.

Он ей показался сорокалетним стариком. Лоб с глянцевитыми залысинами, бесцветные волосы, одна засалившаяся прядка которых свалилась серпом на узкий лоб с высоким бугром на темени, – весь вид измучившегося этого человека, с пугающим упрямством вторгшегося в комнату, сбил совсем с толку Ра Клеенышеву. Но, как ни странно, она не боялась его, а насмешливо жалела.

Он сидел перед ней на стуле, положив на колени папку, которую не выпускал из руки, и, смущая Ра напряженным молчанием, чего-то ждал. Она же стояла возле двери и тоже ждала.

– А зачем он вам? Вы его знаете? – спросила она.

Боровков, не взглянув на нее, ответил:

– Мне нужен знаменитый писатель.

– А ведь он же поэт.

– Жизнь была тяжелая, – продолжал Боровков, – образования не получил, а мыслей, получается опять так, ага, много. Вот и вы тоже: рукопись, рукопись. А что рукопись, если не знаю, как начать книгу. Горький давал советы. А уж если сам Горький, то любой писатель обязан. Потому что книгу мне надо написать так, чтобы ее сразу напечатали. А то я напишу, а сам умру. Книга так и проваляется. Кто-нибудь найдет и напечатает под своей фамилией. Меня в живых не будет, а ему денежки и слава. Потому что это будет самая главная книга всего человечества. У меня мыслей много, я просто так не могу, не знаю, с чего начать, не умею. Я честно об этом говорю, я ж не виноват. Я без совета никак не могу. Даже и не хочу пробовать. Мне настоящий писатель нужен, чтобы знал, как это делается… У меня образования не хватает, а разве я виноват? Нужда. Пошел работать. Моей вины никакой. Пусть помогут. Сами достигли, надо и другим дать. А то получается опять так, ага, – говорил Боровков, глядя теперь в упор на Клеенышеву, не сводя с нее пепельных своих, опасных, как осиные гнезда, иссушенных злостью глаз. Лицо его было мертвенно спокойно при этом, и странно было видеть шевелящиеся губы, выталкивающие слова, странно было вообще смотреть на этого худого человека, сидящего на стуле с красной папкой на коленях и почему-то говорящего про какую-то свою ненаписанную книгу. – Я его везде искал, но от меня скрывают. Боятся. Спрашиваю, а мне говорят: не знаем. Знают, а не говорят, я же вижу. Получается опять так, ага. А я не умею складно писать. Не получается. И что обидно – вины моей никакой нет.

– Вы сегодня обедали? – опять спросила Ра. – У меня там борщ, и могу поджарить яичницу. Извините, конечно, но мне так некогда, просто ужас.

– Вы про еду все время. Я вам про книгу, а вы не хотите ничего понимать.

– Про какую книгу-то? Книгу надо сначала написать, а потом говорить.

– Книгу-то? – переспросил он со священным трепетом в голосе. – Это будет самая главная книга. Никто такой никогда не писал. Потому что я хочу написать про людей, которые ни в чем не виноваты. Разве виноват парикмахер, что он не академик?

Боровков вытянулся всем корпусом в сторону Ра Клеенышевой, вскинув руки, как трибун. Глаза его заволоклись туманной розовой слезой. Он поднялся со стула, и Клеенышева увидела, какой он маленький рядом с ней и старенький, тощенький.

«Больной, – мелькнуло в ее сознании. – Сумасшедший? Нет… Измучился со своей книгой. Мало ли!»

– А почему он должен быть виноватым? – спросила она с удивлением.

– Вот именно! Почему? Он не должен чувствовать вины. И никто! Я хочу написать… Вот вы, например, тоже ни в чем не виноваты. Ни в чем! Вы делаете в жизни все, что вам полагается. Но философия, этот организм идей… Вот именно! А то получается опять так, ага… Потому что… Эх! Надо мне книгу написать, я в ней все обязательно скажу. Неправильно люди живут. А вот чем надо жить. – Боровков медленно поднял руку и мягко приложил ее ко лбу, а потом так же медленно опустил к груди и прижал к сердцу, совершив все это в торжественном молчании. – И вот, – продолжил он, – третьего июня тысяча девятьсот семьдесят второго года мне открылся новый мир. Я вдруг понял, что люди все хорошие. Все! Материальные условия мне не позволяют, нужда, а книгу надо писать. О другом я не забочусь. Жаль, что нельзя быстро написать. Люди потом будут говорить, почему же книга так поздно написана, напечатана. А у меня – нужда. Книга моя всех примирит, врагов с врагами. Никто ведь не виноват ни в чем! Это я третьего июня понял. Зачем это мне открытие пришло в голову? Может, для того,чтобы и я не прожил на земле бесследно? Я теперь всех людей люблю. Всех! И напишу об этом в своей книге. Все будет понятно всем. Нужно найти для людей место блаженства и успокоения духа! И я знаю, как это сделать, только не умею складно писать. Таланта, может быть, нет. Может быть… Мне в издательствах так говорили. А при чем тут? Они говорят, один человек сказал: знания можно купить, нанять репетитора, например, заплатить ему за уроки, а стать писателем нельзя. Знания покупаются, а талантом люди награждаются от роду. Я задумался… Похоже на правду. Но это получается опять так, ага, что мне, значит, никогда нельзя стать писателем, если я не имею таланта. А если у меня вот тут, в груди, самая мудрая книга? Что тогда? Знания для людей я ношу в груди и не могу об этом никому сказать! А разве я виноват?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю