355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Путешествие души [Журнальный вариант] » Текст книги (страница 17)
Путешествие души [Журнальный вариант]
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 02:30

Текст книги "Путешествие души [Журнальный вариант]"


Автор книги: Георгий Семенов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)

В эту самую мигулечку, сбитый с толку спешащими людьми, он кинулся чуть ли не под колеса трамвая. Трамвай, наезжая на него, забренчал, завизжал звонком над самой головой, но он успел и, втянув голову плечи, убежал от железной решетки, от паучьей ее тьмы, которая едва не ударила его по ногам, остановился и, ни жив ни мертв, один, без няньки, на другой стороне улицы, не смог даже расплакаться, так страшно ему вдруг сделалось.

Трамвай красным боком скользнул перед ним, оттирая его от Паши и от всего того доброго мира, из которого он только что вышел шаловливым, но покорливым, радостным мальчиком в надежде увидеть наконец волшебное царство таинственной рыбной.

Сияющий лак трамвайных вагонов, которым, казалось, не будет конца, словно бы всасывал в плывущую свою поверхность все, что попадало, как в. трубу, в кривое его зеркало, мял отражения людей, кромсал их, вытягивал в спирали и сжигал в огненном мраке.

Грохот и гул железа оглушили мальчика. Ему чудилось, будто это рушится и сгорает в пламени каменная площадь. Земля дрожала под его ногами, и он с ужасом видел; как трамвайные колеса вминают во влажную твердь стальные рельсы, как пружинят они под их тяжестью, волнуются, плывут переливчатой ртутью.

Силы оставили его. Он едва держался на слабеющих ногах, сносимый холодным и пыльным ветром, который ураганом несся за трамваем. Пыль скрипела на зубах, песчинки ее резали глаза, выбивая слезы. Белые клочья бумаги носились искрами в вихревом потоке.

Вася Темляков больше уже не мог терпеть страха и особенно той резкой боли, которая пронизывала все его тело, и он, как взрослый, сказал себе, что ему больше нельзя уже оставаться с этой невыносимой болью, что он уже не может вытерпеть ее, и приказал ей перестать быть.

Трамвай пронесся и утих, скрывшись в пустоте туманной расщелины, пыль улеглась, боль прошла, и наступила вдруг нежная, как молодая трава, мягкая тишина, которая ласково коснулась своим прохладным шелком его слуха. Он даже не поверил в ее реальность.

– Ах, Васенька! Душа моя! – услышал он старческий голос. – Хороший ты мой, пришел наконец. А я исстрадалась. Все думала, когда же придет Васенька, ангел мой... А он и откликнулся, пришел...

Он вгляделся в бледноликую, сухонькую старушку, что согбенно стояла перед ним, держась рукой за ствол молодой яблони, усыпанной розовыми цветами.

Над цветами жужжали пчелы, цветы вздрагивали от их прикосновения и многие из них роняли лепестки. Розовыми бабочками лепестки опускались на зеленую траву, по которой ходили белые куры. В этом странном и тихом кружении лепестков и снежно-белых кур благостно улыбалось лицо Пелагеи.

– Здравствуй, Паша, – сказал Темляков, испытывая небывалую доселе радость узнавания. – Ты ли это? Можно ли поверить?

– Ну вот и хорошо, – сказала старенькая Паша. – Вот и славно! Пойдем, ангел мой... Я тебя заждалась. Видишь, какая тут благодать.:. Не бойся! Ты со мной. Посмотри-ка, посмотри. Видишь?

Худенькая ее рука, которой она держалась за яблоню, отомкнулась, Темляков увидел сморщенную ее ладошку, Пелагея повела изболевшей, иссохшей рукой вокруг, и Темлякову почудилось, будто она раскинула перед ним, как зерна, множество не виданных им ранее, но очень понятных, вместившихся в сознание подробностей мира. Он увидел озеро, по ярко-синей воде которого плавали белые лебеди с глазами томных красавиц; увидел камыши в углу озера, а над камышами белую беседку с высокими колоннами. Всюду росли крупные алые цветы, похожие то ли на георгины, то ли на маки, они ядовито-остро выпирали из зеленой земли, поразив Темлякова своей жирной шевелящейся плотью. А за белой беседкой, в зеленых кустах сирени он увидел рыжеватую лань с такими же томными, как у лебедей, черными глазами. Лань смотрела на него настороженно и пугливо, готовая1 вот-вот сорваться с места и скрыться в зелени сиреней. Белые голуби кружились в голубом небе.

Все очень знакомо было и понятно в этом раскинувшемся перед ним мире, кроме, может быть, жирных цветов, которые, казалось, были чем-то очень недовольны, как если бы не из земли росли, а из топкого болота, пытаясь движениями этими вырваться из его засасывающей трясины.

Паш, а Паш, а что это за цветы такие странные? – спросил Темляков, склоняясь над одним из них, который, как ему почудилось, издавал даже кряхтящие и стонущие звуки, с усилием вытаскивая себя из земли.

– Это, Васенька, – шепотом отозвалась Паша, сморщив лицо в виноватой улыбке. – Это я, Васенька, ошиблась, не те семена... Не надо, оставь их в покое... Не смотри на них.

– Да как же так? – возразил он своей няньке, не доверяя ей по старой привычке ни в чем. – Как же ты могла ошибиться, если это растет и даже вот, видишь, шевелится... Не-ет! Это очень интересно!

Тогда Пелагея, стыдливо пряча глаза, приблизилась к нему и, прикрыв рот ладошкой, шепнула на ухо как бы невзначай:

– Это Он. – И строго сомкнула сухие губы;

– Он? – тем же таинственным шепотом переспросил Темляков, зная вдруг, будто знал всегда, что Он – это черт. – А что же Он? Почему здесь?

– То-то и оно! – отозвалась Пелагея. – Ему самое место на обочине грязной дороги, в канаве тухлой, а он семена свои подмешал нам с тобой... Вырос вот... А сорвать нельзя. Не обращай внимания... Пусть кряхтит.

– Почему же нельзя? – испуганно спросил Темляков, боясь взглянуть на алые, толстые и сочные, как листья кактуса, шевелящиеся лепестки цветка. – Он же даст семена... Это же...

– Не-ет, Васенька, – с тихой радостью пропела Пелагея... – Не-ет... Тут не бывает плодов. Тут только обещание плода – цветы и пчелы... Только цветы и пчелы, – повторила она в радостной убежденности, что Вася поймет ее и не будет больше спрашивать ни о чем. – Цветы и пчелы.

Но он по старой привычке не поверил ей и опять спросил:

– Если цветы и пчелы, то, значит, и плоды? Как же иначе?

– Пойдем, Васенька, пойдем, – вместо ответа сказала Пелагея; на сивые волоски которой упал лепесток яблоневого цвета и расцвел, как на прохладной земле, цветочком.

– Да куда ж идти-то? Я так давно уже из дома. Дуняша в ужасе! Она не знает, где я, волнуется, я чувствую, как она беспокоится... Что ты! Я только о ней... Я и так уж...

Пелагея посмотрела на него удивленно и вздохнула.

– Нет, – сказала она, – Дунечка знает. Ты все забыл, Васенька.

– Ничего я не забыл! Глупости какие!

– Забыл, ангел мой... Она умерла-двенадцать лет назад. Разве ты не помнишь? Куда же ты пойдешь? Она здесь... Там, за беседкой. Пойдем... Она, бедная, прячется в сиренях, боится, что ты не узнаешь ее. Вот ведь что, – сказала старушка елейным голосочком и хотела было взять Темлякова за руку, но он зло посмотрел на нее и крикнул:

– Старая ты дура! Что ты такое бормочешь? Безмозглая башка! Я всегда знал, я всегда... – задохнулся он.

Пелагея потупилась, согласно закивала головой, с грустью в голосе сказала:

– Ты, ангел мой, всегда знал... Все знал! А знал ли ты про эти семена? – спросила она строго и кивнула на жирные цветы, которые в кряхтении своем подобрались к ногам Темлякова. – Знал ли? – повторила старуха, не спуская глаз со своего любимцу. – То-то и оно, что знал! Думаешь, Сашенька, брат твой, сказал бы тебе спасибо?

– Замолчи, старая! – крикнул Темляков в испуге.

– Не-ет уж, душа моя, послушай... Во-от! Послушай... Такие, как ты, губили души... Я-то, грешная, знаю про себя, я-то наказана, а ты, Васенька, знаешь ли свой грех? – Пелагея изогнулась, ощерила беззубый свой рот, глядя на Темлякова с шипящей злобой. – Подмешали семян, вон что выросло! Тьфу!

– А-а-а, – засмеялся, заблеял Темляков, показывая пальцем на Пелагею. – А-а-а, вот и врешь, вот и врешь. Плодов-то нет! Сама говоришь, одни цветы да пчелы, откуда же семена? Вот и врешь, вот и поймал я тебя на лжи, старая ты карга... Вон где вранье-то твое!

– Нет уж, не вру! То-то и оно, что семена подброшены из тьмы кромешной... Человек растет, как цветы, а плоти нет... Плод души – совесть. Телесными плодами душу не насытишь. Корми не корми. А семян подсыпали. Что ж теперь? И ты знал это Васенька... Вон что выросло... Кряхтят, расползаются, – говорила Пелагея, брезгливо посматривая на багровый жир шевелящихся цветов. – Скрипят зубами.

– Ну какая же ты дура! – со злым восхищением сказал Темляков. – Какая мерзавка! При чем же тут я? Какие семена?! Бред какой-то!

– А какие-какие! – воскликнула Пелагея, разводя руками по-бабьи. – Обыкновенные! Потакай ты, Васенька. Потакай! Вот! Такие и семена! Потакаистые. Так, все так! Вот и прожил жизнь потакаем. Всему потакал! И всем. Бедненький Саша не ожидал от тебя, я-то уж знаю... Он высоко теперь... Не ожидал! Плакал все горько.

Лицо Пелагеи умиротворилось, сделалось опять добрым, ласковым, как прохладная майская трава. Увидела муки, которые корчили Васеньку, страх в его безумоватых глазах и отпустила выпущенные когти, пощадила его.!

– Не убивайся, – сказала она сожалеючи. – Ничего не вернешь, все прошло. Океян жизни твоей высох. И даже слез не накопишь, чтобы выплакать горе. Вот беда какая.

– А ты? – ошалело спросил Темляков. – Ты разве... Ты помнишь? Разве твоих семян нет в этих вот?.. Не из твоих ли семян? А? Отвечай...

– А за то и люблю я тебя, ангел мой! Понимаю, плачу, жалею, – запричитала старуха. – За то и мучаюсь... Муки твои взяла на себя... Жгут они меня, а ты упрекаешь...

– Все ты врешь! – крикнул Темляков. – Все от начала и до конца! До чего ж ты вредная! Боже мой...

– Тихо, тихо, тихо, – вдруг зашептала Пелагея, воровато оглядываясь. – Нельзя, Васенька... Вон видишь, лебеди слетели с озера... Видишь, видишь, и козочка ускакала... А где же голуби? Вон они? вон они, на беседочку сели, воркуют... Курочки, цып-цып-цып... Ты все забыл, Васенька... Ничем не могу помочь... Совет ты мой не послушаешь, знаю я тебя, а так-то уж что ж теперь... Дело хозяйское, – сказала она с неожиданной игривостью в голосе, с эдакой издевочкой, которую знал Темляков за своей нянькой, и развела опять руками. – Ничем не могу помочь, кроме совета. – Она ловко обломила веточку цветущей яблони, с которой не упал ни один лепесток, и подала ее Темлякову. – Вот тебе мой совет. Если уж ты все забыл, ступай на могилу брата, отыщи ее забытую, воткни в сыру землю эту веточку и полей ее своими слезами, авось наберется немного. А на меня не сердись, Васенька. Тебе ведь правда не нужна, я знаю. Вот ты и возмутился. Зачем она тебе? Осторожнее, осторожнее, Васенька, видишь, что у тебя под ногой? Ты его не пытайся раздавить, вот что я тебе скажу... Не пытайся! Это уж так... не я придумала, не я переняла. Пусть себе кряхтит. Не обращай внимания. Видишь, видишь, что делает, окаянный. Это он веточку вечной любви у тебя в руках увидел... Она оттого и вечная, что цветет вечно. Она и стебель, она и корень, она и цветок. Она и сад, она и садовник. Все в ней! Понял ты меня, ангел мой? Сделай все так, как я тебе сказала... Плоды у нее особенные. Ты их вкусить не сможешь, но вкус их узнает твоя душа. И вот тогда-то созреет плод. Плод этот тоже вечный. Этим плодом никогда не пресытится человек, но сыт будет... Помнишь, какой это плод-то? Чего улыбаешься? Забыл опять? Или не веришь? Изверились люди, я знаю... Сама такая, – сказала Пелагея и тихонечко засмеялась. – Тоже ждала плотского плода, думала насытиться им, накормить свою плоть... Но это лишь плоть от плоти... Не улыбайся, Васенька, я правду говорю. Я знаю, какая правда утешит тебя. Жестокая тебя губит, а красивая голубит. Вот и приголубила я тебя. Куда ж ты пойдешь-то, голубь мой?

Мне к Дунечке надо. Я без нее не могу, – покорливо сказал притихший Темляков, держа в руке яблоневую веточку как свечку. – Соскучился очень.

– Так ведь некуда тебе идти-то, горемыка ты мой! – воскликнула Пелагея, всплеснув руками.

– Как это некуда? – неуверенно сказал Темляков. – Я домой пойду... Там меня Дунечка ждет.

– Ох, бедолажка! Нет у тебя дома-то! Сломали его давно. А Дунечка... там, – сказала Пелагея, махнув рукой в сторону сиреневых кустов. – Не веришь мне опять! Что ж мне с тобой делать? Может, Серафима позвать? Помнишь Серафима? Пьянчужка-то смешной такой. Отвез бы тебя на своей тележке...

– Спасибо, Пашенька, – смущенно ответил Темляков. – Я уж пешочком. Ты прости меня. Я привык пешочком... Или на поезде, а потом все равно пешочком. Там видно будет. Я знаю дорогу.

Пелагея с грустной насмешливостью разглядывала его, поддерживая хиленькое свое тельце рукой, которой оперлась опять на ствол цветущей яблони. В глазах ее снова светились любовь и нежность, с какими она всегда смотрела на маленького Васю, прощая ему шалости и детские капризы: не было в ней и намека на ту злобу, которая корежила недавно слабенькое ее тельце.

Благостен был и Темляков. Он с умилением смотрел на счастливую Пашу, у ног которой ходили белые куры, поклевывая бело-розовые лепестки яблони, словно бы распустившиеся цветами в зеленой траве. Лебеди опять опустились на синее озеро, прочертив на его поверхности пенный след. Голуби кружились в голубом небе. А из кустов сирени выглядывала добродушная лань, которую Паша почему-то назвала козочкой...

«Это лань, – хотел он сказать старой своей няньке. – Не козочка».

А Паша словно бы поняла его и три раза кивнула, то ли соглашаясь с ним, то ли прощаясь. Под медвежьими дугами ее надбровий соком сочилась печаль. Лепесток яблоневого цвета светился на сивых непокрытых волосах. Была она в простом холщовом платье, скрывавшем ступни ног, и тоже казалась вечно цветущей яблонькой.

Красные цветы, масляным жиром своим только что пугавшие Темлякова, отодвинулись от нее и стали как будто бы мельче. Неясная сила втягивала их в землю, и они, покорливые, сделались худосочными, обмякшими, блеклыми, как вываренная свекла во щах, и не сопротивлялись этой подземной силе.

15

Темляков, бережно держа в руке цветущую ветку, тихонько стал удаляться, боясь стряхнуть, уронить хоть один лепесток. Он знал, что где-то тут, недалеко от Коровьего вала, в булыжном его Замоскворечье, на сочной земле тихой улочки стоит за чугунной решеткой дом, в котором ждет не дождется своего Одиссея красавица Дуняша. Он откроет тяжелую калитку, ступит на шлифованные плиты дымчатого песчаника и увидит за ясной золотистостью окошка Дуняшину головку, разделенную надвое прямым пробором прически. У нее даже носик и тот поделен на две половинки мягким хрящиком.

Он улыбался, лаская мысленно милые подробности любимого лица, и, предвкушая радость встречи, не заметил, как серый дощатый забор отгородил его от цветущей яблони и синего озера с лебедями... Он с удивлением подумал о Паше, не понимая, почему она осталась там и не пошла вместе с ним, но близкая встреча с Дунечкой, трепет сердца, которое плескалось в груди, отвлекали его.

Темляков заторопился, хотя забор мешал ему представить место, где он очутился вдруг, и не давал ему ориентира, в какую сторону ему надо торопиться.

Грубо сколоченный из грязных шершавых досок, забор этот завалисто и шатко тянулся вдоль незнакомой улицы. За забором что-то строилось. Кто-то колотушкой бил там по тяжелому железу, выбивая, видимо, схватившийся бетон. Эти сырые удары колотушкой вдруг остановили его, что-то в нем звонко треснуло, прошлось острой искрой от затылка до груди, словно один из этих одуряюще громких ударов пришелся ему по голове или по сердцу, которое мгновенно вспухло от ужаса, как горло от слез.

Он не успел осознать, почему эти бухающие по голове удары вызвали в нем смертельный ужас, он лишь понял, что ему очень плохо и что та чернота, которая затмила мир и вызвала рвоту, уже непреодолима. Ему лишь показалось на миг, что, нащупав руками во тьме шершавые доски, он все-таки удержался, найдя опору, и не упал.

Но тело его падало, как будто лопнул канат, на котором оно держалось, и, потеряв опору, оно валилось теперь во тьму, за борт, в пучину, во мрак могучей реки...

Руки его, скользя по занозистым доскам, скользили, казалось, по раскаленному до солнечной ярости огненному брусу, сжигавшему пальцы... Темляков в сумеречном сознании пытался оторвать их от этого бруса, который будто бы своим сверканием слепил ему глаза. Но чувствовал, что сил уже нет у него сделать это. Он сполз обмякшим телом в этот огненный смерч, в котором что-то лопалось и клокотало, будто тело его, объятое огнем, жарилось в испепеляющем пепле.

«Стыд какой, – думал он из последних сил, понимая, что упал на улице. – Ах, как неловко!»

Ему казалось, что он сумел улыбнуться, преодолев предательскую слабость, и что люди, увидев его упавшим, поймут, что он не потерял мужества.

Он улыбался, как тот мальчик, который упал на камни и расшиб колени. Огненная боль в коленных чашечках была невыносима, но он, морщась, старался улыбнуться, зная, что на него смотрят такие же, как он, мальчики и девочки, у которых на лицах улыбки.

– Леночка, ты где? – услышал он голос из-за забора.

– Я тут, мама, – отозвался нежный голосок той, что жила в саду за глухим забором. – Я тут, – повторила девочка. – Я тут, – услышал он взволнованный голосочек. – Я тут...

Это старое сердце сделало последние толчки, заканчивая свой жизненный ритм, и звуки его, отдаваясь в голове, превращались в ласковый голос той, о которой он иногда вспоминал, но которая, как это ни странно, совсем уже не волновала его воображения. Но вдруг она явилась и сказала очень ясно и просто: «Я тут... я...» – и умолкла. А он улыбался, зная, что она тут, и ему было очень хорошо от сознания ее близости.

Это душа его, доживающая в мертвеющем теле последние мгновения, шептала меркнувшему разуму Темлякова тщетные утешения, чтоб он не очень боялся смерти, потому что все живое на земле очень боится ее. А умирать надо обязательно, и каждый должен сделать это сам и по-своему, не прибегая ни к чьей помощи. Если, конечно, не найдется помощник с колотушкой в руке или с крупнокалиберным револьвером, с каким-нибудь кольтом, например, усовершенствованной системы. Но кара эта миновала Василия Дмитриевича Темлякова. Спасибо и на том.

Но вот что странно. Ему ведь мерещилось в предсмертном видении, что он падает под забор, протянувшийся вдоль улицы, цепляется за него руками, стыдясь, что падает на улице, на глазах у прохожих. Ему было очень стыдно падать. Он, в общем-то, никогда и не падал раньше на улице...

На самом же деле тело его нашли в лесочке, недалеко от Подосиновки, на тропинке, ведущей к кладбищу... Он лежал, свернувшись калачиком, около ствола старой сосны, корни которой костяными змеями переплели утоптанную тропинку. Ценных вещей у него никаких не было, денег всего два рубля с мелочью. Потертый кожаный портфельчик, похожий на тот, что носят школьники, был тоже пуст, если не считать бутылки кефира, двух бутербродов с сыром и букетика едва распустившихся ландышей. Причем ландыши были живые, корни их белели в черном и влажном комочке земли, обернутой сырой тряпицей и газетой. Видимо, он нес их на могилу брата.

Он своей мертвой улыбкой очень напугал женщину, наткнувшуюся на него. Но, слава Богу, она не потеряла рассудка и, придя домой, тут же позвонила в районную милицию. Труп его едва успел остыть. Хорошо, что он упал на тропинке, а не в чащобке леса. Майские дни стояли очень жаркие, и если бы его нашли не вскоре после наступившей смерти, было бы, конечно, плохо.

А вообще-то Темляков долго и мучительно старел и под конец земного своего существования был слишком слаб для того, чтобы отправляться в такое дальнее путешествие. Во всяком случае, ему следовало позвонить сыну Николаше и уж если ехать, то ехать вместе с ним на Сашину могилу. Здравый смысл подсказывает именно такое решение.

Хотя, конечно, все добрые дела, все подвиги во имя истины и человечности свершаются, пожалуй, за пределами здравого смысла. Темлякова никак нельзя упрекнуть задним числом в опрометчивом поступке – он ехал на электричке и шел пешочком на могилу брата, чтобы вкопать в нее живые ландыши. И это был его подвиг – маленький, но хорошо прочувствованный, нравственно подготовленный подвиг старика, осознавшего только в конце своих дней трагизм гибели брата и словно бы почуявшего перед собственной гибелью особенное, пронзительно-острое, горькое родство с ним. Как будто бы оба они – и Саша и Вася – сошлись наконец в единой точке своего земного бытия и чудом, прорвав завесу времени, подставили обе головы под тяжелую колотушку чуть ли не в один и тот же миг. Саша, правда, немножко пораньше...

Это был, конечно, подвиг! Хотя никто из родственников, в том числе и Николаша, не понял этого, и в горе своем они досадливо упрекали старика за безрассудство, которое обошлось им лишними хлопотами и лишними тратами денег, против чего всегда восставал сам старик, требуя, чтобы его сожгли, а пепел закопали в могилу Дуняши. Было, правда, время, когда он просил сына развеять его пепел по ветру, но к концу своих дней передумал, придя к мысли, что это будет слишком хлопотно да и пошло, по сути, безнравственно, потому что на земле не осталось такого местечка, где бы не ступала нога человека, а кому приятно знать, например, что он идет или расположился отдохнуть на земле, которая удобрена его пеплом.

Он все обдумал и, конечно, скопил денег на свои похороны, но вот не учел, что может упасть далеко от дома и что это потребует от сына лишних затрат. Тут он, конечно, промахнулся...

«Промазал», – как сказал бы он сам.

Кстати, Василий Дмитриевич Темляков задолго еще до конца земной своей жизни очень опустился и стал неузнаваемо неряшлив, грязен и даже вонюч. Его трудно было узнать.

В грязно-лиловом выцветшем пиджаке, такой же весь грязно-лиловый, обожженный солнцем до кирпичной тьмы, согбенно сидел он, бывало, в трамвае и отрешенно смотрел в окно. Сивая щетина, в густоте которой белый волос спорил с серым, пчелиным роем облепила его лицо, заползла за уши и обметала иссеченную морщинами шею. Мокренькие, как у ребенка, губы болезненно розовели в этой волосяной гуще, особенно нижняя губа, капризно выпавшая из-под верхней, проваленной в беззубую полость рта. (У него сломался протез, и он не нашел в себе ни сил, ни желания заказать новый.)

Сквозь запыленное стекло видел он грязные дома, кривую штукатурку стен, покосившиеся двери, окрашенные суриком, бетонные панели новых, но тоже уже одряхлевших домов, убогую плоскость неряшливых их фасадов – весь этот мрачный хлам, в котором гибла измученная, поруганная Москва. Все это давно уже перестало волновать Темлякова, он покорился неизбежности и, понимая себя по привычке большим и некогда красивым, но увядшим цветком, понуро смотрел на дряхлеющий мир за окошком, не узнавая Москвы, и ждал той же участи, будто был ее неотъемлемой частичкой, каким-нибудь синеньким изразцом или лепным грифоном, заляпанным грубой побелкой.

Он давно уже, сразу же после смерти Дуняши, перестал следить за своей одеждой, за внешним видом, махнув на себя рукой. Почувствовал однажды, что ему лень чистить гуталином ботинки, вышел на улицу в грязных и с удивлением понял, что это ничего не изменило в его жизни. Ему даже стало обидно, будто он до сих пор исполнял никому не нужный, лишний, нелепый обряд – чистил до блеска кожу ботинок. Это его очень удивило и повергло в уныние. Прошло еще несколько дней, и он вышел из дому, забыв побриться. Никто не сделал ему замечания, никто даже не обратил внимания на его лицо, и он опять с удивленной улыбкой понял, что и это занятие не несло в себе какого-либо серьезного смысла. Пуговица оторвалась на пиджаке, он и на это махнул рукой. Ворот рубашки заблестел от засалившейся грязи, а он подумал с привычной уже ленцой и равнодушием, что это, в конце концов, не имеет никакого значения, потому что, как рассуждал он, грязь эта внешняя и никак не может проникнуть в душу и в кровь, а раз внешняя, то какая уж разница, где эта грязь – на твоей шее или в двух шагах от тебя, во дворе дома или на улице за окном. Все равно всюду, как мнилось ему, была непролазная, мутная, неистребимая уже грязь, из которой ему не выбраться, не вернуться в цветущий сад.

Он жил один в маленькой комнате большой квартиры. Соседей не любил, и они его не любили. Одна лишь Дунечка могла сглаживать отношения с ними.

Дом, где он жил, стоял над Киевской железной дорогой. Перед домом была шоссейная дорога. За дорогой посадки. Это даже деревьями нельзя было назвать, а только посадками. Там ребята гоняли футбольный мяч. Там распивали вино и водку пьяные мужики. Там всегда было много мусора. А за этим мусором была железная дорога.

Однажды он решил все-таки заняться собой и купил в спортивном отделе универмага дешевый футбольный мяч. Побрился, помылся, вышел с ним на земляную площадку, где играли ребята и пьянствовали мужики, и почувствовал себя полным идиотом. Хотел побегать с мячом, но задохнулся, закашлялся... Приметил мальчонку посимпатичнее, положил мяч на землю, ударил по нему ногой... «Держи!» – крикнул мальчику. Тот принял пас, а Темляков махнул рукой и крикнул: «Дарю тебе! Играй, милый, играй!» А сам чуть не плача от тоски, которая вдруг напомнила ему о безысходности жизни, пошел домой, даже не посмотрев на лицо мальчика, которому достался новый мяч.

С этого дня он стал дряхлеть, стареть и все время думать о том, что он старый и дряхлый, никуда уже не годный, никому не нужный человек. Он словно бы дожил до инстинкта смерти, отказавшись от инстинкта жизни. Он как бы запретил себе думать о земной жизни и с увлечением принялся жить в ином мире, который показался ему куда интересней реального...

Но об этом что ж теперь говорить! Тело Темлякова сожгли, пепел, как он наказывал сыну, закопали в изножье могилы его милой Дунечки и стали потихоньку забывать о нем, думая, что он прожил очень долгую, а стало быть, и хорошую, счастливую жизнь. Всякому так бы! Жак тут возразишь? Тут ничего и не скажешь...

Но ведь едва дотянулся, добрел до наших дней, ему бы пожить с надеждой, отряхнуться от старых печалей... А он возьми да и уйди...

Что ж уж теперь. Теперь поздно печалиться, минувшего не вернешь...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю