412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Путешествие души [Журнальный вариант] » Текст книги (страница 2)
Путешествие души [Журнальный вариант]
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 02:30

Текст книги "Путешествие души [Журнальный вариант]"


Автор книги: Георгий Семенов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

– Папа! – кричал тот, толкая в спину. – Папа! Ты учил меня быть хорошим и честным. А сам?

Отец пробасил незнакомым, черевным голосом:

– Ты о чем, Василий?

– Это бесчестно! Это... Я не знаю что! Людям негде жить... А ты... Ты сам! Папа! Я позвал... Пусть они придут... Слышишь, я позвал!

И вдруг отец сказал так ясно и четко, будто вокруг была тишина, будто они стояли в гулкой зале, резонирующей каждый звук. Он сказал:

– Это меняет дело.

Вася не верил своим ушам! Он схватил, оторвал заложенную назад руку отца и поцеловал ее. Он задохнулся от восторга. Хотел что-то сказать отцу, но не нашелся и только в слезном спазме выкрикнул дискантом:

– Я знал! Знал... – И опрометью кинулся вон из дома.

До сих пор Василий Дмитриевич Темляков с душевным стоном прокручивал в мгновенном озарении свою потерю, которая, как ему казалось, сделала из него вечного охотника за женской улыбкой, лишила покоя и благоразумия, предопределив его будущие поиски и все разочарования, какими переполнена была его жизнь.

... Когда он, возбужденный до безумоватости, разгоряченный огнем, словно бы перекинувшимся от сгоревшего дома в его грудь, ворвался в редеющую толпу, шевелящуюся в потемках черного от копоти переулка, он юлой завертелся в ней, разыскивая прекрасную девочку в горностаевой шапке. Восторг его был так велик, так радостно ему было сознавать себя победителем в схватке с отцом, что будущее, которое открывалось перед ним в цветных, очень ярких, сияющих картинках, кружилось музыкальной каруселью с раскрашенными лошадками, жирафами, слонами и носорогами...

Многоликая, ворчащая толпа, в которой он искал горностаевую шапочку, была меж тем темна и подозрительно однообразна. На него смотрели красные морды, рожи, хари, носатые, бородатые, толстые, хрюкающие, рычащие, взмыкивающие, поблескивающие коровьими глазами...

Вот здесь, как раз на этом месте, только что стояли несчастные погорельцы, которых он пригласил обогреться... Но место это занимали теперь две женщины в серых платках. Он с возмущением смотрел на них, и из груди его готовы были вырваться бранливые слова: «Это же место не ваше! Почему вы здесь? Какое имеете право? Это место не ваше!»

И вдруг он услышал голос матери:

– Ты что, Вася? Ты меня ищешь? Я здесь.

Она возвышалась перед ним, кургузая, пестрая, как огромная куропатка, с маленькой головкой. Глаза ее были так же бессмысленно круглы, как у этой птицы, искусно нарисованной на глянцевой странице в синем томе Брема. И так же печален был носик.

– А они ушли, – добавила она, догадавшись. – Вон туда, к Шаболовке. Только что были тут...

– Да ну тебя! – крикнул и махнул на нее рукой Вася. – Ты противная, злая! Ну тебя! Я же их позвал... Папа разрешил! – кричал он и плакал, ревел безобразно, как маленький, впадая в истерику. – Не люблю тебя! Ты знала, ты знала... Ты нарочно не хотела пускать! Не люблю тебя!

Мать испуганно хватала его за руки, стараясь прижать к себе, успокаивала, не понимая истинной причины, отчего разволновался ее сын, почему так зол и груб он с ней. Это, конечно, пожар виноват, впечатлительный ее мальчик не вынес испытания, сорвался и впал в нервный припадок, думала она, но люди, которые собирались вокруг в надежде на новое зрелище, смущали ее, она конфузилась, уговаривала сына успокоиться и даже всхохатывала вдруг, несмело посмеивалась, говоря ему:

– Стыдись, Васенька! Люди бог знает что подумают! Стыдно!

Но он отпихнул ее и, взбешенно взглянув напоследок, побежал от нее прочь в сторону Шаболовки, скользя ногами и разъезжаясь на обледенелом булыжнике.

В потемках заснеженной улицы он никого не увидел и, разбитый, подавленный, не замечая ничего вокруг, вернулся к дому. Возле тяжелой двери калитки встретила его озябшая мать, которую бил нервный озноб. Она молча пропустила его вперед и заперла за собой тяжелую дверь калитки, обитую, как крышка старого сундука, полосами железа. Кирпичная башенка, в которой темнела дверь, была островерхая, крытая жестью, представляя собою нечто совсем отличное от оштукатуренного дома. Столбы ворот тоже были кирпичными, крытые такой же жестью, окрашенной в зеленый цвет, а створы, запертые на засов, обиты такими же полосами железа.

Вполне возможно, думал теперь Темляков, со вздохом распростившись с видением детства, что стоял когда-то на месте их дома кирпичный терем с узорчатым рельефным фасадом и, может быть, так же вот сгорел в лихую годину, оставив в память о себе ворота с калиткой и каменную тропу, выложенную из серых плит песчаника.

Он жалел порой, что ничего не узнал об этом в свое время. Теперь уж никто не скажет о судьбе того клочка замоскворецкой земли, на котором когда-то светился окнами отчий его дом.

Он видел его почему-то чаще всего в зимний лютый мороз. Заиндевелые ветви лип перед фасадом чернели на его яично-чистом фоне. Белая лепнина и карниз казались снежными наметами, придавая дому вид живого запорошенного существа, согретого изнутри раскаленными голландками, освещенного в вечерней тьме оранжевыми абажурами, убаюканного негромкими перезвонами пианино, звуки которого проникали сквозь двойные рамы окон, проложенные пушистыми хвостами из ваты. На вате до весны блестели золотые и серебряные звезды из картона.

Впрочем, и в другие времена года воскресал в памяти приземистый дом, размашистый, в своей небрежной необязательности, лишенный какой-либо архитектурной строгости. Слишком много было связано у Василия Дмитриевича Темлякова с этим домом, с тем высоким окошком в детской, из которого он увидел в себе нечто такое, что припорошило его душу мечтательной тягой к Прекрасному. К тому Прекрасному, о котором люди забыли. Даже слово это, над смыслом и значением которого мучительно думали великие мудрецы и поэты – имена их записаны в Книге Жизни, – обернулось в не нужную никому бутафорию, в декорацию, в каприз сентиментальных старушек и перестало обозначать что-либо существенное.

Люди как будто нашли заменитель Прекрасному, направив все свои силы, мысли и чувства на создание громадного Безобразия. Спаситель отвернулся от них, а Князь Тьмы протянул угодливую руку.

Так думал иногда Василий Темляков, потерявший старшего брата и не нашедший в своей жизни человека, которому он мог бы без боязни довериться, открыть душу, вознестись с ним вместе в мечтаниях или хотя бы увидеть в глазах его уважение к чистоте собственных помыслов, почувствовать в нем способность взглянуть на себя со стороны, устыдиться содеянного зла, покаяться или простить чужой грех, откликнуться делом на сострадательное движение души или хотя бы понять восторг влюбленного юноши, в тиши бессонной ночи купающегося в нежных чувствах, о которых он готов кричать на весь белый свет, но, страшась расплескать драгоценный сосуд, молчит.

Он понимал себя в такие минуты безнадежно устаревшим романтиком. Ему бывало жаль себя, ибо не осталось уже сил дожить до счастливых перемен. Да и наступят ли они когда-нибудь? Он не верил в это.

Под конец жизни он пришел к печальному заключению, что люди изжили себя. Мозг, данный им для созерцания Прекрасного, они употребили как инструмент для добычи все новых и новых благ, погубив себя на этом пути. Из прекрасного леса они научились делать бумагу, на которой стали писать воззвания в защиту этого же самого леса, подсчитав, что, погубив лес, они опасно сократили поступление кислорода в атмосферу. Они объявили тотальную войну самим себе, изобретя тот же автомобиль и прочие средства передвижения, умертвляя ежегодно с их помощью сотни тысяч собственных жизней в катастрофах, наездах, в удушающем воздухе отравленных городов, насыщенном смертоносными ядами... Несть числа их грехам!

Они были неприятны старому ворчуну. Один на всем белом свете, он чувствовал и понимал себя человеком, созданным по воле Бога для блаженства. Был ленив в умственных и в физических усилиях, каким и должен быть истинный сын Прекрасной земли. Но знал при этом, что душа его не ленится, оставаясь и в старости чистой, незамутненной, как прозрачный ключик, из которого каждый может напиться в зной.

Он любил себя. Любил за то, что именно лень и потребность в хорошем отдыхе заставляли его работать, а не жажда наживы и уж, конечно, не призывные вопли платных пропагандистов, твердивших только о работе, работе и работе. В тайных мыслях о себе он знал без сомнения, что добрый гений сохранил его в образе и подобии Бога для живого примера заблудшим людишкам. Но люди, беспечные эти самоубийцы, почему-то отвернулись от него или даже не заметили в толпе. В этом он усматривал загадку, особенно мучившую его в старости. Хотя он и знал, что людям свойственно заблуждаться. Но не до такой же степени!

Закрыв глаза, Темляков в мечтательном забытьи покачивался на легкой лодочке между небом и водой. Темно-зеленая влага за низкими бортами, как огромное живое существо, сытое, лоснящееся, доброе, колыбила лодочку мерным дыханием, змеило отраженный лес, белые и рыжие стволы, светлую и темную зелень.

Лес стоял не шелохнув на травянистом берегу. Серая скамейка под березами навевала грусть. Чуткая лодка ловила овальным днищем каждый вздох тихого озера. Ах, какая печаль!

Он проскочил все эти красоты, как гонный заяц, жизнь торопила его, и он не успел наглядеться, почувствовать душой неповторимость чистых вод и рассветов, насладиться солнечным лучом, когда тот полыхал розовым огнем в небе и в воде или тихо тлел на закате. Теплые и светлые овсы в наступающей тьме, накапливая росу, трепетали в тишине, переливались перепелиным гулькающим боем, душистые, как васильки в брызгах дождя.

«Ах, Господи! – вопил он в безмолвном пространстве погибшей жизни. – Что же я наделал! Я даже не помню, как пахнет спелая рожь. А ведь мог бы вкусить! Боже, что же это я?!»

Душа его изнывала в жалящей тоске по быстротечности жизни.

«Я весь в орхидеях, цветущих в безмолвии гор...» – эти мудрые древние китайцы знали цену каждого мгновения жизни. «Я весь в орхидеях...»

А перед глазами чугунная решетка, желтый лист липы, крохотное сердечко на черенке, застрявшее в чугунном изгибе, а под сияющим листом черная слеза застывшей краски. Холодно, дождливо и печально вокруг...

Но снова в нежном цветении вставала перед ним розовая Москва, шумела и мерцала в слуховых и зрительных видениях, не давала покоя, мучая колокольными звонами и зыбкой явью позолоченных куполов. Они мерещились ему кучевыми облаками в зияющих пустотах дымного неба, гудели буревыми, соборными колоколами и, останавливая на ходу, гневались на него, нищего сына Москвы, будто именно он и был виноват в их погибели.

Московская земля, сочная, изрезанная соловьиными оврагами, омытая весенними половодьями, пропитанная влагой чистых речек, струи которых давно упрятаны в подземные трубы или загублены ядовитыми стоками, светилась в памяти зеркальцами карасевых прудов, виделась с высоты прожитых лет цветущей долиной в излучине реки меж зеленых холмов, застроенных жилищами счастливых людей.

Он страдал от бессилия вернуться на песчаные берега Москвы-реки, где когда-то искал и находил белый, искрящийся песок для аквариума.

В четырех стеклянных стенках четырехведерного аквариума жили порфировые пецилии, таинственно рдеющие в зарослях зелено-розовой людвигии. Вода в нем дурманяще пахла теплой водой заросшего пруда его детства, когда на заре маленькие карасики выпрыгивают из тихого безмятежья, рождая тут и там на поверхности пруда разбегающиеся колечки от капель дождя, которого нет.

Теплый вечер, озаренный оранжевым солнцем, красит воду румянами, а пробковый поплавок вдруг, как карасик, начинает дергаться в разбегающихся кольцах на воде, пропадать под розовой поверхностью, горяча рыболова, рука которого ждет верного момента для подсечки, чтобы снять с крючка золотого карасика.

– А дальше там брянские леса, – говорила неокрепшим, водянистым голосочком застенчивая красавица с потупленным взором. – Мы туда боялись... Там легко заблудиться. – И коротко обмахивалась гибкими пальцами перламутрово-светлой руки, божественной, как мнилось страдающему Темлякову, туманной. – Папа туда ходил с ружьем, он рассказывал. Там черные ели и мох.

– Да отчего же они брянские? Дача-то у вас была по Николаевской дороге, – восторженно возражал ей Василий Дмитриевич, страшась обидеть ненароком.

А она поднимала глаза, не понимая его, и с надтреснуто-звонкой усмешкой отвечала, как несмышленышу:

– Уж это я не знаю отчего! А вот – брянские. До Белого моря тянутся, можно уйти и не вернуться.

Не сразу он сообразил, что несравненная его Дуняша, милая Евдокия Николаевна, все глухие леса называла брянскими, пользуясь этим словом как эпитетом.

Черные волосы, гладко причесанные на прямой пробор, разделяли ее яйцеподобную головку на две сияющие лоском половины. Темляков в волнении часто ловил себя на том, что не в силах объять взглядом это раздвоенное чудо. У него мутилось сознание, когда он видел левый ее глаз, такой же синий и под такой же черной бровью, как и правый. Ему словно судорогой сводило взгляд, и он ничего не мог поделать с собой.

– Почему вы такой странный? – спрашивала она у него. – Все время отводите глаза. У вас есть какая-нибудь страшная тайна?

Она спрашивала о страшной тайне с искренним участием, ее никак нельзя было заподозрить в любопытстве или в насмешливости. Половинки ее лица бывали при этом настолько одинаковыми, что Темляков, блуждающим взглядом пытаясь обнаружить в них хоть какое-нибудь отличительное свойство, даже в улыбке не находил асимметрии. Даже граненый кончик носа и тот был как бы поделен едва приметной впадинкой на две очаровательные дольки. Мягкие уголки ее розовых, матовых губ растягивались с поразительной точностью, образуя на круглящихся в улыбке щеках продолговатые одинаковые ямочки, являвшие собой неземную радость, словно бы слетевшую с небес и озарившую ее несмелое лицо. В синих глазах при этом возникал доверчивый вопрос, на который как будто уже готов был, таясь на донышке, нетерпеливый ответ, хотя Дуняша не осмеливалась ни на вопрос, ни на ответ, помалкивая в застенчивости.

Ее безмолвные ответы своей заразительной силой расслабляли Темлякова, он прочитывал в них такое головокружительное обещание, на какое он даже в мечтах не мог рассчитывать. С ним происходило в эти мгновения что-то очень похожее на то состояние, какое он испытывал когда-то в детстве, в цветущем саду, прижимаясь горячим лбом к шершавым доскам забора.

«Я весь в орхидеях, цветущих в безмолвии гор...» Он торопился, он заглядывал в завтра, думая, что завтра орхидеи расцветут у него под окном...

«Ах, ты Господи! – вопил он в отчаянии, – Зачем же я так торопился? Какой поток тащил меня? Куда?»

В эти минуты ему казалось, что он умирает, так тяжело ему было сознавать свое бессилие перед потоком времени, мчавшего его по жизни. Особенно трудно бывало в бессонные ночи. Только огромным усилием воли заставлял он себя жить дальше. И среди ночи, к зимнему окошку...

Он опять подходил к заиндевелому окну и прижимался лбом к ледяному стеклу, чувствуя упругую его хрупкость. Старший брат посапывал в постели. За окном звенела морозная лунная ночь. Декабрь на исходе. Скоро Рождество.

Маленькая луна забиралась так высоко в небо, что казалась стеклянным шариком. На пепельном снегу видны тени. А за обгоревшим забором пепельный холм – это снегом занесенное пожарище.

Смотреть туда страшно.

3

Евдокия Николаевна Нечаева, дочь богатого когда-то владельца суконной фабрики, донашивала бабушкины наряды и, словно бы не затронутая, никак не задетая трагическими событиями минувших лет, была не от мира сего. Летом она ходила в полотняных платьях, которые от долгого хранения приобрели восковой оттенок, устарев, конечно, фасоном, со всевозможными вытачками, рюшечками, фестончиками и рукавами буф, туго обтягивающими запястья. Костяные пуговицы выгнулись и тоже пожелтели от времени.

Когда она шла по улице в старомодном платье, кто-нибудь над ней обязательно посмеивался, называя барыней, хотя делал это за глаза, не откровенно, тайком, усмешечкой в спину; а кто-то при надобности обращался к Дунечке со всем тем почтением, к какому с детства успела привыкнуть она. Это ей придавало новых сил, словно она на примере убеждалась еще и еще раз, что независимостью победила время и нежелательные обстоятельства, оставив в дураках тех, кто смеялся.

На них Дунечка вообще слабо реагировала, не замечала, как не замечала она в жизни грязные, зловонные помойки с копошащимися там крысами, зная, что рядом с неизбежным злом растет раскидистый клен. В конце лета с этого клена, кружась, слетали созревшие семена с перепончатыми прозрачно-зелеными крылышками, похожие на речных стрекоз. А потом и желтые листья с бордовым крапом или с холодной прозеленью, так же кружась, опускались на землю, тихим и влажным шепотом тревожа уже опавших братьев.

Их было много, такое богатство лежало под ногами, что Дунечка всегда удивлялась, если хмурые люди проходили мимо и даже не смотрели на груду светящегося чуда. Она-то уж обязательно собирала чистые листья, лучшие из лучших, испытывая в эти минуты настоящую жадность и едва удерживая себя от желания сгрести их все в охапку и унести домой. А дома она горячим утюгом через бумагу разглаживала лучистые листья, подбирала по цвету и размеру, прикручивала тонкими медными проволочками к голым веткам, которые заготавливала заранее, выбирая развильчатые, наиболее похожие на настоящие кленовые.

В тяжелых вазах до весны, до первых живых цветов, светились тут и там в ее комнатке осенние букеты, умиляя добродушных гостей, которые обязательно всякий раз восхищенно спрашивали ее, как это ей удается составить такую красоту из простых опавших листьев.

– Нет ничего проще! – отвечала им Дунечка. – Надо только дождаться, когда листья пожелтеют и упадут к вашим ногам. Разве их соберешь среди зимы? – удивленно вопрошала она и сама же отвечала: – Нет, конечно. Надо ждать целый год, а это очень долго. А когда дождешься, потом все очень просто.

И гости восхищались умением Дунечки так терпеливо и так долго ждать, точно за упорным ее ожиданием они втайне от самих себя усматривали нечто более значительное, чем ожидание простых этих букетов из сухих листьев.

– А я всегда загадываю, – с ворчливым кокетством говорила старая бабушка, поглядывая на родные лица. – Вот, думаю, в этом году непременно соберу и буду любоваться всю зиму. Глядь, а за окнами снежинки... Опять прозевала. Снежинки уже падают, не листья...

– Нет, мама, нам с тобой никогда не угнаться за Дуняшей, – вторила двоюродная сестра. – У Дуняши на то есть особенный талант. Этого уж нам с тобой не дано, ничего не поделаешь.

Все были счастливы обычно, что у Дунечки Нечаевой имеется в запасе особенный талант, какого нет и не было ни у кого из ближайших родственников, хотя были среди них и музыкант, и архитектор, и даже артист, танцор Большого театра, выступающий в кордебалете. Как же! Все, конечно, знали, что их близкий родственник в половецких плясках в «Князе Игоре» носится вихрем по сцене, и будь он поудачливее, его давно бы заметили. Но удачи ему нет, и это достойно сожаления. Жаль, конечно, жаль артиста!

А между тем в двух проходных комнатах, празднично освещенных и хорошо протопленных, с натертыми до блеска полами, уютных и чистеньких, пахло душистой кулебякой, острой, под уксусом голландской сельдью, украшенной кружевами из репчатого лука, и множеством других вызывающих сладостное страдание коварного желудка, у которого словно бы вырастали вдруг глаза и чутьистый нос, краснеющих, желтеющих и чернеющих, лоснящихся на белом фарфоре ароматных закусок.

Накрытый по случаю дня рождения Дунечки стол великолепным горельефом сверкал под лучащимся светом пушистого абажура, как будто именно он и был тут самым уважаемым и любимым, скромно помалкивающим существом, привлекшим в теплые комнаты всех любезных родственников, говоривших и рассуждавших о чем угодно, только не о нем. Он же нес на своей крахмально-белой скатерти бутылки со сладкими наливками, на откупоренные горлышки которых были надеты особенные пробки с серебряными носиками, изображавшими то ли клюв пеликана, то ли страшного какого-то дракона, а то и просто маленький кувшинчик, крышечка которого при наклоне бутылки сама открывалась и из-под серебряного лепестка лилась в рюмку багрово-красная, густая струйка. Над столом витал тогда терпкий запах черной смородины или спелой вишни, пьянящий душу и пробуждающий в ней нежную любовь.

Нет, друзья, забыли мы праздничный русский стол! Каких только изобретений домашней своей кухни не выставит счастливая хозяюшка для сердечных гостей. А сколько открытий сделает за трапезой любознательный и благодарный гость! Радость хозяйке и честь дорогим гостям.

– Кушайте, пожалуйста! Угощайтесь, – не устает потчевать она счастливых гостей. – Что же это никто не пробует грибочков? Попробуйте, пожалуйста! Давешним летом в Абрамцеве было столько белых грибов!

– Батюшки! Это же белые грибки! – воскликнет кто-нибудь за столом, неся из зеленого фарфора в свою тарелку натуральный, величиной с грецкий орех гриб, облитый лаком маринада, в котором и гвоздика, и душистый перец, и корица, и лавровый лист, и лимонная кислота – все для того, чтобы даже самый капризный, самый разборчивый гость соблазнился и, поймав вилкой скользящий на тарелке, прыткий и упругий лесной плод, сохранивший подлинный цвет, как если бы он только вчера красовался среди слоя рыжих иголок под елочкой, наколов его стальными зубьями, с вожделением великого обжоры и грешника отправил бы, разлюбезного, себе на язык. – Ах, что за чудо! Ох, какой вкусный... Ух! Это невозможно передать. Сплошное блаженство. Они не только вкусные! Как это можно сохранить до сей поры белый гриб, чтоб он сиял всеми своими красками, а? Это же подлинное искусство! Я потрясен! И не рассказывайте, не рассказывайте! – решительно остановит он рдеющую от удовольствия хозяюшку. – Пусть останется это вашим секретом, умоляю вас... Не разглашайте тайну! Разве может простой смертный произвести на свет нечто подобное? Никогда! Поверьте мне! Ах, какие грибы! Ох, как это все вкусно, как вкусно!

А какие пирожки с грибами или с капустой предложит вам хозяюшка! А пышные кулебяки! А маринованная щука или другая какая-либо речная рыба, косточки которой тают на зубах как сахарные, доставляя очередную, опасную уже для здоровья радость ликующему чреву...

Если же вы, несмотря на счастливое отупение и неуправляемую блаженную улыбку, не слетающую с вашего лица, дождетесь еще и чаю, то, уверяю вас, вы не сумеете, вы просто не найдете в себе сил отказаться от толстого ломтя домашнего, секретно изготовленного торта, который сделает вас наконец полным рабом собственной плоти, требующей от вас все новых и новых усилий и даже подвигов.

Нет и не может быть даже капли сомнения, что подвиг вы обязательно совершите, потому что не родился еще на свет такой человек, который смог бы отказаться от торта, начиненного грецкими орехами и имеющего тончайший вкус неведомого до сих пор плода человеческой изобретательности.

Причем шоколадный цвет этого кулинарного чуда перемешается на разрезе с цветом кофе со сливками, а потом и клубничного мусса, слой которого в свою очередь перейдет в лимонную желтизну, заканчивающуюся тонким слоем поджаристой корочки, этим прочным фундаментом роскошного сооружения, на которое никак невозможно любоваться слишком долго.

Нет, друзья мои! Мы забыли русский праздничный стол. Меня спросил как-то один азартный старик, сравнительно недавно ушедший от нас в иные миры:

– А пробовал ли ты когда-нибудь закусывать водку, от холода которой туманится хрусталь, горячим черным сухарем с кусочком горячего костного мозга? А я, бывало, имел такое удовольствие... Или, например, паштет из рябчика с черной икрой? Где уж! Ты безнадежно опоздал, – говорил он, сидя со мной за бражным столиком в хорошем ресторане. – Ах, Зоя, Зоя... – запел он блатную песенку, истекая старческой жалостью ко мне, не вкусившему изысканного паштета.

Я не завидовал ему, познавшему многие ресторанные тонкости, понимающему толк в холодной водке и в изысканной закуске к ней. Все это, конечно, совсем неплохо, и я бы тоже не отказался...

Но все-таки! Что может быть изысканнее, вкуснее и душевнее домашнего стола, когда сама мастерица, не спавшая ночь перед праздником, усталая и счастливая, потчует тебя такими яствами, о которых покойный гурман, возможно, и не подозревал даже, обратив свой взор на другую жизнь и найдя, наверное, в ней тоже свое какое-то удовольствие. Нет! Кроме истинного удовольствия созерцать хозяюшку, которая именно для тебя, такого-сякого, готовила кулебяку с капустой, украшала селедку, пекла пирожки с мясом, колдовала над засекреченным тортом, не говоря уж о том, что еще летом в дождливый какой-нибудь денечек шла в лес за грибами и, отобрав лучшие из них, с безошибочной точностью сварив душистый маринад, залила им банку подготовленных грибочков, белых, подосиновиков, подберезовиков, потерявших в варке свой отличительный цвет, но вдруг вспыхнувших с новой силой, коснувшись секретной тоже дозы лимонной кислоты, подпущенной заботливой хозяюшкой в маринад. Для чего все это нужно ей? А для того, чтобы именно ты, такой-сякой, пришел к ней в гости, званный, как и все остальные, к праздничному столу, и ахнул, увидев и откушав разноцветных грибков, собранных в абрамцевском лесу.

Какое уж тут может быть сравнение с ресторанной прохладой, если даже подносят тебе там горячий черный сухарик с дрожащим на нем кусочком горячего костного мозга... Хотя, конечно! Совсем неплохо, конечно!

Почему бы не откушать и этого лакомства, если ты вдруг из буднего вечера захотел себе устроить маленький праздник и не для сытости пришел в ресторан, не за хмельным угаром, а для душевного смака, о котором мы тоже, увы, забыли совсем и даже думать перестали. А ведь было и такое в российских трактирах и ресторанах. Что уж тут говорить!

Даст Бог, наступят когда-нибудь времена, и мы, очнувшись, с тревогой вспомним о себе, поймем наконец, что тоже не хуже людей, очухаемся от будничного, кабы как торопыженья и посмакуем в свое удовольствие. Дай-то Бог!

А все-таки! Согласитесь со мной, пожалуйста, не обижайте сомнением. Домашний-то русский стол превосходил всегда и во всем любую кухню даже самого что ни на есть распрекрасного ресторана. Уж тут вы не спорьте со мной, пожалуйста, тут уж я зам ни в чем не уступлю, даже в самой малости. Такой уж я домашний, наверное, что ни на какие прелести не променяю радостное застолье, о котором столько уже слов наговорил, а ведь и сотой доли не успел донести от тех прелестей и тех услад, какие испытывает русский человек в кругу своих родных и самых близких людей, собравшихся на семейный праздник. Уповаю лишь на ваше воображение, с помощью которого вы сами дорисуете пиршественную картину, какая происходила когда-то в двух проходных комнатках любезного мне семейства Нечаевых.

А надо сказать, Дунечка Нечаева родилась очень давно, 16 января 1907 года. В тот день, когда гости любовались ее букетами из кленовых листьев, ей исполнилось девятнадцать лет. Со времени революции и гражданской войны советская власть отпраздновала уже восьмую годовщину. Нечаевы, даже самые старшие из них, потеряв богатства и распрощавшись с некоторыми близкими, которых не пощадили страшные годы, стали уже привыкать к тесноте и скромности нового быта, страдая лишь оттого, что заселенные в их дом жильцы были слишком нелюбезны, чересчур грубы и неопрятны. За исключением, пожалуй, небольшой семьи немцев, плохо говоривших по-русски, но являвших собой пример чистоты и аккуратности. Хотя чопорная старуха, которую звали Эмилией Карловной, выражала такое презрение во взгляде при встрече с Нечаевыми, так по-кошачьи громко фыркала, что можно было подумать, будто Эмилия эта Карловна со своим немецким пфыканьем больше других пострадала от русских эксплуататоров.

Татары были ласковы и приветливы, как если бы все время виноватились перед Нечаевыми, что заняли в их доме полуподвальные комнаты, в которых когда-то размещались кладовки.

Еврейская же семья, выносившая в жаркие дни стулья во двор и греющаяся всем кагалом под солнцем, знала только свои заботы. Казалось, всем им, от мала до велика, не было никакого дела до бывших хозяев, которым они частенько даже не отвечали на приветствия. Не от злобы, нет! А просто от постоянной внутренней озабоченности, в которой они изо дня в день пребывали, словно никак не могли понять, что произошло в мире и почему они получили так мало в результате всего случившегося – лишь две комнатки на первом этаже. Разве это справедливо?

А вот русские их соплеменники, те посматривали на Нечаевых с нескрываемой неприязнью, возмущались то и дело и, кипя неподдельной ненавистью к живым кровопийцам, которые, по их мнению, легко отделались, едва выносили соседство с ними, живя под одной крышей большого дома. Это были какие-то уж очень злые и непримиримые люди! Они жили очень бедно. Так бедно, что Нечаевы из сострадания отдавали им иногда кое-что из зимней одежды, особенно детям, вечно сопливым мальчикам и девочкам, у которых и сопли-то были отвратительно зеленого цвета, каких и не видели никогда раньше Нечаевы. Вместо благодарности – воровская цепкая взглядка, с какой эти несчастные оценивали подарок – теплый ли шарф на шею, подшитые валеночки, шерстяной башлык, завалявшийся на дне сундука с прадедовских времен, – все это они, бедные эти люди, брали, но злость, не дававшая им покоя, не утихала, а только разгоралась, как костер, в который подбросили сухого хвороста.

У Нечаевых жила хорошенькая дымчатая кошечка с зелеными, как весенняя трава, глазами. Была она ласковая и доверчивая, избалованная любовью людей, у которых жила. Кошечку эту, игривую, как котенок, поймали и повесили на бечевке прямо перед окнами Нечаевых.

Дунечка не проронила ни слезинки, видя такую жестокость, зная, кто это сделал (ей намекал на злодея татарский мальчик по имени Таер). Она сняла с ветки окоченевшую за ночь, с выпученными глазами и закушенным язычком в ощеренной пасти любимую свою кошку и, завернув в тряпку, закопала в углу двора, не видя ухмыляющихся сопливых рож, даже не думая о злодеях, как будто их не было на свете. Она спокойно и рассудительно как бы сказала себе: «Хорошо. Теперь мы будем жить без кошки. Она была очень хорошенькой, мы ее любили и даже думали, что она нравится всем другим людям. Но мы ошиблись. Тут уж ничего не поделаешь. Я им тоже не нравлюсь. Я даже больше не нравлюсь им, чем кошечка. Но меня убить они пока еще боятся. Вот и убили беззащитную кошечку, думая, что убивают меня. Они ошиблись».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю